И все же Конгресс, как и надеялся Зальцман, сослужил свою службу. Прежде всего, влиянием личности Герцля. Жаботинский писал: "Герцль произвел на меня ошеломляющее впечатление. Я не преувеличиваю. Другого слова здесь нет: колоссальное, а я не часто поклоняюсь личностям. За всю жизнь я не помню никого, кто "произвел бы впечатление" на меня, ни до, ни после Герцля. Только тогда я ощутил, что нахожусь в присутствии избранного судьбой, вдохновленного свыше пророка и предводителя, за которым надлежит следовать, даже если при этом будут ошибки и просчеты".
И все же Жаботинский проголосовал против Герцля в крайне важном вопросе, обсуждавшемся на Конгрессе. Это был сопряженный с множеством эмоций вопрос Уганды.
Министр колоний Великобритании Джозеф Чемберлен, будучи под сильным впечатлением от доводов Герцля о необходимости срочно разрешить проблему бедствовавшего еврейства, предложил заселить евреями зону Эль Ариша Синайского полуострова. Этот план кончился ничем; позднее, после визита в Восточную Африку, Чемберлен пригласил Герцля вторично приехать в Лондон и предложил ему для заселения Уганду, в то время протекторат Британской империи. Герцль, после неудачной попытки быстро достичь соглашения с турецким султаном о Палестине и угнетенный отчаянным положением еврейского народа в Восточной Европе, решил рекомендовать, чтобы Сионистский конгресс принял его предложение. Он предвидел оппозицию российских сионистов (для многих из них предложение выглядело как отказ от Палестины), но их ярость одновременно и обескуражила его, и тронула.
Блестящая трактовка Макса Нордау, назвавшего Уганду временным пристанищем "на ночь", оказалась бесполезной. После страстных дебатов было принято предложение Герцля выслать в Уганду комиссию по рассмотрению условий для поселений, но существенное меньшинство делегатов — сто семьдесят семь — не только проголосовало против, но и прекратило участие в работе конгресса. Одним из них был и Жаботинский. Он присоединился к оппозиционерам инстинктивно, никто не пытался его убедить, более того, многие из русских делегатов поддержали предложение Герцля. "Во мне не было романтической любви к Эрец-Исраэль, — пишет он, — и я даже сейчас не убежден, что она появилась". И все же он знал, что это был верный шаг. "Просто так, — говорит он. — То самое "просто так", которое сильнее тысячи причин"[53].
После прочувствованного обращения Герцля к "упрямцам" оппозиция вернулась на конгресс на следующий день и присутствовала при заключительной речи Герцля, оказавшейся последней, которую он когда-либо произнес. "По сей день, — пишет Жаботинский, — тридцать лет спустя, мне чудится, я все еще слышу его голос, звенящий в ушах, когда он принес клятву "Если забуду тебя, о Иерусалим, пусть отнимется моя правая рука"[54].
Не только личность Герцля стала для Жаботинского откровением. Он осознал глубинный смысл бурных сцен Конгресса, прочувствовал масштабы дилеммы, ставшей перед Герцлем, необоримое стремление спасти свой страдающий народ, неожиданно противопоставленное народному влечению к исторической родине.
Скорбь на лицах, проголосовавших за предложение Герцля, замеченная Жаботинским именно в час их победы, была отражением этой дилеммы. Чрезвычайно знаменательно, что непоколебимость оппозиции, тронула его и наполнила гордостью за обнищавший, задавленный народ, который даже в тисках острой нужды стоит, полный достоинства с расправленной спиной, и твердо и вежливо отклоняет предложение величайшей, сильнейшей в мире державы, предложение, которое может завершить его страдания, — из-за привязанности к земле предков, вынашиваемой восемнадцать веков. Мало того — после голосования по вопросу Уганды ему кажется, что "несмотря на столкновения и слезы, и гнев", конгресс достиг "более глубокой солидарности, сторонники и противники резолюции стали ближе по духу и взаимопониманию. Я убежден, что и Чемберлен, и Бальфур, и другие государственные мужи Британии и других стран поняли в тот день значительность сионизма — как и многие ветераны самого движения". И можно добавить, что те базельские дни, несомненно, окончательно решили вопрос для Жаботинского. Испытанное им переживание, интеллектуальное и душевное, получило подкрепление во время его короткой поездки в Рим после съезда.
Нигде в литературе по истории еврейского народа не упоминаются перемены условий жизни евреев Рима или Италии в целом за два года, прошедших после после отъезда Жаботинского в 1901 году. Но в его глазах изменилось многое. Он понимал, что видел все другими глазами. Теперь он сознательно искал евреев среди прежних приятелей — и находил. Он навестил старинный еврейский квартал — но не для осмотра дворца Ченчи, упомянутого Цицероном и Ювеналом, а чтобы воочию убедиться в нищете и угнетенном состоянии соплеменников. Он прислушивался к торговцам и разносчикам, студентам и писателям и неожиданно открывал для себя, что за их почти полной ассимиляцией скрывалось осознание своего отличия от "гоя" (слово, впервые услышанное им теперь в Риме) — и легкий оттенок беспокойства.
Короче, он обнаружил, что отныне смотрит на мир глазами сиониста. В то же время он понимал, — в Риме, как и в Базеле, — что его знаний недостаточно для новой деятельности. Вернувшись в Одессу, он бросился к Иошуа Равницкому, в детстве учившему его ивриту, чтобы тот вновь занялся его обучением. "С его помощью, — пишет он, — я научился понимать Бялика и Ахад ха-'Ама". Именно в ту осень 1903 года, со сформировавшимися знаниями и пониманием, созрев эмоционально, Жаботинский начал свою карьеру сионистского лидера — учителя. В тот же год Шломо Зальцман сумел издать небольшой сборник его статей о сионизме, озаглавленный "К врагам Сиона", и распространил его широко за пределами Одессы. Впоследствии Жаботинский написал ряд статей для публикаций, которые благодаря Зальцману расходились по всей стране.
Он и Зальцман предприняли также и другие далеко идущие шаги: они организовали издательство. К ним присоединились два видных одесских сиониста — М. Алейников и М. Шварцман; но финансовая база была в общей сложности мизерная. Жаботинский, к тому времени не нуждавшийся в представлении ни в одной общине России, обеспечил себе приглашение в Киев — выступить перед состоятельными евреями. Все они были сторонниками ассимиляции, но результатом поездки стало создание фонда в 2000 рублей. Кое-кто нашел предложенное название издательства — "Кадима" — странным: "Для чего ивритское имя? Вы собираетесь печатать Пушкина на иврите?" Жаботинский парировал: "Отличная идея. Я использую ее, и вы получите от нее удовольствие… и если не вы сами, ваши дети когда-нибудь прочтут Пушкина на языке нашего народа".
За год своего существования издательство "Кадима" напечатало десятки книг и брошюр, в основном провозглашавших национальную идею по работам Герцля, Бялика, Идельсона, самого Жаботинского и других. Жаботинский с удовольствием редактировал сборники, даже сам делал правку; Зальцман обеспечивал циркуляцию издания по всей стране.
Впервые в истории российского сионизма появилась обширная библиотека работ по сионизму на русском языке.
ГЛАВА ПЯТАЯ
РАННИЕ очерки Жаботинского демонстрируют не только прозрачность стиля и точный язык. Широта эрудиции, проявлявшаяся при обсуждении мотивировки и идеологической направленности раннего сионизма, со всей ясностью раскрывала слабости противников и обнажала внутреннюю противоречивость их доводов. Молодое сионистское движение до того вело борьбу с невыгодных позиций, с ограниченными ресурсами, человеческими и материальными.
В общине же в тот период царила смесь отчаяния и надежды. Евреи дискриминировались из поколения в поколение, оставаясь второсортными гражданами (даже по сравнению с остальными угнетенными народами России), под вечной угрозой спровоцированных правительством бесчинств черни. Поэтому каждая идея, предсказывавшая перемены, обещавшая избавление от бесправия и угнетения, предвещавшая падение режима, снова и снова вызывала приливы страстных и большей частью необоснованных ожиданий. С началом двадцатого столетия усиленно циркулировали слухи о революционных переменах, уже видимых на горизонте способах и путях к спасению. Нет ничего удивительного в том, что еврейскими умами, поглощенными заботой о хлебе насущном, не имеющими политического опыта и знаний, зачастую владели самые наивные средства из предлагавшихся средств.
Множество евреев приняло отчаянное решение сняться с места и навсегда покинуть страну, в которой их предки жили веками. С 1882 по 1908 год миллион евреев выехал из Восточной Европы в Соединенные Штаты и другие страны. Но большинство оставалось на месте, и спор среди еврейской интеллигенции продолжался. Стороны были представлены ассимиляторами разных мастей, с одной стороны, — и "Бундом", признанным еврейским крылом Российского социалистического движения, — с другой. В лобовых стычках Жаботинского с обеими группами поражает легкость, с которой он разрушил аргументацию оппонентов. Многое из написанного им выдержало проверку событиями и стало общепринятым. Его призыв к мужеству и вере в собственные силы, сочетание пламенного духа с логически точными аргументами пронеслись свежим ветром по еврейской общине и особенно тронули души и сердца его сверстников.
В очерке "Без патриотизма", начинавшегося цитатой из итальянского поэта А. Стекецци ("Сжальтесь надо мною, я не могу любить"), первые выпады направлены против еврейских интеллектуалов и их двойственного отношения к своему народу. Именно они хранили нежные чувства, "несмотря ни на что", к русскому народу и русскому языку, и эта их любовь — увы! — осталась безответной.
"Если бы мы совсем не любили еврейства и нам было бы все равно, есть оно или погибло, уж это было бы лучше. Мы не томились бы таким разладом, как теперь, когда мы наполовину любим свою народность, а наполовину гнушаемся, и отвращение отравляет любовь. А любовь не позволяет совести примириться с отвращением. В еврействе есть дурные стороны, но мы, интеллигенты-евреи, страдаем отвращением не к дурному, и не за то, что оно дурно, а к еврейскому, и за то, что оно именно еврейское. Все особенности нашей расы, этически и эстетически безразличные, т. е. ни хорошие ни дурные, — нам противны, потому что они напоминают нам о нашем еврействе. Арабское имя Азраил кажется нам очень звучным и поэтическим, но тот из нас, кого зовут Израиль, всегда недоволен своим некрасивым именем. Мы охотно примиримся с испанцем, которого зовут Хаймэ, но морщимся, произнося имя Хаим. Одна и та же жестикуляция у итальянца нас пленяет, у еврея раздражает. Певучесть еврейского акцента некрасива, но южные немцы и швейцарцы тоже неприятно припевают в разговоре: однако против их певучести мы ничего не имеем, тогда как у еврея она кажется нам невыносимо вульгарной. Каждый из нас будет немного польщен, если ему скажут: "Вы, очевидно, привыкли говорить дома по-английски, потому что у вас и русская речь звучит несколько на английский лад". Но пусть ему намекнут только, что в его речи слышится еврейский оттенок, и он изо всех сил запротестует. Кто из нас упустит случай "похвастать": "Я только понимаю еврейский жаргон, но совсем не умею на нем говорить…наши журналисты, выводя пламенные строки в защиту нашего племени, тщательно пишут о евреях "они" и ни за что не напишут "мы"; наши ораторы в то самое мгновение, когда говорят о любви к своему народу и к его расовой индивидуальности, — усердно следят за собою, чтобы эта расовая индивидуальность не проскочила как-нибудь у них в акценте, жестах или в оборотах речи! Нам нужно, несказанно-мучительно нужно стать