Так Жаботинский, оказавшийся в ситуации выбора темы для обращения к группе, верной сионизму, не стал растрачивать этот случай на рассуждения о сионизме. В тот момент самым патриотичным из них и интеллектуально самым избранным требовалось некое здравое напутствие, основанное на его собственном опыте, о повседневных и обманчиво мелких проблемах выживания и армейских условий.
И действительно, во всех его контактах с руководством волонтеров для него было естественным принимать их патриотизм, их преданность земле и этике труда как данность. Он видел в них коллег, работающих вместе с ним на преодолении немедленных препятствий, задерживающих или осложняющих воплощение их общих чаяний. Это, видимо, не оценили некоторые предводители рабочего движения, впервые оказавшиеся в военной форме. Они были в стране элитой. Они остро осознавали свое особое положение и ждали, что Жаботинский выразит им за это свою признательность. Рахель Янаит утверждала, что Жаботинскому было все равно, кто войдет в состав полка, лишь бы состоялся набор. "Мы же, с нашей стороны, искали идеалистов, и палестинские волонтеры были сливками движения". Берл Кацнельсон даже выразил мнение, что Жаботинский предпочитает палестинцам лондонских рекрутов.
Обвинения эти появились значительно позднее, когда Кацнельсон, Янаит и другие фигуры в рабочем движении превратились в ярых оппонентов политических идей Жаботинского[460]. То же самое отражено в наследии Голомба двадцать два года спустя после смерти Жаботинского. Он обвинил Жаботинского в "отсутствии сопереживания с волонтерами"[461].
В контексте событий и проблем 1918 года эти мнения весьма наивны. Никто не ценил добровольцев больше, чем Жаботинский, или был более щедр на похвалы.
Его письма к жене полны выражения восхищения ими, и он часто говорил, что надеется перевестись в их полк. В письме к Вейцману вскоре после первой встречи с волонтерами раскрываются его чувства: "Еврейские части желательно держать вместе. Из-за разного уровня военной подготовки может быть поднят вопрос об отправке тридцать восьмого батальона на фронт раньше, чем они встретятся с палестинскими и американскими подразделениями. Но как раз эти подразделения, состоящие исключительно из добровольцев, полны энтузиазма и идеализма, как это бывает исключительно редко. Это может оказать хорошее влияние на наш английский набор, состоящий в основном из призывников.
Я думаю, вы вполне оцениваете важность такого контакта. И если для этого требуется задержка в отправке нашего старейшего полка, дело того стоит, даже и с военной точки зрения"[462].
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
ТРИДЦАТЬ восьмой батальон закончил учения и был отправлен из Египта в Палестину 5 июня, но прежде довелось пережить то, что Паттерсон описал как "смертельный удар по самому нашему существованию", нанесенный Генеральным штабом. Чиновники штаба выступили с предложением расформировать батальон и дать разрешение его солдатам присоединиться к рабочим частям. "Несомненно, хитроумный шаг, — пишет Паттерсон, — избавиться от еврейской проблемы, а заодно навлечь на них всемирное презрение".
Батальонный отреагировал с обычной мудростью и решительностью. Он ответил приказом организовать парад, на котором каждый командир подразделения разъяснил своим солдатам важность возложенной на него миссии. Здесь же шла речь о том позоре и бесчестье, которые будут навлечены на весь народ, если создастся впечатление, что еврейская часть отказывается сражаться даже за Палестину.
С просьбой о переводе обратилось всего двенадцать человек, но и это не успокоило Паттерсона. Он вызвал каждого из них к себе, и после беседы со "всем отведенным красноречием" десять из них забрали свои прошения. "Двое упрямых были высланы из лагеря, как пораженные проказой"[463].
Жаботинского никто не обязывал отправляться на фронт. Он мог оставаться на своем посту в Генеральном штабе. Записи его аргументов не сохранились, но когда после трехдневной остановки в Сарафаде батальон был переброшен на фронт, он вновь оказался во главе своего отряда. В его книге о легионе содержится живое и пронизанное юмором описание его военной жизни. Это был довольно спокойный период, и батальон занял позиции напротив турецких, на полпути между Иерусалимом и Шхемом (Наблусом).
Две заброшенные арабские деревушки Джильджилия и Абуэйн, находились на флангах. "Представьте себе горный хребет, — пишет Жаботинский, — высотою приблизительно 2.500 футов, тянущийся с запада на восток. С севера лежит глубокая, тоже продольная долина, а по ту сторону долины вторая параллельная цепь гор, еще выше первой. Наш лагерь был на первом хребте, турецкий — на втором; от верхушки до верхушки версты три. Оба лагеря, конечно, не на вершинах, а футов на сто ниже, на том склоне, которого противник не видит. Днем на вершину запрещено выходить: часовые сидели в замаскированных каменных землянках, называвшихся "O-Пип" (Observation Post). По ночам мы занимали траншеи на открытом склоне горы; траншеи были неглубокие, собственно не траншеи, а брустверы, которые у нас называли индостанским словом "сангар". Кроме того, каждую ночь высылался в долину патруль на случай неприятельской атаки.
Это было спокойное время, как будто нарочно для того, чтобы постепенно ввести свежих солдат в боевую атмосферу. По утрам турки приветствовали нас получасовой бомбардировкой; но почему-то стреляли всегда в сторону, в одинокую скалу, совершенно лысую, где не только человека, но и коршуна никто не видал; и у них на три бомбы ни одна не взрывалась. Помню только три или четыре раза, когда они палили в наши позиции, в том числе один раз ночью, но вреда нам не причинили. Холмы в той местности падают не откосо, а террасами, вроде лестницы: каждая лестница шириною в два-три метра, а склон над ней поднимается отвесно, высотою с двухэтажный дом. Наши палатки стояли вплотную у самого отвеса, так что снаряды, летя по траектории, пролетали почти всегда мимо. Должно быть, и наш огонь им мало вредил"[464].
Жаботинский продолжает: "Операции на Палестинском фронте относятся к категории "малой войны". Из новомодной военной чертовщины мы мало что испытали. Изредка любовались поединком в воздухе, когда два аэроплана вертелись друг против друга вокруг незримого центра, словно две каретки или лошадки на карусели, треща пулеметами и усыпая небо клочьями белой ваты. Газовых атак у нас не было. Правда, в середине июля вдруг учредили "газовые маневры". Нам было приказано приспосабливать тяжелые противогазовые устройства на животе и носить их каждый день; каждое утро мы упражнялись в надевании противогазов. Нам было сказано, что это необходимо, поскольку получено сообщение, что турки начали газовые маневры.
Позднее, когда мы допросили захваченных турецких офицеров, каковы были причины газовых маневров, ответом было: "Мы получили сообщение, что газовые маневры начаты англичанами". Опасных предприятий было только два: идти ночью с патрулем или отсидеть неделю в деревне Абуэйн.
Патруль состоял из лейтенанта с двенадцатью солдатами. Тяжелые армейские сапоги надо было завернуть в толстые тряпки, чтобы не стучали, тряпками надо было закутать голые колени — летом мы носили трусики, а колючая флора той местности изумительно богата. За два часа до выхода лейтенанту вручали запечатанный конверт с подробным описание маршрута. Иногда он сводился к прогулке по долине, но иногда вел и вверх по противной горе, подчас всего на двести фунтов ниже того места, где у нас на карте красным обозначены были часовые посты противника. Это была служба нелегкая. Прежде всего приходилось карабкаться в темноте вниз, тысячу фунтов и больше по утесам и сквозь колючие заросли, с ружьем в руке, и притом без шума. Добрый час уходил на это. После того надо было пробираться в долине версты на две вправо и столько же влево, прячась под деревьями и перешептываясь с сержантом, что это за пятно — турок или кактус. Потом наступало самое трудное: карабкаться на турецкую гору, отыскивая себе путь при помощи компаса или при посредстве "признаков", сообщенных осведомительным бюро в следующей форме: "вправо от расколотого фигового дерева" или "в десяти шагах налево от второй лужи". Но вот мы наконец добрались до "камня в пятнадцать футов высотой, который с севера похож на голову гиппопотама" (кто его видел, гиппопотама, да еще так близко, чтобы узнать его в профиль в темную ночь?). Тут вы отдыхаете и раздаете солдатам по кусочку шоколада. Потом назад, еще два часа ползком или карабкаясь, причем уже все устали. Это, пожалуй, самая неприятная часть патрульного дела. Вы в ста метрах от турецких траншей — и ничего не поделаешь, из-под усталых ног сыплются камни. Вдруг раздается выстрел, и что-то шлепается о скалы недалеко от вашего последнего солдата (идти приказано гуськом; устав требует, чтобы офицер шел посредине, но шик требует, чтобы он шел впереди). Вы "кричите" шепотом: ложись! Патруль ложится. Едва в трехстах шагах подальше, вверх по склону горы, вспыхивает ракетой и заливает светом всю вашу часть долины, заросли, сухое русло зимнего ручья, скалы, провалы — очень эффектно, если бы было до того; но отличить людей от кактусов при этом освещении трудно: сверху раздается еще несколько выстрелов, но стреляют они мимо. Тут за нас начинают заступаться: из Абуэйна, из Джильджилии, изо всех "сангаров" на нашем склоне подымается ружейный, иногда пулеметный концерт (они знают, где мы, и в нашу часть долины не стреляют). Иногда в этот домашний спор вмешивается и начальство, английская артиллерия. С жутким гулом альпийского поезда в темную ночь, когда путнику из долины виден только светящийся хвост его, едет величественно, наперерез по небу над вашими головами огневая комета и разрывается на турецкой горе, потом другая — и хоть вы догадываетесь, что это все по расписанию, но солдатам говорите, что это все для нас. Грохот продолжается полчаса: потом становится тихо, вы ползете дальше и добираетесь до лагеря, где ждут вас с огромным кипящим чайником сладкого чаю.