Ставке удалось добиться спасительной формулировки после вмешательства доктора Эдера (недавно вернувшегося из Англии), выслушавшего горькую критику солдат по поводу равнодушия Сионистской комиссии к проблемам легиона, и после того, как Скотт дальновидно отправил Голомба и Явниэли с поручением с территории лагеря, и заручился согласием батальона отпустить отквартированных в Египет на заведомо очень короткий срок. Фактически их вернули в Палестину через несколько дней. Но весь эпизод только усугубил чувство преследования и отчуждения.
С каждым событием этой весны Жаботинский все острее осознавал, насколько он был связан в своих действиях, оставаясь частью военной машины. Более того, поскольку анализ политики администрации убеждал его в растущей угрозе и будущему сионизма, и самой безопасности еврейской общины, становилось ясно, что только кампанией в самой Англии — по информированию и друзей в правительстве, и общественного мнения, и прессы о происходящем под военной администрацией — можно надеяться сократить чудовищный разрыв между политикой Бальфура и климатом, созданным в Палестине.
Было ясно, что шансов на перемену методов Вейцмана не было. Попрежнему упрямо цепляющийся за собственные утверждения, что в Палестине не создаются прецеденты, и, как видно, убежденный, что легиону и ишуву ничто серьезно не грозит, он ни в одном своем обращении к британским деятелям в ту весну не предъявил ни одной жалобы о невзгодах общины в целом и легиона в частности.
Почему же тогда сам Жаботинский не отправился в Лондон? У него не было недостатка в контактах в Англии, ни в парламенте, ни в прессе, где у него было много друзей. Правда, общественная кампания по раскрытию поведения администрации поставила бы Вейцмана в неловкое положение, вынудив его объяснить собственное молчание. Но разве сущность дела не выглядела куда более важной?
Дилемма эта решалась сама собой фактом отсутствия у Жаботинского необходимых для информационной кампании денег[591]. Справедливости ради надо добавить, что существовала и личная причина, его сдерживающая. В результате месяцев усилий, в которых ему пришел на помощь в Иностранном отделе Рональд Грэхем, были предприняты необходимые шаги для прибытия Ани и Эри, и, насколько ему было известно, они должны были прибыть теперь со дня на день.
Как он мог позволить себе не находиться в Палестине по ее приезде после их затянувшейся разлуки, испытаний и трудностей, пройденных Аней, и не помочь ей и Эри хотя бы в первый период их акклиматизации?
В любом случае вопрос возвращения в Лондон был снят с повестки дня рядом событий устрашающего значения.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
ЖАБОТИНСКИЙ обращал теперь больше непосредственного внимания на руководство палестинской еврейской общины. "Кто, — писал он к исполнительному совету Временного комитета 2 июля, — если не руководство палестинской общины может выражать взгляды общины?"
Будучи не в состоянии присутствовать на собрании исполнительного комитета, чтобы представить свои конкретные предложения, он изложил их в письме. Он проявлял внимание к росту антисемитских инцидентов в легионе, пронизывающего все ранги до самых низов. Ряд неприятных стычек уже имел место между еврейскими и английскими солдатами. Нарастала угроза взрыва.
Сионистская комиссия, ряд членов которой разделяли его мнение, была парализована дисциплиной Сионистской организации. Еврейской общины эти соображения не касались.
У Жаботинского к ним имелось два предложения. Первое, самоочевидное и срочное, касалось необходимости проведения организованных выборов в учредительное собрание. На нем следовало избрать руководство, уполномоченное выступать от имени общины. Вторым предложением было представление меморандума, описывающего поведение администрации в отношении евреев, не в Сионистскую организацию, а непосредственно выборным представителям британского народа.
Это являлось отважным, а в тех обстоятельствах просто революционным предложением. Будь оно проведено в жизнь в тот момент, парламент и британская общественность осознали бы меру отличия британских начинаний в самой Великобритании от их непосредственного исполнения.
Но члены исполнительного комитета, принадлежавшие в основном, к старшему поколению (молодые, более независимо мыслящие, служили в армии), сами нуждались в руководстве. Более того, как раз за две недели до обращения к ним Жаботинского они были осведомлены Израилем Розовым, русским сионистом, только что прибывшим из Лондона, что "особенное внимание на отношение местных властей обращать не следует. Благоприятные перемены придут с выдачей Великобритании официального мандата"[592].
Если бы на этом заседании присутствовал Жаботинский, его подробный отчет о происходящем и ощущение неотложности дела, вполне вероятно, могли бы убедить участников в конце концов действовать по велению сердца. А так — у них не хватило мужества самостоятельно думать и брать на себя ответственность.
Позднее один из видных местных лидеров, Мордехай Бен-Гилель а-Коген, открыто сокрушался, что, даже когда стало очевидно, что британские чиновники стоят за антисионистской кампанией арабов, "каждый из нас смирился с этой ситуацией и влиял на остальных. Нужно признать, что был один человек в Палестине, по имени Жаботинский, отказавшийся смириться с этим положением вещей. Он неустанно объяснял нам и предостерегал, что кончим мы плохо, если смолчим перед лицом даже самого незначительного ущемления прав, если мы покажемся британцам всепрощающими, сговорчивыми. "Права не даются, они берутся". Но наша дипломатия не последовала призывам этого одного человека, а руководство Сионистской комиссии все время призывало: терпение, уступки"[593].
Сам Жаботинский слишком хорошо осознавал их слабость. Письмо исполнительному комитету он закончил так: "Не уверен, что мои слова сыграют какую-либо роль, но я желаю, чтобы было установлено, что я поднял этот вопрос с исполнительным комитетом".
В тот же день или на следующий он предпринял также и судьбоносный шаг. Вновь действуя вразрез со всеми прецедентами и вразрез с армейскими процедурами, он написал письмо непосредственно главнокомандующему, генералу Алленби, и написал как мужчина мужчине.
"Сэр,
я был инициатором и Сионистских корпуса погонщиков мулов, и самих еврейских батальонов. Сегодня я вынужден быть свидетелем того, как мой труд разваливается на куски под непосильным бременем разочарования, отчаяния, нарушенных торжественных обещаний, антисемитизма, пронизывающего всю администрацию и военную сферу, и безнадежности всех усилий и всей преданности.
По общему мнению, вы враг сионизма вообще, и Еврейского легиона в частности. Я все еще тщусь верить, что это неправда, что многое происходит без вашего ведома, что существует недопонимание и что ситуация еще может исправиться.
В надежде на это, с последней попыткой остановить процесс, грозящий навсегда разрушить англо-еврейскую дружбу по всему миру, я умоляю вас принять меня лично и позволить быть откровенным.
Я вверяю это письмо вашему рыцарству"[594].
Прямого ответа не последовало, но реакция была, и не только не рыцарская, но злонамеренная и подлая. Кем бы ни был отдан приказ, выполнял его некий майор Уаллей, еврей, служащий в ставке Алленби.
Жаботинский коротко описывает этот эпизод: "Несправедливо было бы думать, будто недоброжелатели все были только христиане да арабы.
Без услужливого еврея такие вещи не делаются. Еще и ныне шмыгает по гостиным еврейского Лондона один из представителей этой разновидности нашего многоликого племени, который в те дни носил капитанскую форму и состоял при штабе. "Что он там делает?" — спросил я как-то у английского офицера из ставки; тот объяснил: "Рассказывает генералу Алленби анекдоты".
Один из этих "анекдотов" мне потом довелось видеть черным по белому, и сюжетом ему был я сам"[595].
Через неделю после письма Жаботинского к Алленби его пригласили встретиться с Уаллеем в доме друга Жаботинского Иехиэля Вейцмана (брата Хаима), где Уаллей тоже изредка бывал. Вейцман тоже присутствовал при их беседе.
"Ген. Алленби получил ваше письмо. Он ничего не имеет против того, чтобы с вами повидаться; но он поручил мне предварительно выяснить, в чем дело. Можете говорить со мною совершенно откровенно, как свой со своим".
Я и тогда не был о нем большого мнения, особенно после аттестации того английского офицера; но мало ли кого мог Алленби выбрать своим поверенным? Я ему рассказал свои наблюдения над палестинской атмосферой.
Потом, много позже, мне показали его отчет об этой беседе. О моих "наблюдениях" в отчете не было ни слова, зато много обо мне лично, в сочных черных тонах. Одна подробность любопытна: я у него оказался "большевиком" — что называется, честь неожиданная"[596].
Использование слова "большевик" как эпитета имело особое значение в те ранние годы. Угроза "мировой революции", к которой действительно призывал Троцкий, создала атмосферу страха и подозрений по всему демократическому Западу. Коммунистические планы и заговоры, настоящие и вымышленные, восстания в Германии, кратковременное коммунистическое правление Белы Кун в Венгрии, агрессивная пропаганда по всему миру делали страхи не лишенными оснований.
В Англии "красная угроза" воспринималась очень серьезно. Британские и французские силы были посланы в Россию на помощь антибольшевистской контрреволюции.
К несчастью для евреев, они составляли несоразмерно большую часть предводителей революции; имена Троцкий, Каменев, Зиновьев и Каганович были известны по всему миру. Под влиянием антисемитской пропаганды многие стали отождествлять евреев в целом с их сородичами-коммунистами в России.