Во мне снова взыграла наивная молодая вера, что все у меня получится. Вообще все. Мокрые руки уверенно вязали растяжки тента, и вскоре дождь уже стучал по тугой надежной крыше, рядом горел высокий костер, а я колол дрова.
И тут дождь кончился. Видимо, устал. Мочил, снегом заваливал… не вышло!
Я разложил у воды утренний улов, некоторые хариусы еще сохранили цвет, стал чистить. Рыба приятно упругая, нож легко снимает золотистую чешую, я взрезаю их и полощу в ледяной воде. Отец покойный никогда не промывал рыбу, считал, что так уха будет жирнее. Наверное, это правильно для волжской рыбы, но сейчас это неважно — осенний хариус и так жирный.
Было еще с час до темноты. Я сидел на пенечке и слушал, как трещит мой костер через речку в лесу напротив. Лена неторопливо оплывала косу и посматривала на мой костер. И мне, хлебнувшему «огненной воды», казалось: она меня одобряет. Мне было важно ее мнение. А иногда мнилось, что ей двадцать лет, девчонка совсем и смотрит на меня с восхищением — такой из себя мачо, один тут управляется. Прямо как с пачки «Мальборо». До чего же с виски легки сделались мысли! Забыл, что не бывает девчонок, которые так смотрят на потрепанных жизнью пятидесятилетних мужиков. Забыл и тоже весело на нее посматривал.
Лена и вправду была совсем юная. Нежная и шаловливая. Болтушка.
Вода закипала, в котелке возник звонкий гундеж, потом зашелестело и забурлило, и я стал опускать хариусов в котел…
Рев раздался так близко и неожиданно, что я замер с рыбиной в руках, не веря своим ушам. Изюбрь крикнул в долине, вниз по реке, не дальше трехсот метров. Я ждал, бык должен был повторить крик или ему должны были ответить. Пауза длилась долго, я уставился в сторону рявкнувшего зверя, от напряжения начал уже сомневаться, что все это было. Но он снова запел.
Над тайгой летел древний брачный призыв лесного красавца. Моя поляна, освещенная костром, стремительно раздвигалась — раскатистый крик звенел над морозными таежными сопками, уносился в глубину ночного неба над головой и возвращался, и возвращался эхом от звезд.
Изюбрь был молодой, кричал тонко, но трубил так близко, что я боялся пошевелиться. За рекой заревел другой. Этот был крутой. Голос тяжелее, начал яростно и визгливо, потом раскатился грубо и широко по тайге и закончил злым предупреждающим визгомхрюканьем. А через короткую паузу снова заревел грубо, но закончил тонко, красиво и чисто. Звук долго висел в морозном ночном воздухе.
Третий заревел в горе. Он стоял в вершине сопки, может, с километр, но слышно его было не хуже. Он был здесь главный. Я прямо видел, как гордо красуется могучий бык, поблескивая светлыми штыками рогов… где-нибудь на скале, выступающей из леса, слушает, как внизу кричат эти двое. Спокойно смотрит на матух, пасущихся рядом на склоне, и просто так, ради того, чтобы его дамы знали, кто есть кто, начинает задирать благородную голову. Широко и мощно несется недвусмысленное предупреждение. Песня как будто и не очень громкая, но это не крик драчливой ярости и не вопль раздираемого страстью молодого, это почти музыка. Ясная музыкальная фраза, обращенная не к соперникам, но к нежным слушательницам.
Молодой молчал, тот, что за моей спиной, взвыл коротко и через паузу протрубил звонко и с переливами. У него тоже ничего получалось.
Уха кипела вовсю, пенилась через край, я отодвинул разгоревшиеся чурки и плеснул в кружку виски.
Быки продолжали реветь. Молодой подошел совсем близко к лагерю. Я не подбрасывал дров, чтобы не дымить лишнего, и слушал. Сердце затрепетало в охотничьей страсти, потом унялось и пребывало в растерянности от сложного чувства. Мне посчастливилось оказаться в непуганом краю и в это страстное время.
Драматичны отношения охотника и зверя. К ним можно по-разному относиться, но они настоящие. В них есть кровь. Живая кровь древнего противоборства.
Лет двадцать назад здесь же, на Лене, ниже заповедника это было, охотились мы с Трапезниковым «на реву». Первый день той охоты мне на всю жизнь запомнился.
Ночевали в деревне, а утром, потемну еще, вышли пробежать, как говорил Владимир Петрович, по окрестным сопкам. Впереди он в суконке, сапогах, с пустой понягой за плечами и кедровой трубой под мышкой. За ним я с ружьем. Тайга серая, застывшая, моховая тропа за ночь промерзла, по болотцам лед… На первую сопку заползли, Петрович кончик трубы послюнявил, чтоб лучше, с хрипом звучала, склонил голову набок, трубу к самой земле опустил и, задирая ее к небу, сильно потянул в себя воздух. «У-у-у-оу-оу-у-у!» — разнеслось эхо по сопкам… Потом еще пару раз позвал, но никто не откликнулся поблизости. Вдали только пели.
К одиннадцати мы намотали километров десятьдвенадцать, подустали и шли высоким и чистым сосновым лесом к ручью, о котором знал Петрович, собираясь перекусить. Рябчик взлетел из-под ног и сел неподалеку. Я показал на него Петровичу: сварим, мол, на обед. Петрович шел, думая о чем-то, посмотрел в сторону птицы:
— А если бык рядом?
— Так крикни… — я присел на валежину.
Петрович нехотя оглядел место, явно не собираясь «петь», он любил кричать с вершин.
— Тут до ручья с километр… Ну давай, — согласился Петрович и стал прилаживать трубу в угол рта.
Протрубил, замер, слушая тайгу. Тихо было, ветка где-то хрустнула, он нетерпеливо махнул трубой по ходу движения, я начал подниматься, и тут совсем рядом загремел бык. Я вперился взглядом в Петровича. Тот присел, не меньше изумленный, и зашептал:
— Вон туда пройди… да ти-ихо! — Петрович сделал болезненное лицо.
Я двинулся, крадучись, навстречу быку, веткисволочи потрескивали под ногами, дошел до толстой, обросшей мхом валежины, присел за нее. Лес был почти без подроста, хорошо все видно. Сзади «запел» Петрович, и ему немедленно отозвался бык. Он шел к нам, и он был зол. Петрович убавил уверенности в голосе, прокричал тише и в сторону. Изюбрь стоял в сотне метров, на взгорке, трубил грозно… шум ломаемых веток доносился… у меня сердце останавливалось.
Наконец бык показался. Шел твердо, не прямо к нам, а верхом, чуть стороной. Это был крупный седой зверь. Метров семьдесят-восемьдесят до него было… Я целился и не смел стрелять. Казалось, для ружья далеко и можно промазать. Бык постоял на одном месте, крикнул коротко пару раз и развернулся обратно. Когда он скрылся, я бросился к Петровичу:
— Чего не стрелял? — зашептал тот.
— Далеко было, дай твой карабин! — взгляд у меня, наверняка, был безумный.
Петрович передернул затвор и отдал:
— Подойдем к нему немного… так вот иди!
Я двинулся, спотыкаясь о кочки и озираясь на Петровича. Наконец тот замахал трубой: садись, мол. И все повторилось. Изюбрь снова вышел. Теперь он был осторожнее. Долго стоял в кустах, одну голову с огромными рогами было видно. До него было метров сто, я снял карабин с предохранителя, прицелился, но стрелять не решался, ждал, когда покажется весь. Наконец бык вышел и встал на чистом. Я затаил дыхание и потянул спуск. Выстрела не было. Я давил сильнее, курок почти уперся в скобу — карабин не стрелял. Я сполз за бревно, осмотрел предохранитель, он был спущен, и снова, осторожно высунувшись, поймал оленя на мушку. Потянул курок. Бык рыл копытом мох, крутил и тряс головой, потом замер. Я, совершенно не понимая, в чем дело, давил и давил все сильнее, выстрела все не было, и вдруг он грянул. Это было так неожиданно, что я глянул на карабин, потом на быка. Тот ровно уходил, скрываясь за кустами.
— Что у тебя за карабин?! — кинулся я к Петровичу.
— Попал? — Петрович не видел быка.
— Да какое «попал»! Что за спуск-то у тебя?!
Много-много раз потом вспоминал я тот случай. И еще, видно, буду вспоминать. И красавец-бык все будет стоять перед глазами. На самом деле, мне невероятно повезло, что так все вышло и я хорошо видел быка. Чаще всего скрадывать и стрелять приходится в густом лесу. Три осени приезжал я потом к Петровичу, пока не добыл наконец свой трофей. Не одну сотню километров намотал по тайге.
Но самое ужасное, что, став опытнее, я с горечью понял, что, скорее всего, я тогда попал в быка. От расстройства я заявил, что промазал, снега не было, и мы не стали внимательно искать кровь, но когда мы двинулись в ту сторону, куда ушел бык, вскоре подняли с лежек четырех оленух. Скорее всего, бык рухнул где-то недалеко от них, они решили, что он лег, это означало, что все спокойно, и поэтому не убежали после выстрела и охотников подпустили на двадцать-тридцать метров. Это невозможно было ни при каких других обстоятельствах. Они лежали потому, что лежал бык.
Всякий раз, когда мне вспоминается тот случай, я здорово расстраиваюсь. Дело это серьезное, и тут есть о чем жалеть. Охотник любит и уважает зверя, и погубить его просто так, а тем более из-за своей неопытности, непростительно.
Я снял уху и подбросил дров в костер. Порезал хлеб, нашел ложку… Молодой, видно, подошел слишком близко, учуял меня и замолчал. Потом замолчал на горе. Тот, что за речкой, рявкнул пару раз коротко в черноту и тоже затих. Лену не видно, только слышно, как шелестит осторожная ночная вода.
Достал пару дымящихся хариусов в миску, добавил юшки до краев. Чего-то мне не хватало. Дружков, наверное… Не то чтобы я как-то очень соскучился, просто уху все-таки лучше есть не одному. Особенно, когда ревут изюбри. Я поел, прислушиваясь к тайге и чему-то тихо радуясь.
Никогда ни этого ночного пения, ни красоты этой ночи не передать.
В полночь над тайгой снова раздались древние брачные песни. Певцов добавилось, противоборствуя, звучали высокие и низкие трубы, переливы, визги и вой… Грех было слушать их лежа.
Я выбрался из палатки на волю и расшевелил костер.
Страсть
Утро было серое, но неплохое. Тихое. Пламя костра спокойно стремилось вверх, сушило мои вещи, пахло только что сваренным кофе. От теплого прозрачного дыма колыхались бурые листочки ивы, росшей рядом. Больше листьев нигде не было. Ни на тополях, ни на тальниках, березы стояли облетевшие, готовые к зиме. И только елки, умытые до