[458]. Население ее — около 300.000, против одного миллиона в Палестине. Эмир и шейхи соглашаются продавать часть своей земли евреям. Как мандатные власти оправдывают запрещение этих продаж?
Юнг, несколько не по делу, ответил, что надо иметь в виду то, что большая часть Трансиордании представляет собой пустыню. Хотя пригодная для обработки земля не так густо заселена, как в Палестине, разница не слишком велика.
На прочие вопросы он ответил, что не существует общего запрета на допущение в Трансиорданию иностранцев. Но нежелательно впустить больше людей, чем страна может выдержать. Нет абсолютного запрета впускать евреев в страну, но некоторых евреев не впустили.
Ван Рис спросил, правильно ли он понял, что иностранцы-неевреи (выделено в протоколе) могут покупать землю и селиться в Трансиордании. Например, могут ли это сделать европейцы?
Юнг ответил, что для этого потребуется разрешение, но он полагает, что запрета не будет.
Ван Рис ответил, что в таком случае он не видит причины, почему с евреями, во всяком случае с теми, кто сохранил свою принадлежность к странам, входящим в Лигу Наций, обходятся иначе. Надо не забывать, что статья 18 мандата на Палестину, где говорится о равном отношении ко всем, относилась и относится и к Трансиордании.
Юнг сказал, что "ни одна нация какой-либо страны не подвергалась дискриминации (конечно — и этого он мог не добавлять, если — они не евреи). Единственные мотивы правительства Его Величества, добавил он, по которым оно не поощряет поселения евреев в Трансиордании, были те, что он приводил.
Другой член комиссии, м-р Раппард, заключил прения. Комиссия, сказал он, получила информацию о том, что значительное большинство Законодательного совета в Трансиордании отнеслось положительно к тому, чтобы можно было продавать землю евреям. Комиссия спрашивала, выступает ли против этого правительство Его Величества. Она получила ответ, что правительство Его Величества не считает это уместным по причинам безопасности. Он спросил, отменяет ли правительство Его Величества решение Законодательного совета, запрещая продажу земли евреям.
К сожалению, члены мандатной комиссии не обратили, по-видимому, внимания на тот факт, что правительство Его Величества не имело законного права отменять решения Законодательного совета. Естественно, Юнг этого им не объяснил, укрываясь за явными увиливаниями. Он, по его словам, не знал, сколько членов Трансиорданского совета голосовало за продажу земли, но может утверждать, что, по мнению правительства, на стороне такого решения не слишком много народу. Он вызывающе добавил, что его правительство не готово разрешить евреям селиться в Трансиордании в настоящее время[459].
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ
НЕОЖИДАННЫМ последствием разрыва с Гроссманом и Маховером стало решение Ани принять активное участие в работе своего мужа. Согласно Шехтману и другим друзьям дома, она всегда демонстративно проявляла полное отсутствие интереса к сионистским делам, хотя, судя по мелькающим сведениям в сравнительно немногих сохранившихся письмах Жаботинского к ней, она, безусловно, всегда знала обо всем, что он делал, и обо всем, что происходило вокруг него — вплоть до мучений политической жизни. Эти сведения, кроме того, порой отражают ее совершенно определенные — и независимые — симпатии и антипатии.
Там нет никаких следов ее огорчений по поводу материальной стесненности, которую они терпели из-за политической карьеры Жаботинского. Более того, ей приходилось мириться с неуемной щедростью, с которой он старался наполнить всегда пустые партийные сундуки, — а это исключало всякую надежду на то, что он сможет накопить какие-нибудь сбережения. Однако на ее личные и домашние расходы, так же, как на образование Эри, деньги всегда находились[460]. Вероятно, она не знала, как часто ему приходилось для этого влезать в долги, но он пунктуально выплачивал зарплату служащим и пунктуально платил страховые взносы, которые, как он рассчитывал, могут стать его единственным наследством ей.
Несколько раз у них дома останавливались члены семьи Ани. Никто из них не слыхал, чтобы они упрекали друг друга или ссорились[461].
Аня со все возрастающим негодованием и огорчением следила за конфликтом в ревизионистском руководстве. Поведение Гроссмана и Маховера, к которым Жаботинский всегда особенно хорошо относился, вызывало у нее отвращение. Представляя себе масштаб проблем, которые навалятся на его плечи в случае раскола, она предложила взять на себя управление одним из партийных департаментов. Это был самый "неполитический" департамент: финансовый орган движения, фонд "Тель-Хай", ведавший специальными партийными проектами. Жаботинский с гордостью сообщил Эри, каким прекрасным администратором она оказалась.
Все это время крайнего и мучительного напряжения, когда Жаботинскому приходилось бороться за единство не только партии, но и основ ревизионистской идеологии, им разработанной, он продолжал поездки с лекциями по всей Европе, в основном по Восточной, но не забывая и о Западной. И тут, в 1932 году, когда он читал лекции в Бельгии и его сопровождал Бен-Хорин, один из известнейших ревизионистов в Эрец-Исраэль, — он однажды исчез из отеля, не оставив никакой записки и вернулся только через несколько часов. Бен-Хорин ехидно спросил, где он был? Тот ответил, что в одной местной книжкой лавке нашел книгу, которую давно искал.
— А что это за книга такая важная? — спросил Бен-Хорин.
— Грамматика старофламандского языка, — ответил Жаботинский.
В ответ на жалобу Ани, в сущности воображаемую, что он, написавший такое количество стихов, посвященных другим людям, не написал ничего ей, он сочинил блистательную любовную поэму. Приближалось двадцатипятилетие их брака, и он поднес ей свою поэму в самый день годовщины. В ней описывалось каждое важное событие, каждая ситуация его жизни. И как бы они ни разнились, как бы сложны они ни были, все они вращались вокруг одной оси, и этой осью была "ТЫ"[462].
Но "Мадригал" стал не единственным литературным отступлением от трудностей жизни. Вскоре он написал пять больших глав своих мемуаров о детстве и юности. Писались они непринужденно и весело — это был восхитительный образчик его раннего фельетонного стиля. Появлялись они в варшавском "Моменте" и в нью-йоркском "Морген Джорнал" — в течение трех зимних месяцев, с января по март 1933 года, до самых Катовиц[463].
Это было не все. Ведь он оставался главой "Бейтара". И он решил, что пришло время написать для этого движения гимн. Адя Гурвич, искренний, но не отказывавшийся от критики поклонник Жаботинского и, вероятно, самый блестящий аналитик его лингвистического гения, присутствовал вместе с Эри, когда созревала эта поэма, и оставил живое описание "замечательного события":
"Однажды, весной 1932 года, в Париже Жаботинский в моем присутствии, после полушутливой, полусерьезной дискуссии со своим сыном Эри о преимуществах математики над поэзией, процитировал, как мне помнится, "Философию композиции" Эдгара По: "Цель моя доказать, что ни один пункт… нельзя приписать ни случаю, ни интуиции, — что работа идет, шаг за шагом, к своему завершению с точностью и железной последовательностью математической задачи". Эри, который не испытывал никаких чувств ни к какому виду версификации, был не слишком взволнован этими словами. Я же ни за что в мире не упустил бы возможности проникнуть в поэтическую мастерскую Жаботинского. И потому я предложил ему это продемонстрировать. Он принял вызов. Будучи, как всегда, очень занят в этот момент, он предложил нам встретиться в кафе сегодня, попозже вечером. "Сегодня вечером я должен написать новый гимн для "Бейтара", — сказал Жаботинский, когда он наконец к нам присоединился. — Давайте сделаем это вместе, математически. Возьмем из бейтара — ар как главную рифму. Она будет служить той же цели, что — ор у Эдгара По ("невер мор")". Итак, "мы" начали. Спор шел, разумеется, на иврите. Жаботинский хотел выразить три главные идеи: идею "Бейтара" и, разумеется, "бадара", и, кроме того, еще что-нибудь, не такое "джентльменское", что-нибудь вызывающее, мятежное… "Что-нибудь шаловливое, тревожное, скандальное… Стойте, я поймал! бейтар-бадар-скандар".
Тут Эри посмотрел на него с изумлением:
— Такой штуки нет ни в одном словаре. Что ты имеешь в виду, какой скандар!
— Ты не понимаешь? — спросил Жаботинский. — По-русски скандал, по английски scandal, или, если хотите, — любимый тост полковника Паттерсона: "за беспорядок!" Конечно же, мы найдем ивритское слово, которое рифмуется с — ар: тут нет никаких сомнений. Но пока — пишем скандар, как паллиатив, просто как математическую формулу…
Немного позже он повернулся ко мне:
— Нам нужен сочный, воинственный эквивалент к слову скандар на иврите.
У меня оно уже было на кончике языка: tagar (ведение войны).
— Прекрасно, это пойдет, — заключил Жаботинский. — Бейтар — бадар — татар.
Еще через несколько подобных упражнений мы пошли домой. Мы были скорее озадачены, чем убеждены таким голым скелетом будущего стихотворения. Но через несколько дней Жаботинский вдохнул в него полноценный дух жизни и выпустил в свет прекраснейший ивритский гимн"[464].
Снова и снова становится очевидным, что Жаботинский обладал редким талантом полностью отрываться от исключительно запутанных проблем, диспутов, дебатов и от надоедливых ежедневных забот и придирок в зону пассивного или творческого и философского отдохновения. Может быть, это и заряжало его той силой, которая изумила Вейцмана, когда они работали и жили вместе в 1915 году — силой созерцать перед собой непокорное море неудержимой вражды.