марранов*… Все осталось, как было.
В прошлом было трудно бороться против явных и озлобленных противников. Будет в десять раз труднее поддерживать нашу неизменную твердость под давлением "за сближение" со стороны части тех, кто "почти" принимает наши взгляды. Я серьезно и строго предупреждаю всех борцов за дело Герцля об этой опасности. Мы это мы — особое психологическое поколение сионизма. Для нас не может быть сближения — только победа или поражение. И наше поражение стало бы равносильно концу сионизма".
Была и другая "сноска" к Пятнадцатому сионистскому конгрессу. В том же году произошел мелкий инцидент, продемонстрировавший, неведомо для Сионистского конгресса, Вейцмана и Жаботинского, как далеко — причем сознательно — ушло британское правительство, подрывая обещания Декларации Бальфура.
Сэр Виндхем Дидс принял приглашение посетить Польшу от имени Сионистской организации и в конце своего доклада в министерство колоний написал:
"Не могли бы представители Его Величества за границей проявить какой-нибудь интерес к сионистскому движению в странах, где они аккредитованы? Не могли бы они, например, устроить прием для сионистов 2 ноября, в годовщину Декларации Бальфура? Не могли бы они, если их пригласят, посетить сионистские учреждения, выставки палестинских продуктов, и вообще проявить интерес к сионистской деятельности? В некоторых странах это возможно. Но у меня есть основание считать, что это не делается вообще. Если это будет сделано, то оно успокоит сионистов, подтвердив, что правительство Его Величества по-прежнему интересуется движением, спонсором которого оно является. Могут быть люди, для которых "еврейская опасность" не просто слова и которые поэтому боятся, что малейший знак признания сионистов увеличит ответственность правительства Его Величества или непопулярность, которой мы, может быть, уже подверглись из-за нашего всемирного влияния. Я бы предложил очень мягкую форму признания, указанную здесь, считая, что она не может повлечь дурных последствий (25 января 1927 г.)".
Министерство колоний запросило указаний у министерства иностранных дел. Ответ пришел 25 февраля 1927 года.
"Министр иностранных дел не сочувствует предложению, заключающемуся в предпоследнем параграфе доклада, — чтобы представители Его Величества за границей были как-то активно связаны с сионистским движением, в частности, устроили прием 2 ноября, в годовщину Декларации Бальфура. Такие действия могут быть неверно истолковано иностранными правительствами, где аккредитованы представители Его Величества, и, таким образом, могут скорее повредить, чем способствовать движению.
По мнению сэра Остина Чемберлена, лучше, чтобы Сионистская организация вела свою собственную пропаганду и всякие указания на поддержку, которые порой могут понадобиться, чтобы показать интерес правительства Его Величества к успеху сионистского плана, исходили бы не от представителей Его Величества за границей, но от правительства Его Величества в этой стране — например, из заявления, сделанного в парламенте министром колоний"[150].
Как далеко это от языка и тона британского правительства за шесть лет перед тем, — когда оно еще не получило мандата, — когда Рональд Грэхем, посол Его Величества в Бельгии, появился вместе с Жаботинским на платформе в Брюсселе. Так же далеко, как и от имевшей место пять лет перед тем просьбы министра колоний Уинстона Черчилля к доктору Вейцману поехать в Вашингтон, чтобы уговорить власти ускорить — ради дела сионизма — выдачу Британии мандата на Палестину.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ
ВСКОРЕ после конгресса в распорядке дня Жаботинского произошли резкие изменения. Делегаты-ревизионисты и члены правления из разных стран собрались в Праге для обсуждения партийных проблем. Тут было принято несколько важных организационных решений. Приняли предложение Жаботинского, чтобы председатель правления (называемого Центральным комитетом) мог оставаться на своем посту не более двух лет. Вследствие этого Жаботинского на посту председателя сменил ветеран организации Владимир Темкин; Жаботинский стал вице-председателем вместе с Гроссманом и Лихтгеймом. Штаб-квартиру организации решено было перевести из Берлина в Париж. Пребывание Лихтгейма в Берлине в качестве генерального секретаря не оказалось успешным, несмотря на то что он самолично щедро финансировал содержание своего офиса. На Жаботинского, освобожденного от обязанностей председателя, навалили куда более тяжелое бремя правления офисом и изыскания бюджета для "Рассвета", который он продолжал издавать вместе с Берхиным.
Решение перевести штаб-квартиру в Париж было принято своевременно. В самом деле, партийные сундуки были пусты. Денег не было ни на аренду помещения, ни на то, чтобы нанять хоть какую-то обслугу. Жаботинскому пришлось служить у себя самого секретарем и машинисткой. Шехтман предложил взять на себя попечение об офисе. Жаботинский сначала не согласился, потому что Шехтман "такой же нищий" и просто не может позволить себе работать бесплатно. Шехтман настаивал, напоминая: "Уже не в первый раз мы начинаем дело без бюджета", но всегда как-то выживали. И тогда, "смеясь и ругаясь на своем выразительном русском языке", Жаботинский дал согласие.
"Это, без сомнения, была самая странная штаб-квартира во всем мировом движении, — вспоминал Шехтман. — Помещение состояло из четвертушки заваленного бумагами письменного стола Жаботинского, стоявшего в кабинете его крошечной квартирки на улице Мари Дави, 4. Телефона там не было. Чтобы позвонить или ответить на телефонный звонок, надо было пробежать вниз (а потом вверх) пять этажей в конторку консьержки". Высокая должность Шехтмана называлась "Генеральный секретарь". Поскольку искусство машинописи было для него тайной, он диктовал письма и циркуляры Жаботинскому, который тоже печатал небыстро, двумя пальцами. "Система подшивки бумаг тоже не была на высоте. Но в записной книжке Жаботинского этого периода можно найти полный список всех писем и циркуляров, отправленных из этого импровизированного офиса, с датами, именами адресатов и нередко даже с кратким содержанием отправленного под заголовком "lettres parties" (отправленные письма). Когда тощая продукция рабочего дня была готова к отсылке, постоянно возникал мучительный вопрос: хватит ли у нас денег на марки? Если вопрос разрешался удовлетворительно, — часто для этого приходилось пользоваться личными сбережениями Жаботинского, — один из нас, совершенно счастливый, мчался на почту, находившуюся за шесть кварталов (Жаботинский настаивал, чтобы мы делали это по очереди, и следил за этим), чтобы купить нужные марки. У нас никогда не было запаса марок на следующий день. Отправка телеграммы превращалась в трудную, подчас неразрешимую проблему. Но мелкие заботы такого рода никогда не влияли на настроение Жаботинского. Он неизменно был весел, открыт, рассказывал байки, строил планы. Казалось, ему доставляло удовольствие делить с генеральным секретарем прозаические канцелярские дела".
В начале 1928 года положение улучшилось. Стали прибывать деньги. Был снят офис на улице Бланш, 12. Правда, он находился на шестом этаже и тоже без телефона, но они уже могли позволить себе секретаршу — "четверть барышни", как называл ее Жаботинский, поскольку она работала по полдня три раза в неделю. "Когда Шехтман простужался, — писал Жаботинский, — вся работа Всемирного движения замирала"[151].
Шехтман, вдобавок к тому, что был генеральным секретарем Мирового ревизионистского движения, в следующие четыре года являлся еще и главным редактором издательства "Рассвет". В связи с этим он "набросал пером" прелестный портрет Жаботинского-коллеги.
"В те годы писания Жаботинского были основным содержанием этого ведущего ревизионистского еженедельника. Он писал для "Рассвета" легко и охотно и никогда не жаловался на огромное количество статей (подписанных и анонимных), романов ("Самсон", "Пятеро") и передовиц, которые, по нашим понятиям, он должен был поставлять. Совершенно лишенный самомнения, он не считал свои писания чем-то священным. В первую пору своего редакторства пишущий эти строки не решался даже на мелкие изменения и поправки в статьях Жаботинского. Однажды он все-таки решился позвонить автору и предложить несколько изменений. Послушав несколько минут, Жаботинский сперва разразился приветственным залпом страшнейших русских ругательств — искусство, которым он владел в совершенстве, — а потом объяснил: "Слушайте, Иосиф Борисович, давайте выясним раз и навсегда, у нас должно быть справедливое распределение труда и ответственности.
Мое дело — написать статью. Я сделал это. На этом моя роль заканчивается. Вы взялись быть главным редактором, и, черт побери, ваше дело отредактировать эту — и любую другую — статью. Не старайтесь сбагрить свое ведро. Не беспокойте меня своими "советами". Сделайте с моей статьей все, что находите нужным, и я даю торжественное обещание никогда не оспаривать ваше решение. Такой у меня способ работы с людьми. Или я человеку доверяю, и тогда только он хозяин в отведенной ему области, или не доверяю, и тогда я буду против того, чтобы взваливать на него ответственность. Пока что я вам доверяю. Если изменю свое мнение, то дам вам знать. И пока что забудьте мой номер телефона для таких выяснений. Договорились?"
Договорились. И такую привилегию имел не только Шехтман. По этому же образцу строились отношения Жаботинского с каждым редактором, которого он знал и которому доверял. Даже когда в 1938 году Йосеф Кларман, молодой редактор варшавского ревизионистского еженедельника на идиш "Ди Вельт", извинился, что не опубликовал две статьи Жаботинского, потому что, по его мнению, они могли вызвать нежелательные столкновения в польских правительственных кругах, ответ Жаботинского был: "Вы редактор и единственный судья, может или не может моя статья быть напечатана; что касается меня, то вы имеете карт-бланш"