39-м. В этом не было злого умысла. Через несколько месяцев генерал Чейтор, "человек большого сострадания и понимания, дьявол в работе по эффективности, но всегда готовый на хвалу, где она причиталась, даже и евреев"[475], пояснил в обращении к батальону:
"Я хочу сказать, как я сожалею, что не удалось отправить вас в фургоне в наступление на Эс Солт. Я хотел, чтобы вы были там, и желал этого, но индийская пехота и другие части были в более выгодной позиции для атаки, в то время как вы еще были связаны на расстоянии в мили к северу в песчаных дюнах Иорданской долины. Да и в любом случае, если бы вы и были в фургоне, вы бы вряд ли участвовали в бою. Поскольку кавалерия прорвалась вперед и захватила Эс Солт и Амман до того, как прибыла пехота.
Я рад, что могу вам сообщить, тем не менее, что я в особенности доволен вашей доброй службой на Меллахском фронте и вашим галантным захватом переправы у Умм-Эс-Шерта, и победы над турецким арьергардом в момент, когда я отдал приказ. И это позволило мне провести кавалерию через Иордан у этой переправы; таким образом, вы внесли материальный вклад в захват Эс Солта, и ружей и прочего вооружения, захваченного нами; в захват Аммана, в перекрытие железной дороги Херджада и уничтожение 4-й турецкой армии, ставшее значительной помощью в победе у Дамаска"[476].
Марш в Трансиордании был из всего, испытанного Жаботинским, самым тяжелым. Даже Паттерсон, еще помнивший бурскую войну под жарким африканским солнцем, говорил, что не помнит такого тяжелого похода.
Опять Жаботинский оставил живое описание: "Труден был уже и самый путь по равнине, от моста к подножию Моавитских гор. Турки, отступая, подожгли сухие заросли; тяжелый черный дым в безветренной жаре лежал на земле пластами; чтобы не кормить друг друга пылью, мы шли взводами на большом расстоянии друг от друга и часто из-за дыма теряли связь и сбивались не туда. Фляжки опустели на втором привале — что не выпили, то высохло, сквозь войлок и никель. Но потом начался подъем, и было это как раз в полдень или около; крутой подъем, от 14 до 25 градусов, и солдаты шли с пудовым своим вьюком на спине: запасные сапоги, одеяло, фуфайки, носки, бритва, посуда, мазь для пуговиц, чтоб блестели. Роскошь британской экипировки — отличная вещь на ночлеге, но не в пути. Офицеры помогали, чем могли, каждый из нас тащил по две и по три винтовки, даже "падре", наш батальонный раввин, вопреки уставу тоже нагрузил себя орудиями смертоубийства; но все это была капля в море. Чуть ли не поминутно "выпадал" кто-нибудь из рядовых: бросался в тень под скалою — да и тени собственно не было — и оставался там, зажмурив глаза, разинув рот и хрипло дыша во всеуслышание. Я сначала приписывал это невыносливости наших солдат, но скоро успокоился: на шестом километре "выпал" английский фельдфебель и два английских сержанта, плечистые малые, которых нам прислали недавно на пополнение убыли от малярии.
Теперь мы шли уже красивыми местами. Тут когда-то бродила по горам с подругами дочь судьи Иеффая, оплакивая свое девичество перед смертью. Внизу, под извилистой дорогой, бежала звонкая речка, по-арабски Вади-Нимрни, а в Библии — Воды Тигровые. Но вместо тигров берега ее были усеяны конскими трупами. Зачем турки, убегая, перебили столько своих лошадей, до сих пор не знаю"[477].
Также необъяснимо, что турки оставили много револьверов и амуниции. Почти все было подобрано бедуинами. Одного из них застал на месте преступления Жаботинский и конфисковал его осла.
В письмах жене в ту неделю он снова воспевает "наших ребят". О своем собственном участии он говорит: "Сражения лицом к лицу не было, потому что турки бежали, хотя всю ночь шла перестрелка. Мое основное геройство заключалось в конфискации осла".
После того как батальон прошел почти весь путь обратно в Эс Солт, полковник приказал части Жаботинского повернуть назад в Иорданию и проследовать в Иерихон. Часть, численность которой от малярии упала до 18 человек солдат из трех офицеров, должна была конвоировать 900 турецких и 200 немецких пленных.
Описание Жаботинским этого марша проливает значительный свет на это: "Стемнело, и мы их повели: тысячу сто человек, турок и немцев, за шестнадцать верст, по безлюдным солончакам и обгорелым зарослям, под охраной восемнадцати солдат, почти все портные из Уайтчепла, с двумя офицерами и "падре": он тоже решил непременно пойти. Я шел сзади в черной, сырой и жаркой темноте и думал о том, что, собственно говоря, они голыми руками могли бы нас передушить; но они послушно плетутся как полагается, по четверо в ряд, немцы даже стараются идти в ногу, а наши солдаты, привинтив штыки к заряженным винтовкам, шагают справа и слева, "цепью", в которой звено звена не только не видит, но и оклик не сразу услышит.
"Падре", верхом на Коган Иксе, то уезжает вперед, то возвращается: надзирает, чтобы пленных не обижали или чтобы они сами не обижали друг друга.
Так мы тащимся без конца старушечьим шагом, снова наперерез той же Богом отверженной долины. Все молчат, кроме тех, у кого ломит голову от малярии. Но таких десятки. Немцы (их выстроили сзади) сдержанно стонут, но турки хнычут в голос как маленькие дети, или как те шакалы, что невидимо бегут за нами в стороне, оплакивая горемычную землю.
"Падре" спешился и идет со мною за колонной. Вдруг мы слышим, далеко впереди, крик, свист, потом выстрел. Я оставляю в арьергарде "падре" и сам бегу на беспорядок. У края дороги две фигуры (а колонна плетется дальше): на земле стонущий турок, а над ним солдат, уроженец Александрии, из галлиполийских "ветеранов" Трумпельдора, сердито кричит на лежащего по-турецки:
— Кто стрелял?
Галлиполиец объясняет: турок не хочет идти дальше, горячка замучила, хочет умереть в степи. Он уж пугал его бедуинами и волками, но не помогло; тогда он выпалил в небо и сказал: "Вот так я тебя застрелю, если не пойдешь" — и тоже не помогло.
— Отберите двух турок покрепче, — говорю я, — пусть они его тащат.
В темноте я угадываю, что он на меня смотрит с презрением, как на несмышленыша; и он докладывает кратко и деловито:
— Они его в темноте выкинут.
Колонна плетется, и теперь уже идут мимо немцы. Я отбираю четырех, спрашиваю их имена, притворяюсь, будто записал их в книжечку; солдат отдает им свое одеяло, и я им приказываю тащить турка до Иерихона. А дотащили до Иерихона или нет — не знаю.
Возвращаюсь назад, и опять мы бредем и молчим. Около версты, потом опять выстрел, уже много дольше впереди. Я пожимаю плечами. "Падре" заносит ногу, хочет сесть на осла; я грубо дергаю его за ногу и говорю:
— Не суйтесь. Это впереди, там Барнс, пусть он и разбирается.
"Падре" шепчет дрожащим голосом:
— А если — если пристрелят?
Немец, идущий перед нами, видно, понимает по-английски: он громко говорит своему соседу:
— Одно средство: пристрелить. Не оставлять же их тут, на голодную смерть, а шакалы еще уши отгрызут.
"Падре" затихает и всматривается вправо и влево. Много там разберешь в темноте, где камень, где куст, где что другое.
Тащимся, тащимся и все думаем одно и то же. Неделю тому назад эти люди были здесь ужасом и красою земли. И ведь только случайно мы их ведем, а не наоборот. Много я передумал в ту ночь. Видел я Реймский собор под обстрелом и дуэль аэропланов в воздухе, и queules cassees и немецкие налеты на Лондон — солдаты с фронта божились, что это хуже Ипра: в Ипре хоть не было в этом грохоте женского и детского плача. Все это страшно. Но калечить людей и губить города умеет и природа. Одного не умеет природа: унизить, опозорить целый народ. Это горше всего; и это монополия человека. Живал я и в Берлине, и в Вене, и в Константинополе, видел эти самые обломки образа и подобия Господня, как они работали, как они смеялись, как гуляли со своими барышнями по Пратеру и курили наргиле в переулках Галаты. Часто теперь, когда обзовут меня публично милитаристом, я вспоминаю ту ночь, и дорогу, и долину Иордана, в тени той самой горы Нево, где когда-то умер пророк Моисей от Божьего поцелуя; вспоминаю и не отвечаю, не стоит.
Грозная это вещь — жизнь нации; тяжело тащиться пустыней; не можешь? Ложись, помирай. Человечество — тоже полк, только без доброго "падре", и никто тебя не понесет до Иерихона. Бреди, пока бредется, жестокий к себе и к соседу; или ложись и пропадай, вместе со своей надеждой[478].
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
39-й БАТАЛЬОН Марголина и ядро 38-го батальона оставались с Паттерсоном в Эс Солте и позднее — в действиях под началом Чейтора. 24 сентября глава Имперского Главного штаба докладывал военному кабинету в Лондон: "Враг отступает на север, преследуемый австралийскими и новозеландскими частями и 38-м и 39-м батальоном королевских стрелков"[479].
4 октября издатель "Джуиш кроникла" получил от Алленби ответ на свою поздравительную телеграмму. В своем ответе Алленби пишет: "Непременно передам поздравления "вашим отважным компатриотам-евреям, которыми я командую с великой гордостью".
Спустя пять недель, 31 октября, Алленби официально уведомил английскую публику о роли, сыгранной легионом.
Обсуждая кампанию к востоку от Иордана, он писал: "Враг, тем не менее, все еще удерживал ключевые переправы на западном берегу, включая переправу у Умм-Эс-Шерта и другие. Ранним утром, 22 сентября, 38-й батальон королевских стрелков захватил переправу у Умм-Эс-Шерта.
Я хочу отметить прекрасные боевые качества, продемонстрированные новыми подразделениями. Они включают: 38-й и 39-й (еврейские батальоны) королевских стрелков".
Только чисто случайно прошло мимо цензора официальное упоминание о легионе — Главный штаб подавлял все публичные упоминания о еврейских батальонах. Донесение об участии легиона в войне дошло до многих участков мира, но ни слова не появилось в печати Палестины или Египта. В сообщении, опубликованном в Египте 27 сентября, и в речи в Каире в следующем месяце Алленби перечислил части под его командованием, включая армянские и карибские. О существовании еврейских солдат в Палестине он хранил молчание