Одинокое мое счастье — страница 50 из 76

одна тысяча девятьсот, а уже в две тысячи пятом году. “Вот будет спокойно-то! Уж коли сейчас я один, а тогда одиночее меня и во всем мире никого не будет!” — думал я.

И само летоисчисление, перешедшее с одной тысячи на вторую, вызывало сильное угнетение, было злым, и я более и более думал о службе с сотником Томлиным.

Я, конечно, помнил о своем обещании полковнику Алимпиеву. Вернее сказать, я его не забывал. А еще вернее, — я его не мог забыть. Это было бы обыкновенным нонсенсом. И, разумеется, я был готов его исполнить. Но теперь, при встрече с сотником Томлиным, самым близким человеком Саши, последним оставшимся от всех бутаковцев, я, как мне стало казаться, имел право на поправку своему слову. Мне стало казаться, что я имею право на поправку вообще во всем, что до сего собой я представлял. Я рассуждал так. Данное слово я исполню без всяких поправок — то есть завтрашним днем отбуду из города. Но с привнесенным от встречи с сотником Томлиным обстоятельством я, как мне стало казаться, имел право на выбор места моего отбытия из города вопреки предварительному моему намерению отбыть в распоряжение командующего армией. Я стал иметь право просить полковника Алимпиева перевести меня в отряд полковника Генина, хотя эта просьба без объяснений моего душевного состояния именно-то и выходила моим капризом. Проще было бы добиться своего через командующего армией, но это было бы уже интригой, которую я по отношению к полковнику Алимпиеву допустить не мог.

Я придумал себе весь наш с полковником Алимпиевым разговор, вполне обоснованный и убедительный. А вот лишь встал перед ним — и нашел сказать всего лишь одну фразу об отсутствии в моей просьбе о переводе меня в отряд полковника Генина чего-либо стороннего, внеслужебного. Я встал перед ним и во всем моем придуманном разговоре увидел опять интригу, и от того именно интригу, что весь разговор я придумал заранее, то есть приготовился, тогда как полковник Алимпиев должен был принимать решение на ходу. Это ведь было не боем, когда свою волю противнику навязывать просто необходимо. Это было разговором с близким человеком, когда необходимо иное. Потому я почел невозможным что-либо объяснить ему, как когда-то было в разговоре с отцом.

— Извольте не перечить! — повысил голос полковник Алимпиев и несколько спустя, помолчав и взяв себя в руки, сказал: — Я могу допустить подвижку в вашем душевном состоянии. Я могу учесть нужды службы, которые не позволяют мне пренебрегать столь блистательным офицером. Но поверьте моему опыту, доверьтесь мне. Ваше поведение невыгодно прежде всего вам. Оно вас разлагает.

Я был с ним согласен, и сам нашел это четыре месяца назад, когда случайная пуля повергла меня в неописуемый ужас, — и как раз от того, что я влюбился в Наталью Александровну.

— Не на пользу будет вам и эта испрашиваемая вами служба! — сказал далее полковник Алимпиев. — Идет великая война. Отечество нуждается в великих людях. Вам надо расти на дивизион, на бригаду, на дивизию.

И расти не для себя, а для Отечества. Вы же вместо этого ищете себе службы такой, где менее всего принесете пользы. В час роковой постыдно, Борис Алексеевич, жить личными интересами!

Такие его слова вновь, как и четыре месяца назад, возбудили во мне неприязнь. Я вопреки своему желанию вновь увидел в нем ментора, начетчика, но в этот раз я увидел это с душевной неуютностью — столь близким он мне стал. После таких слов у меня совсем не вышло повернуть разговор в простое и внятное русло, совсем не вышло сказать, что я прошу о службе в отряде полковника Генина не из-за желания быть поближе к Наталье Александровне, а из-за встречи с сотником Томлиным, из-за моей одинокости, пришедшей ко мне, как и к моему Кутыреву, после Сарыкамышских боев. Мне стыдно было в этом признаться. Вероятно, это было душевной болезнью. Вероятно, вместе с физическим лечением следовало подвергать вышедших из боев людей лечению психическому, душевному. Я это сейчас открыл. Но сказать об этом не мог и стоял истуканом, едва сумевшим сказать несколько слов.

— А ваше здоровье?! — после молчания снова сказал полковник Алимпиев. — Оно не перенесет здешнего климата. И если вы стремитесь служить и приносить пользу, то найдите иное место службы. Я могу рекомендовать вас своему сослуживцу в Одесский округ, в Крым, что сами выберете. Там, по секрету, формируются войска для очень крупного дела, призванного решить исход войны. А сослуживец мой, между прочим, сам артиллерист. Он сможет вас оценить.

— Да что же! Вы прекрасный человек, Михаил Васильевич! — едва не вскричал я подобно Ксеничке Ивановне.

Однако не вскричал. И не мог вскричать. Я стоял с перехваченной грудью, стоял и лишь отвечал казенной фразой, придуманной заранее.

— Ступайте, я распоряжусь! — наконец сердито сказал полковник Алимпиев и не сдержался прибавить: — Мальчишество какое-то. Что успели напеть вам эти ваши новые товарищи?

Я и тут не смог ничего ответить. Я видел, сколь нелестно смотрюсь в его глазах, но не защищал себя никаким объяснением.

Я вышел на солнечное крыльцо, снял фуражку, подставил лицо небу и зажмурился.

— Батюшка и матушка, Саша, Раджаб, подпоручик Кутырев! — сказал я мысленно, прибавляя единым бессловесным образом всех бутаковцев.

А уж служба захватила меня. Через Пашу, то есть через поручика Балабанова, я заполучил оперативные сводки последних месяцев, взял карту и по их въедливом изучении смог вынести себе картину и характер предстоящего.

Выходило, в январских боях мы наступали так же стремительно, как перед тем отступали. И в наших тылах осталась масса разрозненных турецких частей, соединившихся с настроенным против нас магометанским населением. Весь Чорохский край и Шавшетия, и Олтинский край возбудились против нас обещанием турецкого командования отдать им на разграбление Батум, Карс, Тифлис и прочие наши города. Дополнительно к этому турецкое командование внедрило в наш тыл огромную массу обученных террористической деятельности агентов, названных четниками. В документах я нашел вообще невероятное: среди этих четников была масса отпущенных для этой деятельности каторжников и висельников, которым терять было нечего. А обрести они смогли, оказалось, не только жизнь, волю и возможность свершать свои гнусности, но еще и способ обогащения. За каждого убитого нашего солдата они от турецкого командования, предъявив в доказательство уши, скальп или пальцы убитого, получали вознаграждение.

Против этого сброда, именуемого мной таковым только по его гнусным деяниям, но никак не по его выучке и организованности, которые из сводок я нашел похвальными, — против этого сброда наше командование было вынуждено уже в январе выделить специальные подразделения, оформившиеся скоро в отдельный отряд генерала Генина в Чорохском крае и в отдельный отряд полковника Генина в крае Олтинском. Исполняя задачу, генерал Генин пошел вверх по Чороху, а полковник Генин пошел вниз по Олту, то есть они пошли навстречу друг другу. Таким-то вот образом отряды вошли в соприкосновение, чего не было осенью, и та территория, которая осенью не была занята нами по причине признания ее непроходимой, но была занята турками, теперь, весной, оказалась в сфере нашего контроля. Таким-то вот образом сотник Томлин, хорунжий Василий из третьего горско-моздокского казачьего полка отряда полковника Генина оказались на Пасху в Батуме, куда я фатально день в день примчался из горийского госпиталя и невольно захотел здесь остаться.

Все это я себе уяснил. Время шло, а распоряжения от полковника Алимпиева не было. Я сходил к Паше, то есть к поручику Балабанову. Он, занятый, отмахнулся: мол, ждите, капитан!

Я пошел в собрание и занялся газетами. Я их взял кипу, пролистал, начиная от свежих, пасхальных, вышедших с групповым портретом императрицы и дочерей в форме сестер милосердия. Газеты были забиты беллетристическими описаниями сражений. Я выхватил первые строчки этих сочинений и, морщась от их сусальности и лжи, перешел к столбцам с телеграммами, которые оказались скупы, в одно-два предложения: “На Приморском направлении, — то есть у нас, — небольшие перестрелки. В Артвинском бою нами отбито у турок два орудия. На прочих направлениях без перемен. Действия французов: летчики за время ночных полетов сбросили на германские позиции двадцать четыре снаряда”.

— Так, — сказал я. — Французы летают. А мы? — и стал искать сообщений о действиях наших аэропланов, увлекся и перелистал газеты вплоть до начала января, то есть, вернее, сначала сколько-то пролистав их от нынешнего дня назад, я перевернул кипу и пошел листать от начала января. Пролистав их таким образом, я забыл о причине, меня на то побудившей, забыл и увлекся составлением картины на германском и австрийском фронтах.

При всей завуалированности истинного положения любой человек, обладающий минимальными географическими знаниями, мог составить картину, близкую к подлинной. Ведь стоило только вспомнить, что осенью мы шарашились под Лодзью, не сумев замкнуть кольцо вокруг разбитого противника, а зимой мы уже оставили всю Восточную Пруссию и, понеся большие потери, отдали часть своей территории, отошли с берегов Инстера на берега Бобра, отчего наша крепость Осовец попала в осаду. Стоило только это вспоминть и стоило только к этому присовокупить то, что при этом мы едва-едва смогли ликвидировать немецкий прорыв на Варшаву — стоило только это все вспомнить, как любому стало бы ясно: дела наши на германском фронте далеки от благополучных. Тот же прорыв на Варшаву немцы предприняли не откуда-нибудь, а с Востока, именно с востока! Именно с востока, так как немцы, оттеснив нас на Бобр, здраво рассудили выйти образовавшейся брешью на наши коммуникации. Это тоже говорило о многом, и спасло Варшаву лишь то, что нам удалось взять обратно отданный было Прасныш, в котором бои достигали силы Сарыкамыша. Варшаву мы покамест отстояли, но перспектив там я не видел. Вот какие были там дела. Как бы подтверждая мою мысль, командующий фронтом его превосходительство генерал Рузский после этих боев подал прошение об освобождении его от должности.