Одинокий волк. Жизнь Жаботинского. Том 1 — страница 67 из 156

Опасно здесь то, что такой человек уже невольно дорожит своей "железной" легендой, а потому принимает только те советы, которые дают ему случай лишний раз проявить "железные" качества. Тут раздолье именно таким советчикам, что умеют нашептывать против всего "сентиментального", "мягкотелого", против "идеологии", как выразился бы Наполеон. Сам по себе Алленби, вероятно, не враг ни евреям, ни сионизму — вообще вряд ли есть у него свой взгляд на такие проблемы; и теперь, когда он не у дел, и советчики перестали вокруг него увиваться, он, говорят, очень сочувственно к нам относится, но в те годы эта черта его помогла отравить и штаб, и армию, и всю правительственную машину таким озлобленным юдофобством, какого я и в старой России не помню"[445].

Жаботинский вскоре обнаружил, что палестинская община неединодушна в стремлении участвовать в освобождении Палестины. Он снова слышал доводы, знакомые по долгой борьбе в Англии. Сионистская организация официально сохраняла нейтралитет, поскольку опасалась, что евреи в северных районах, занятых турками, подвергнутся опасности.

В самом рабочем движении, особенно в крыле а-Поэль а-Цаир, эти возражения подкреплялись философией, пропагандировавшейся Бен-Гурионом и Бен-Цви три года назад: путь к возрождению земли заключается не в военных усилиях, а в труде, и еврейское дело на предстоящей конференции должно быть представлено исключительно как призыв к справедливости и моральному служению. Эти аргументы подкреплялись, более того, пространными призывами к чистому патриотизму. Из а-Поэль а-Цаир изгонялись "зараженные легионизмом".

Другая группа — вне рабочего движения — пользовалась для своей оппозиции более формальным доводом: не следовало предпринимать никаких шагов до прибытия недавно сформированной Сионистской комиссии под руководством Вейцмана и облеченной авторитетом Всемирной сионистской организации. Интеллектуальная честность этой группы вырисовывается из взглядов ее наиболее красноречивого представителя, признанного главы общины, писателя Мордехая Бен-Гилем а-Коэна. В своем дневнике он называет причины, по которым он и его друзья противились идее легиона. Личной неприязни тут не было. Напротив, он провозглашает по адресу Жаботинского, "этого драгоценного сына", безграничное восхищение и симпатию, но и сожаление — за растрату его уникального таланта на "инородный милитаризм — чуждый иудаизму". Призывая волонтеров подождать (безрезультатно) приезда Вейцмана и комиссии, они были убеждены, что Вейцман наложит вето на "милитаристский план, который они называли "безнадежным делом". Каково же оказалось их удивление и огорчение, когда по прибытии Вейцмана они обнаружили, что "Жаботинскому удалось на Вейцмана повлиять".

Мордехай а-Коэн и его друзья подчинились вердикту Вейцмана. Неожиданно и в одночасье трансформировалось отношение к идее. Столь же неожиданно изменились сами идеалы иудаизма. Легионизм перестал быть "идеей, чуждой иудаизму". Теперь а-Коэн пишет "о подлинной радости видеть подобное пробуждение среди нашей молодежи". Опорочиваемое и многократно развенчиваемое добровольческое движение он стал описывать как потомков Маккавеев, возрождающих к жизни свой дух[446].

Существование оппозиции не смущало глав активистского большинства, и всю весну добровольцы жили в пылу ожиданий разрешения на призыв от британского командования.

Жаботинского угнетали ограничения, связанные с его мундиром. Он не мог оказывать давление на военное руководство, чтобы ускорить решение, — как делал это в Лондоне. Из его части в Халмие его откомандировали в ставку Главнокомандующего в Палестину для особых заданий. Они не были обременительными, и он получал удовольствие от условий жизни. "В моем распоряжении тент и одиночество, — пишет он Анне, — апельсины, книги и чарующий вид"[447]. Но разлукой с полком Жаботинский был очень недоволен.

"В полку я снова, как в Плимуте, чувствую себя чужим", — пишет он. Паттерсон, правда, пытался объяснить важность его присутствия в Палестине и участия в борьбе волонтеров за признание.

"Когда наконец это свершится, — пишет Жаботинский, — я постараюсь перестать блуждать между Каиром и Палестиной. Я возьму отряд палестинцев, буду их инструктором и перестану чувствовать себя в полку туристом".

Паттерсон оказался прав. Из штаба можно было наезжать в Яффу и встречаться с главами волонтерского движения. Ему предстояла ведущая роль в осуществлении их чаяний.

Письма к Анне в тот период отражают настойчивую обеспокоенность и даже чувство вины. В конце концов, у него был выбор. Никто не заставлял его "быть солдатом" вдали от нее. Теперь же он наслаждался, по его словам, легкими временами в армии, тогда как она, находясь в чужом окружении, сносила все трудности и опасности Лондона на военном положении, включая и германские налеты, усугубленные финансовыми затруднениями.

Более того, существовала проблема с семилетним Эри, рожденным с дефектом "заячьей губы". При его рождении в Одессе Жаботинский плакал на груди своей матери: "Аня несчастнейшая из матерей". В четырехмесячном возрасте мальчик перенес операцию, позволившую ему нормально питаться, а восемь месяцев спустя — вторую операцию на нёбе, но лишь с частичным успехом. Его речь осталась гнусавой. Когда он и Анна прибыли в Лондон, известный хирург Л.И. Баррингтон-Уорд предложил немедленно повторить операцию. Расходы оказались недоступны для Жаботинских, и Зэев направил Анну к русским друзьям, проживающим в Лондоне, одолжить 300 фунтов. В гуще этих беспокойств возник очередной раздражитель. Анна написала, что "некоторые из наших друзей" пытались убедить ее в его неверности. "Это очень интересно, — пишет он, — только, пожалуйста, не верь". Его не смущала неизбежная дилемма — знаменитого, необычайно популярного тридцатисемилетнего мужчины, чье общество нравилось женщинам, а их общество ему. Он пишет Анне о теплом приеме семьи Бецалель Яффе в Тель-Авиве, принявшей его как сына, и об их дочери Мире и добавляет: "В Тель-Авиве есть и другие девы, и мои шансы высоки. Как жаль, что я общественный деятель, и весенние прогулки не разрешаются. Кстати, — добавляет он провокационно, — к офицерам это не относится"[448].

По его предложению Смилянский организовал демонстрацию — массовый сбор волонтеров как раз в Реховоте, поблизости от Генерального штаба. Для волонтеров это стало волнующей минутой. Собралась почти тысяча, многие из Иерусалима, промаршировавшие два дня по нестерпимой жаре. В Палестине не существовало гражданского общественного транспорта, путешествие на лошадях было не по карману молодежи из обнищавшей общины, а для проезда поездом требовалось недостижимое разрешение британских военных властей.

Сионистская комиссия, одной из целей которой было заложить принципы взаимоотношений военных властей и еврейской общины, прибыла за несколько дней до того. Комитет по волонтерам пригласил ее членов принять участие в демонстрации. Никто из них не явился. Как и в Каире, они избегали легион (хоть официально он и был частью армии Его Величества) и теперь в Палестине прислушивались к советам из Генерального штаба"[449].

Жаботинский надеялся, что сочетание формальной поддержки от Сионистской организации с энтузиазмом волонтеров развеет сомнения Алленби. Узнав в последнюю минуту о решении комиссии не присутствовать, он испытал отчаяние. Вскочив на подвернувшуюся военную машину, он помчался в Генеральный штаб и призвал генерала Клейтона, командующего разведкой и отличавшегося дружественными настроениями к сионизму, прислать на митинг офицера или хотя бы короткое письменное обращение с поощрением.

Не могу. Скажите им устно, что они молодцы и что я надеюсь!

С этим слабым утешением мне и пришлось поехать в Реховот.

Но там оказалось, что съезду никаких внешний ободрений и не нужно: в них самих достаточно было электричества. С громовыми овациями самим себе они снова подтвердили свою волю биться за Палестину. Было даже внесено предложение: тут же выстроиться в колонну и отправиться в Беэр-Яков на личные переговоры с Алленби. Едва мне удалось их отговорить: это с моей стороны было весьма мудро и осторожно, и по сегодняшний день я об этом жалею; уверен теперь, что поход на ставку увенчался бы успехом и ускорил бы начало набора на несколько месяцев.

Тем не менее съезд и без того "перебросился" в штаб-квартиру. Перед самым зданием, где происходило сборище, стояла палатка офицера осведомительной службы; это был капитан, имени которого я так и не узнал. После собрания он меня вызвал к себе в палатку.

— Что это такое?

— Еврейские волонтеры. Генерал Клейтон передал мне для них приветствие.

— Странные люди, — сказал он, — рвутся в армию — здорово живешь, когда их никто не тащит. И еще на четвертый год войны, когда всем нам она давно надоела. Сколько их? Целый час они тут маршировали мимо моей палатки. Тысячи две, или больше?

— Ммм, — ответил я "осторожно", — не успел сосчитать; но много.

— Приличные молодые люди, — сказал он, — и маршируют в ногу. Придется послать доклад.

Так и "дошли" они до ставки, хотя только на бумаге"[450].

С типичной скромностью Жаботинский не упоминает, что это было его собственное обращение к ним, зажегшее, по воспоминаниям присутствовавших, слушателей на призыв идти к штаб-квартире, от чего он их и отговорил; в письме к жене он довольствуется несколькими легкомысленными замечаниями. "Митинг волонтеров, — пишет он, — очень удался. Тем более что в движении участвует 150 девушек, добивающихся вспомогательных должностей, — и среди них много хорошеньких. Мучительно выдерживать роль дяди в этом положении. Наши солдаты обыкновенно пишут своим женам: "Дражайшая Бэсси, девушки, наши солдаты, здесь очень красивы, но мне-то они к чему?"