Одинокий волк. Жизнь Жаботинского. Том 2 — страница 23 из 164

[131].

Никаких действий не последовало. Если бы члены "Ваад Леуми" могли ознакомиться с перепиской Вейцмана, они бы знали, почему. Его отношение к данному вопросу резко отличалось от их мыслей и чувств. В течение нескольких месяцев оно претерпело странные изменения. Вскоре после того, как правительство объявило свой план, Вейцман в ежегодном отчете Сионистской организации перед Постоянной мандатной комиссией Лиги Наций писал, что "еврейское население проявляет волнение по поводу возможных результатов" создания трансиорданских пограничных сил и что евреи "законно желают внести свою лепту в защиту Палестины"[132].

Через несколько месяцев Вейцман написал Стивену Вайзу, что он говорил с Эмери (министром колоний) о "желательности еврейской милиции". Эмери сочувственно отнесся к этой идее и послал полковника Паттерсона изложить ее перед верховным комиссаром Пламером. Пламер отверг это предложение, сказав, что оно может нанести "сильный вред". Вейцман и глазом не моргнув принял отказ Пламера. Сообщая об этом volte face (повороте) в своем письме к Стивену Вайзу, Вейцман добавляет обличительные слова, главным образом против Жаботинского:

"В Палестине совершенно тихо и мирно, по крайней мере сегодня никто не опасается возможных неприятностей… Зачем ставить пугало? Зачем злить врагов? Зачем нервировать противников? Это безумие. Этого никто, кроме партизан Жаботинского, не хочет. Я уверен, что через несколько лет — года через три, например, — еврейское военное подразделение будет создано естественным образом. Любой неразумный шаг, который мы сделаем сейчас, повредит развитию процесса и будет тем самым преступлением против Национального дома… Любые безумные донкихотские попытки заставить правительство или еврейский народ тратить деньги на еврейскую армию глупы. А что еврейская военная единица будет делать в случае восстания? Ее численность все равно будет недостаточной, она будет только вызывать раздражение. Просто не понимаю, как это можно обсуждать всерьез".

В то же время, ведя упорную кампанию за создание еврейского военного подразделения, Жаботинский предупреждал, что "мир и спокойствие" в Палестине иллюзорны. Он рассказывал историю о том, как после шести лет жизни без пожаров деревня распустила пожарную команду, а на седьмой год целиком сгорела. Дни и вечера Жаботинского были заняты не только выступлениями и встречами с ревизионистами. Жаботинский встречался и с представителями разных слоев населения: с ремесленниками, фабрикантами, рабочими (они сформировали группу внутри ревизионистской партии), с ветеранами легиона. Он встречался с Бергером и другими работниками Еврейского национального фонда, чтобы обсудить свой сценарий. Сценарий "Бальзам в Галааде" никогда не был поставлен, то ли потому что его вымышленный сюжет (снабженный и любовной историей) славил частную инициативу, то ли потому, что — как было официально заявлено — "Керен а-Йесод" не мог оплатить расходы по постановке. К Жаботинскому постоянно приходили друзья и незнакомые, задавали бесконечные вопросы и рассказывали свои идеи.

Жаботинский уставал, но все-таки проводил время с семьей. Их финансовое положение было очень трудным. Их сильно затронул финансовый кризис, произошедший в Палестине в начале Четвертой алии. Тамар осталась без работы; помимо денег, присылаемых Жаботинским, единственным источником существования был заработок сына Тамар Джонни, который, не найдя работу в качестве инженера, стал рабочим. Жаботинский писал о нем Ане: "Он всерьез ухаживает за милой девушкой Ханой, но вряд ли они смогут пожениться, пока он не обеспечит будущее матери и бабушки".

Бабушке, к сожалению, Джонни уже не мог помочь. С приездом Жаботинского она как бы ожила и даже сходила с ним на один из приемов в Тель-Авиве, но вскоре ей стало хуже. Жаботинский описывал Ане ночь, в течение которой у нее было три приступа удушья. В три утра он вызвал врача, на следующий день созвал консилиум. Врачи уверили его, что приступы пройдут. Приступы действительно прошли, но жить ей оставалось недолго. Явно, что приезд сына был единственным, что заставляло ее держаться. Через месяц после отъезда Жаботинского из Палестины она скончалась.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ

ЖАБОТИНСКИЙ уехал из Палестины в мрачном настроении. Он не поверил оптимизму врачей, он знал, что его матери оставалось жить недолго. Но делать было нечего, оставалось лишь философски смириться с тем, что его мать — сильная личность, чье аристократическое спокойствие перед лицом опасности не раз вдохновляло его, — была, как она писала ему два года назад, "очень стара". Он грустно — даже с чувством вины — думал, насколько ее жизнь была бы спокойнее, если б он не выбрал сионизм делом своей жизни.

Посещая дома и конторы некоторых своих друзей, как ветеранов легиона, вроде Хораса Сэмюэла (ставшего иерусалимским адвокатом), так и новых знакомых, например, молодого хайфского адвоката Авраама Вайнсхолла, он размышлял о том, что тоже мог бы спокойно жить и неплохо зарабатывать в Палестине. В письмах он несколько раз признавался Ане: "Я им завидую".

Грусть усиливалась от невозможности лучше помогать Тамар и Джонни, переживавшим трудные времена. Правда, Рутенберг обещал дать Джонни хорошее место в своей Электрической компании, но пока что он не сделал этого[133].

И политическими результатами своего визита Жаботинский не был удовлетворен. Потрясающий прием, оказанный Жаботинскому еврейской общиной, не пришелся ему по вкусу. Он не любил шумных проявлений обожания.

Хотя приезд Жаботинского заметно увеличил численность партии, никто из видных деятелей не присоединился к ней. Чувства Жаботинского отразились в ответе, который он дал Зальцману (жившему теперь в Палестине), предложившему устроить встречу с группой дружелюбно настроенных бизнесменов. Жаботинский сказал, что ему надоело, как важные и экономически независимые люди заверяют его в своей солидарности с его взглядами, а потом просят никому этого не рассказывать. Если эти люди не были готовы выражать свою поддержку публично, "зачем на них время терять?"

Жаботинский нашел утешение в давно откладываемой поездке в Салоники, куда он заехал по пути в Париж. На приеме, устроенном ревизионистским отделением партии, присутствовали все видные — как светские, так и религиозные — представители общины. Сильное впечатление от его лекций (которые он вел на ладино) о программе ревизионизма значительно укрепило ряды партии.

Через несколько недель, вернувшись в Париж, он был потрясен, узнав, что стал жертвой чудовищно фальсифицированного репортажа о своей лекции в Салониках. Жаботинский написал в официальный орган Всемирной сионистской организации "Олам" (7 января 1927 года):

"Я прочел во вчерашнем выпуске местной французскоязычной газеты "Про-Исраэль" репортаж о моей лекции в Салониках. В цитате из моего выступления приводятся слова: "Мы должны стремиться не только к еврейскому большинству в Палестине, но и к полному изгнанию арабов из страны".

Я не говорил ничего подобного. Я даже не говорил ничего, что могло быть истолковано в подобном духе. Напротив, я считаю, что, если кто-нибудь попробует выгнать арабских жителей из Палестины — всех или частично — это будет аморально и нереально".

На протяжении всей жизни Жаботинский многократно повторял свое кредо, что не удерживало его критиков от повторения этой явной лжи.

Путешествие Жаботинского из Салоник в Софию сопровождалось комическими эпизодами. На пересадке в городе Нише (в Югославии), где ему надо было пересесть на другой поезд, он не мог найти свой билет. Как он потом рассказывал Ане, он пошел по городу, увидел отель и попросил портье проводить его в контору Кука (бюро путешествий). Портье послал с ним мальчика. Ни мальчик, ни портье никогда, как потом оказалось, не слышали про Кука, у которого и не было конторы в Нише. Но имя Кук звучало похоже на слово "уголь". Решив, что иностранец хочет то ли купить, то ли продать уголь (холодная осенняя погода наводила на такие мысли), мальчик и проводил Жаботинского по соответствующему адресу.

Когда ошибка прояснилась, повеселевший Жаботинский, у которого еще было свободное время, решил сходить в кино. Остановившись перед афишей, обещавшей "захватывающий приключенческий" фильм, он был узнан (по фотографиям) каким-то "ашкеназским евреем" — редкость в этих сефардских местах, — который вовлек его в беседу, заверяя, что "община будет счастлива…"

Жаботинский успел на поезд, но поезд на три часа опоздал в Софию и прибыл в четыре утра. Его разбудили, сказав, что на платформе устроена торжественная встреча. "Представляешь, — писал он Ане, — меня там ждали сотни людей. Они пели "а-Тикву". Там было три делегации, одну из них возглавлял полковник Таджер, а я был в пижаме".

Жаботинский быстро надел пальто и брюки поверх пижамы, поднял воротник пальто и — "соответствующе одетый" — вышел на платформу. "Только пройдя через почетный караул скаутов обоих полов, я заметил, что на левой ноге голубая пижама высовывается из-под брюк".

Это было 24 ноября. Он узнал, что из Берлина — его следующего места назначения — получена телеграмма, запрашивающая, почему он не приехал 22-го. Кто-то перепутал двойку с семеркой.

Так как ему пришлось получать несколько виз, в Берлин в результате он приехал только 28-го. Его вид обеспокоил встречающих. В Софии он подвернул лодыжку. Поскольку впереди было долгое путешествие, врач счел необходимым наложить ему гипс. "Из-за этого гипса, — писал он Ане, — мне пришлось носить гигантский ботинок и опираться на палку. Это-то и вызвало волнение". Берлинский врач, в некотором недоумении сняв гипс, наложил обычную повязку, и через пару дней Жаботинский спокойно пошел на первую из встреч.

"Нет, дорогая моя, — писал он Ане, — не стоит путешествовать вокруг света. Лучше оставаться дома, в хорошей компании, не вести светских бесед и созерцать события со стороны".