Одинокий волк. Жизнь Жаботинского. Том 2 — страница 141 из 164

"ЭЦЕЛ как таковой может действовать только в Палестине, а там он никогда не получал статуса политического движения или организма, имеющего право распространять свои приказы за пределами Палестины. Даже если наши варшавские друзья думают, что ЭЦЕЛ имеет право действовать за пределами Палестины и что была необходимость политического заявления по этому поводу, они все-таки должны помнить, что шеф (главнокомандующий ЭЦЕЛа) живет в Европе, что политика — дело его компетенции, и за нее отвечает Несиут (Правление), и что постоянный политический делегат Несиут — доктор Шехтман — живет в Варшаве. Издатель Jerozolima Wyzwolona счел бы неправильным, если бы доктор Шехтман высказался о политике ЭЦЕЛа, не проконсультировавшись с его представителем. Неужели же он думает, что можно делать заявления по политическим вопросам, не консультируясь с доктором Шехтманом?.. Если так продолжать, то дела придут в страшный беспорядок и полную анархию"[773].

Это были месяцы небывало трудных поездок и лихорадочной деятельности. Необходимость политической активности в Лондоне надо было уравновешивать связями с общинами Восточной Европы. Да и Западной Европой нельзя было пренебрегать, и Жаботинский провел очень насыщенные две недели во Франции, частично с членами организации и частично с французскими политическими деятелями. Он встретился с Альбером Гарраном, министром внутренних дел, который "на 50 % сочувствовал и на 50 % не высказывался" по поводу просьбы Жаботинского помочь отправить иммигрантов Аф-Аль-Пи из французских портов. Анатоль де Монзи, министр информации (старый друг и поклонник Жаботинского), был "очень дружелюбен, негодовал на Еврейское агентство". Обещал Жаботинскому "неограниченную помощь"[774]. Это было в апреле. Только он вернулся в Лондон, как тут же отправился в запланированное турне — опять по Восточной Европе. Маршрут был очень типичным для его напряженной деятельности: за двадцать дней мая он посетил двадцать один город — в Финляндии, Эстонии, Латвии, Литве и Польше — и прочел там лекции.

Потом ему предстояли выступления на митингах в Румынии, Югославии и Болгарии, для чего еще должно было быть составлено расписание.

Иногда можно узнать из чьих-нибудь заметок или воспоминаний оставшихся в живых свидетелей того периода о случавшихся у Жаботинского странных способах отдыха.

Йозеф Хруст, старший офицер польского "Бейтара", был приглашен сопровождать Жаботинского в одной из его поездок по польским еврейским центрам. Ехали они поездом, перегоны зачастую были длинные и скучные, и они решили сыграть в игру, популярную у восточноевропейских интеллектуалов. Один играющий начинает цитату из какого-нибудь стихотворения, другой продолжает сколько помнит и так далее. Они выбрали для этого польскую поэму "Пан Тадеуш". Хруст, сравнительно недавно окончивший университет, не сомневался, что победит в соревновании. Жаботинский читал эту поэму лет сорок назад, и польский язык не был одним из его "основных". Однако, как рассказывал Хруст много лет спустя, Жаботинского было не остановить. Казалось, он знает наизусть всю эту длинную, как целая книга, поэму.

Другую историю рассказал Шолом Розенфельд, находившийся в то время в Польше. НСО устроила в Кракове обед в честь г-жи Пнины Якобсон из Финляндии, преданной сторонницы Жаботинского, принявшей иудаизм. В сердечной обстановке праздничного обеда эрудированную г-жу Якобсон стали упрашивать прочесть что-нибудь из финского эпоса "Калевала". В конце концов она согласилась и продекламировала несколько стихов. Когда она села на место под аплодисменты аудитории, не понявшей ни единого слова, встал Жаботинский, поблагодарил ее и весело прочитал перевод стихов на идише.

1939 год начался неожиданно — с улучшения условий работы для Жаботинского. Более двух лет, еще с тех пор, когда он порвал отношения с газетой "Момент", у него не было постоянного форума для публикации своих взглядов. За это время материальное положение газеты ухудшилось, и в конце 1938 года ей стало угрожать полное банкротство. Сложные переговоры, которые повел молодой адвокат-ревизионист Марек (Меир) Каган, закончились тем, что контроль над газетой перешел в руки ревизионистов. Поэт Ури Цви Гринберг был назначен редактором, — и отныне Жаботинский мог вернуться к своей еженедельной рабочей норме. Результатом стала замечательная серия из двадцати с лишним статей — новый подъем его литературного таланта и потрясающее отражение тех трагических лет — в Палестине, среди евреев Европы и во всем мире. Первая же статья серии определила ее общую тональность. Она называлась "Одиннадцать часов" и начиналась так:

"По правде говоря, я часто пугаюсь, что уже позже одиннадцати, уже двенадцать — полночь, а это значит конец. Я происхожу из поколения, пережившего тяжелые времена, и, в конце концов, мы все читали об этих трагических временах в книгах. Но ситуация, сложившаяся сегодня, для меня новость. Ее новизна — в пассивности, и не только среди евреев (что было бы не такой уж новостью), но даже среди сильнейших христианских народов. Они знают, что наступают тяжелые для них времена, знают, откуда они наступят, безусловно знают, что надо сделать для своего спасения, — и не делают этого. Именно это странное отсутствие решимости и воли и создало в мире беспримерную, небывалую атмосферу чего-то вроде сверхъестественного, словно колдунья из волшебной сказки заколдовала нас всех. Великие часы начали бить полночь, еще минута, и придет конец всему — а человечество сидит и ждет, ждет ангела Смерти.

И среди человечества — мы, евреи, всегда верившие, что мы бессмертны: все мы без исключения, даже неверующие, даже крещеные, все мы инстинктивно верили, что это точно, что во всяком случае для нас двенадцатый час не наступит никогда. И вот…

Но гораздо здоровее отбросить этот страх. Пусть будет одиннадцать часов. Одиннадцать часов — это значит последний час, когда мы еще можем осмотреться, провести быстрый подсчет, может быть отыскать на горящем горизонте местечко, которого пламя еще не достигло, и, может быть, спасти себя".

Это был не первый случай, когда он описывал это время — одиннадцать часов. Не он ли в 1937 году назвал журнал, основанный им в Южной Африке, "Одиннадцатый час"? Вера, даже уверенность в том, что европейское еврейство, а потом, еще острее — восточноевропейская община приговорена, — жила в его сознании более сорока лет. В конце тридцатых годов он ощутил историческую неминуемость, как человек ощущает приближение шторма. Теперь, словно стараясь вцепиться в часовые стрелки, чтобы задержать час полуночи, он стал анализировать происхождение и содержание исторического часа.

Он сразу же сказал об ограниченных размерах того, что еще можно спасти.

"В начале первой трети этого столетия у нашего народа было две надежды, помогавшие жить. Первая — укрепиться в диаспоре, вторая… в Палестине. Я считаю, что первую мечту уже нельзя спасти. На этой ноте прервался мой контакт с еврейскими лидерами два с половиной года назад… Достаточно будет сказать, что за истекшие два с половиной года я своей точки зрения не переменил… Теперь я говорю только об утешении номер два, единственном, за которое по крайней мере стоит бороться".

В этой стратегической перспективе он нашел единственное настоящее благо: победа концепции еврейского государства. Теперь все, как христиане так и евреи, признавали, что это единственно возможное решение. Вопреки ранним ожиданиям, однако, это не слишком подкрепило требование Палестины для евреев.

"Мы дорого платим за преступление длиной в пятнадцать лет, вину за которое несет весь народ: мы оставили политическую власть в руках людей, чья маниакальная idee fixe была убедить весь мир, что для нас Палестина — игрушка, культурное роскошество".

Пропаганда очень удалась. Все знали, что евреям надо дать страну, но все знали также, что "в Палестине, конечно, нет места, и сами сионисты соглашаются, что это так"…

С другой стороны, он отмахнулся от арабской физической угрозы, как не стоящей внимания. (Военный кабинет за несколько недель перед тем признал, что общее число арабских террористов не больше, чем 1000–1500 человек). Однако он написал:

"Нельзя отрицать, что в последние два-три года арабское сопротивление имело место; но следует понять и его причины… Не физическая сила, которая микроскопически мала, а духовный эффект протеста, юности, восстания, романтизма, отчаянности, жертвы… Все это сделало арабское сопротивление очень популярным, даже среди тех, кто относится к нам дружественно (и даже среди евреев). Но в действительности, если сравнить этот эффект с огромным впечатлением от всемирной еврейской потребности, то он незначителен… В том и другом, — писал Жаботинский, — есть своя динамическая сила, но если их сравнить, то это будет все равно что песня рядом с ударом грома.

Если бы перед лицом всего мира было провозглашено, что Палестина может разрешить проблему страданий еврейского народа, а затем был бы поставлен вопрос, можно ли допустить, чтобы такое решение было парализовано арабским сопротивлением, — мир не потратил бы и двух минут на раздумье по этому поводу".

Он верил, что во всяком случае "нынешняя мода на арабский героизм" не затянется.

"В конце концов, это значит, что весь мир должен склониться и прогресс остановиться, потому что миллион арабов, примерно одна пятая от всего количества арабов в мире, не желает становиться меньшинством. Все великие народы где-нибудь да являются меньшинством: англичане в Южной Африке, французы в Канаде и в Швейцарии.

Но эта логика не поможет еврейскому народу. Объективно силой еврейской проблемы являлась стратегическая важность для Британии Еврейского государства, "надежной крепости". Но тут возникло затруднение: британское слабоволие. Это то же, что видно в каждой сфере британской политики: великий, благородный народ с открытыми глазами, ясно видящий, в чем его интересы и где его ожидает пропасть, отворачивается от своих интересов и тащится по направлению к неминуемым и позорным поражениям.