когда он вернулся в Палестину, чтобы продолжать борьбу.
В "Гаарец" был послан протест, и редактор Моше Гликсон напечатал тщательно сработанное осторожное отречение, которое могло только оставить у читателей некоторые сомнения. В ответ на это ревизионисты объявили газете бойкот.
Тут у некоторых ведущих еврейских писателей проснулась совесть. Они опубликовали протест… против бойкота. Статья в "Гаарец", заявили они, просто мелкая клевета и, во всяком случае, она была заглажена редакторским отречением. Следовали подписи, возглавляемые, ни более ни менее, подписями Бялика, Равницкого и еще десяти писателей.
Жаботинский сдержал гнев, но прервал с этими писателями всякие отношения (отношений с Бяликом почти и не было во всяком случае. Он давно уже по необъяснимым причинам относился к Жаботинскому холодно)[174].
Равницкий попробовал послать ему примирительное письмо. Но ответить на него Жаботинский решил только через полгода. Он объяснил свое решение:
"Я не могу забыть дни детства, когда Вы учили меня нашему языку, ставшему для меня миром, в котором и для которого я живу… Это письмо прощальное. Вы нанесли мне такое оскорбление, которого порядочный человек простить не может. Злонамеренный журналист пустил через свою газету слух, что я тоже продал душу за деньги, что я подписал контракт, по которому получаю высоко оплачиваемую работу и за эту цену я согласился отказаться от работы политической, и что для такого поведения я избрал
Эрец-Исраэль… Журналист, ваш приятель, повторил свою клевету дважды, хотя в это же время она была опровергнута из Нью-Йорка (компанией "Иудея"), и каждый еврей, каждый араб, каждый англичанин в этой стране знал, что правительство предложило мне это условие, и что я отказался. Против клеветы Вы не протестовали; но когда некоторые из моих молодых друзей восстали против нее и призвали еврейскую публику бойкотировать людей, распустивших этот навет на человека, никогда в жизни не продававшего своих верований, — вы поспешно препоясали чресла и вместе с Бяликом, забывшим то, чего порядочный человек забывать не должен, и Друяновым, который так же верен своим друзьям, как и Вы, опубликовали протест против тех, кто пытался защитить меня.
Не отвечайте на это письмо. Я предупредил своего секретаря, чтобы он отправлял обратно, не вскрывая, любые письма от Вас".
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ
ОН приехал в Палестину один. Аня должна была распорядиться квартирой — это было срочно и потому нелегко. В письме к Якоби от 1 октября (с корабля) он писал, что рассчитывает на ее приезд в январе. Она ничуть не радовалась переезду. Базирование в Иерусалиме для Жаботинского при том, что он отвечал за всемирное ревизионистское движение, означало, скорее всего, что он опять будет проводить много времени в разъездах. И тогда она будет оставаться одна в провинциальном, в сущности, городе, в неинтересном обществе, вдалеке от всех приятностей жизни, к которым она привыкла в Париже.
Кроме того, в Париже оставался Эри. Он готовился к последним экзаменам в университет и не сообщал, что собирается делать потом. В ответ на вопросы Тани Жаботинский сообщил, что Эри свободен решить и будет свободен решать, где он хочет жить и что делать. "Мы не будем вмешиваться в его решение. Мы живем в своей шкуре, он в своей; но он разумный молодой человек и я уверен, что он примет разумное решение".
Вскоре после того, как Жаботинский приехал в Палестину, Аня пережила приступ гипертонии, от которой она иногда страдала. Она написала ему, что это сделало ее "усталой и раздражительной", и она не знает, как перенесет жизнь в Иерусалиме. Ему пришлось написать Якоби: " Не знаю, стоит ли перевозить ее в Иерусалим, который на 800 метров выше уровня моря".
Несколько месяцев проблема оставалась нерешенной. Жаботинский вернулся в Европу в декабре, на Ревизионистскую конференцию, и оставался там до конца января 1929 года. Затем ему пришлось опять приехать в Европу летом — на Сионистский конгресс. После конгресса Аня поехала с ним, чтобы подготовить постоянное жилье в Иерусалиме. Но тут произошли события, разрушившие все их намерения.
В начале октября он сам временно устроился в Иерусалиме, снял комнату в квартире своего товарища-ревизиониста, знакомого еще по Одессе, архитектора Меира Рубина. В то время он был заядлым курильщиком, но с наступлением первой же субботы он дал обещание
Рубину — ортодоксу, соблюдавшему все правила, — что субботу нарушать не будет: ни курева, ни работающей машинки. Вел он себя тихо и принимал лишь немногих посетителей. В общем, он не чувствовал себя своим в иерусалимском обществе. "Иерусалим все еще жалкий провинциальный город, — писал он, — без культурной жизни и внутренних связей. Разные общины — английская, русская, немецкая — изолированы друг от друга… их придется сильно трясти, чтобы пробудить"[175].
Поэтому он как только мог часто ездил в Тель-Авив, где жил у Тани на улице Бальфура, 3, и проводил много времени со своим близким другом Израилем Розовым и его семьей.
Он начал работать в "Иудее", не теряя времени. В конце концов он еще раньше, пропагандируя идею инвестиций в Эрец-Исраэль, писал и говорил в поддержку такой деятельности этой компании. Теперь в Палестине, начиная ежедневную работу в страховом бизнесе, он сразу принялся за дело. Ему очень помогли краткосрочные курсы, которые он посещал в Парижском университете. Отношения с менеджером компании, опытным Марком Шварцем, у него были отличные. Критика порядков их конторы, которую он счел нужным послать в Нью-Йорк вместе с предложенными изменениями, этих отношений не испортила. А его доброе и теплое отношение к персоналу "Иудеи", как написал один из членов этого персонала, Зеев Лейбович, "было совершенно беспрецедентным во всем ишуве".
Он призывал их бороться против сложившейся плохой репутации, приписываемой страховым агентам. Слова и обещания святы, говорил он; Лейбович добавляет: кто бы ни вел дела с компанией "Иудея", чувствовал, узнавал и понимал благородство этого человека, который из сокровищ своего духа высекал искры, освящающие самые обычные вещи. Деньги, инвестированные в "Иудею", говорил он нам, принадлежат вдовам и сиротам, мы только доверенные лица, и наша святая обязанность их сохранить".
Его успех как бизнесмена (в отличие от его личного опыта в денежных делах), писал Лейбович, "ставил в тупик всех критиков, укоризненно качавших головами по поводу ошибки компании "Иудея", импортировавшей человека, который, хоть и замечательный оратор и писатель, но не имеет никакого практического опыта"[176].
Нельзя сказать, что Жаботинский не мог использовать свой талант оратора и писателя при пропаганде страхования. Напротив, он выступил по радио с речью на французском языке о ценности страхования и с листовкой под заглавием "Страхование растет с цивилизацией"; он посвятил немало времени, объясняя предпосылки экспорта палестинских продуктов, что тоже могло привлечь промышленный капитал. И уже много лет продвижение палестинских продуктов в диаспору было одной из его постоянных тем не только как экономический элемент, но и как фактор сионистской пропаганды.
Что касается повседневного страхования, то тут успехи его выглядели феноменально. Три месяца спустя он писал Шехтману: "Это всеми пренебрегаемый бизнес, но он растет очень быстро, он побеждает всех своих тринадцать заморских соперников… и обещает стать большой силой"[177].
Успех достался не случайно. Жаботинский регулярно сидел за своим столом, и в "Иудее" не позволял себе заниматься ничем, кроме дел компании. Его старый любимый друг Гепштейн, которому хотелось обсуждать с ним другие темы, мягко, но решительно выставлялся из кабинета. "Это, — говорил ему Жаботинский, — казенное время, за которое платят. Я не хочу обкрадывать своих работодателей… Уходи прочь!"
Он еще только осваивался в стране, когда стал ощущать холодный напор лейбористской враждебности. Позднее он писал Клинову, члену Ревизионистского правления, который, как и Шехтман, критически смотрел на нескрываемое отношение Жаботинского к лейбористскому движению и который написал ему из Берлина, что он сам виноват в нападках на него лейбористов. "Это не мы начали, это они. Я приехал в Палестину в начале октября. У меня не было своей газеты, и я молчал как рыба. И все-таки "Давар" нападала на нас и на меня лично каждую неделю, почти каждый день".
Тут нет преувеличения. Действительно было открыто объявлено, что против Жаботинского и его движения начата война. Вскоре стало ясно, что в ход пойдут все средства.
Два типичных инцидента произошли в первую же неделю после его приезда.
Организация "Бейтар", которая теперь распространилась по всей стране, организовала слет, чтобы приветствовать Жаботинского в Тель-Авиве. Он прошел из дома своей сестры до улицы Кинг Джордж под эскортом двух бейтаровских офицеров, один из них был Нахум Левин. За ними наблюдала большая, очевидно организованная толпа, которая орала: "Милитаристы, генералы". Кое-кто из толпы плевал в них[178].
Другой присутствовавший бейтаровец, Арье Бен-Элиэзер, потом вспоминал, что после этого было организовано уличное шествие. Прежде чем оно началось, Жаботинский сказал им: "Если они будут бросать в вас камни — не обращайте внимания. Если будут вас оскорблять — не отвечайте. Но если кто-нибудь попробует преградить вам дорогу — делайте то, что вам прикажут офицеры"[179].
В это время среди молодежи была сформирована организация под названием "Гдуд Мегиней а-Сафа" — общество в защиту иврита, которому, по их мнению, угрожало непрерывное звучание на улице других языков, особенно идиша. Демонстрации против общественных деятелей, выступающих на идише, были частым явлением. Когда Ицхак Зерубавель, лидер левой "Поалей Цион", выступил в Тель-Авиве с речью на идише, его прервала толпа из шестидесяти демонстрантов. Газета "Давар" немедленно накинулась на "Бейтар" за срыв митинга. Было проведено расследование, которое не оставило сомнений, что "Бейтар" тут ни при чем, а среди демонстрантов было только шесть членов "Бейтара". "Бейтар" был любимой мишенью лейбористских кампаний. Эта организация описывалась как распространитель насилия, чтобы таким образом отпугнуть тех родителей, которые хотели, чтобы их дети воспитывались свободными от социалистической идеологии.