Одинокий волк. Жизнь Жаботинского. Том 2 — страница 100 из 164

Как, спрашивал он, как будет Бен-Гурион сражаться с этим хамством, какой алхимией?.. Или вообще он не будет бороться, и пойдет вместе с общим потоком?

"Я глубоко озабочен: если ты решил идти заодно с потоком, то будет невозможно предотвратить годы величайшего смятения в ишуве и в сионистском движении… вместо координации, о которой мы мечтали, несмотря на наши разногласия…

Корень проблемы — в концепции "рабочего" как перла творения, в его убеждении, что он — Единственный Избранник, в законности присуждения титула "рабочий" только ему одному, а не мне или десяткам тысяч таких тружеников, как я. Это источник, из которого все вытекает и будет вытекать до самого горького конца.

Прости меня за эти мои излияния"[557].

Бен-Гурион ответил через четыре недели. Игнорируя то, что сам Жаботинский назвал "излияниями", он написал такое же дружественное письмо. Может быть, их общие усилия в Лондоне, писал он, ушли как дым — с общественной точки зрения.

"Но кроме общественно-политического аспекта, есть просто люди, и когда я подвожу итоги лондонским дням, мне кажется, что мы не теряли времени зря. Может быть, нам придется бороться на разных фронтах. Но что бы ни случилось, лондонская глава не сотрется в моем сердце. Я многое могу забыть, но не это. И если нам суждено бороться, ты должен знать, что среди твоих врагов есть человек, уважающий тебя и разделяющий твою боль. Рука, которую, как ты думал при нашей первой встрече, я не хотел тебе подать, будет протянута к тебе даже в разгар битвы — и не только рука"[558].

Жаботинский ответил через пять дней, из Парижа, торопливым письмом — за час перед отъездом в Варшаву. Оно начиналось с невеселой ноты:

"Последнее время я больше, чем когда-либо, стал ненавидеть свой образ жизни. Я смертно устал от бесконечных горестей за горизонтом".

Но письмо Бен-Гуриона его утешило. "Ты напомнил мне, что, может быть, этому наступит конец".

И внезапно, хотя это, казалось, и не относилось к делу, он стал излагать в легковесном стиле свое сионистское кредо. Социальный цвет будущего Еврейского государства его не беспокоит, уверял он. Если создание государства будет ускорено одним поколением и другого пути не будет, он примет социалистическое государство, или ортодоксальное государство, где ему придется день и ночь есть фаршированную рыбу, или даже говорящее на идише государство, что означало бы утрату всего очарования сионизма. Существует только один императив — государство, где еврейский народ будет вести и контролировать свою жизнь. "И тогда, — писал он, — в своем завещании я велю сыну устроить революцию. Но на конверте будет написано: вскрыть через пять лет после провозглашения Еврейского государства"[559]. Но за это время много воды утекло под мостами. За одиннадцать дней до того, как Жаботинский написал свое почти братское письмо к Бен-Гуриону, Ревизионистское правление приняло решение при одном только голосовавшем против — Юлиусе Бруцкусе — выйти из Сионистской организации, "принять на себя инициативу создания независимой сионистской организации" и провести плебисцит по этому поводу среди членов ревизионистского движения. И все пошло очень быстро: через пять месяцев в Вене был созван первый учредительный конгресс новой сионистской организации.

1935 год стал водоразделом в жизни Жаботинского, в ревизонистском движении и, как оказалось, во Всемирной сионистской организации. Начался он с эйфории во всем еврейском мире в результате опубликованного мирного соглашения между Жаботинским и Бен-Гурионом. В интервале, еще до того, как Гистадрут провел свой референдум, Жаботинский принял приглашение американских сторонников ревизионистского профсоюза приехать на тур лекций в США и Канаду. Он не имел в виду ни сбора денег, ни запуска петиционного движения. Целью его было разъяснить учение и цели ревизионизма. Он надеялся усилить здешнюю ветвь движения, которая оставалась хрупкой и невлиятельной. К тому же он усвоил жесткий урок о евреях Америки. Уровень их идентификации с ревизионизмом очень отличался от европейского и палестинского.

Ревизионизм, писал он в послании второй ревизионистской конференции в Нью Йорке, ищет в сионизме и Палестине полного разрешения еврейской трагедии[560].

Он отбрасывает всякие игрушечные и утешительные варианты, вроде "духовных центров", "центров древнееврейской культуры" и прочих форм умасливания, — только бы отказались от одной-единственной конкретной цели — еврейского государства. Ревизионизм "смертельно серьезен", потому что он родился в европейской и палестинской среде, где национальные идеалы означают спасение нации, а не постройку цветочных магазинов.

Американское еврейство, великое, могущественное и щедрое, по сравнению с ними живет в раю и поэтому даже представить себе не может размер бедствий евреев Восточной Европы и поэтому же не может понять силу их сионистских устремлений. Когда еврей из Лемберга (старое название Львова) слышит о чудесах палестинского бума, он спрашивает: "А что же будет со мной?" А американский еврей кричит "ура!". В этом и вся разница.

И все-таки он верил, что последовательность и логика ревизионизма смогут пробудить "силу этой элементарной потребности".

Его миссия, как и всегда прежде, была отмечена большим сочувствием независимой еврейской прессы, и его приезд приветствовали ведущие лица американского ревизионизма, во главе с Якобом де Хаасом. Однако со стороны официальных органов Сионистской организации, находящейся теперь под сильным влиянием лейбористского сионистского движения, ему пришлось выдержать кампанию клеветы и дезинформации, которая даже превзошла гистадрутовскую кампанию в Палестине и в Европе. Единственная забавная черточка в этой кампании была вызвана появлением Жаботинского в храме Мекки в Нью-Йорке. Это была тщательно подготовленная лекция перед набившейся толпой — какие он сотни раз произносил в Европе и Палестине — о ревизионистской программе и враждебном характере британской политики. Однако уже годами официальные органы Сионистского правления, в последнее время поддержанные лейбористской пропагандой, описывали его как "необузданного", "драчливого", "воинственного" оратора. Здесь публика увидела и услышала "мерный, бесстрастный голос университетского профессора". Вынужденное описание появилось в официальном рупоре Сионистской организации Америки — "Нью Палестайн", которая сочла себя обязанной объяснить несовпадение. Это, писала газета, был "не настоящий Жаботинский". Он был непохож на себя прежнего. С американской трибуны он выглядит как мягкая и более разумная личность"[561].

Издатель, по-видимому, не дал себе труда перечитать то, что он писал о Жаботинском в его прежние приезды. Та же дилемма стояла перед ним и в 1926 и даже в 1922 году. И тогда так же ему не удалось согласовать его изображение с тем отталкивающим образом, который создали его противники, а в 1926 году читателей "Нью Палестайн" уже заверяли, что то, что они слышали — это не настоящий Жаботинский.

Но поскольку он продолжал быть "другим" Жаботинским, а не тем, каким его описывала "Нью Палестайн", она в конце концов использовала необходимость как добродетель и дала верное описание Жаботинского во плоти, каким его видели и слышали. "Рафинированный", "спокойный", "дипломатичный" и "деловитый". В речи его, продолжала "Нью Палестайн", были даже элементы изящества и спортсменства. Он с бесспорным искусством играет роль арбитра и примирителя[562].

Гораздо грубее была кампания его демонизации, запущенная лейбористами и ориентированными на лейборизм ораторами, усвоившими все ругательства и обвинения, наполнявшие воздух Палестины перед судом и во время суда над Ставским. Но самым вредным и, по правде говоря, самым предательским было выступление в Карнеги Холле раввина Стивена Вайса, точно знавшего, что именно защищает Жаботинский, и обычно хорошо информированного о том, что происходит. Начав в духе "Нью Палестайн" с того, что "пианиссимо" Жаботинского в Америке не может отменить или нейтрализовать его "фортиссимо" в восточноевропейских странах, он перешел в яростную атаку по всем направлениям, в духе лейбористской пропаганды[563].

Вайс уже не один год открыто сочувствовал взглядам Жаботинского. Его даже обвиняли в "подпольном ревизионизме". Его жена, м-с Луиза Уотерман-Вайс, год за годом посылала регулярные взносы в ревизионистскую штаб-квартиру.

В своей речи он прежде всего объяснил причины своего многолетнего восхищения Жаботинским как защитником еврейской жизни и собственности, как смелым критиком британской политики. Он присоединился к радушно встретившему его комитету, потому что чувствовал: Жаботинский заслужил, чтобы его выслушали. Теперь, когда это было сделано, Вайс открыл несколько серьезных проступков ревизионизма.

Используя речь Вайса как текст, Жаботинский ответил ему, не теряя времени. Через два дня его ответы появились в бюллетене "Джуиш дэйли ньюс". Это, конечно, было одно из самых сокрушительных полемических выступлений за всю его сионистскую карьеру[564]. Оно было саркастическим, даже язвительным, но нигде не отступало от правил парламентских дебатов. Его основная тема содержалась в первой фразе.

"Уже давно один недобрый американский еврей сказал мне по поводу Стивена Вайса следующее: "У него есть великолепное качество, он говорит, что думает; но у него один большой недостаток — он не думает". Теперь я начинаю видеть, как такое мнение, довольно широко распространенное в Америке, могло возникнуть. Потому что "думать" в действительности означает изучать, и тщательно изучать то, что называется "документацией". Доктор Вайс, в своей недавней критике ревизионизма, проявил странное невнимание к авторитетным источникам в отношении фактов и не проконсультировался с