Свалил дрова к печке. Поленья покатились вразнобой, загремели по чугунку, по грязной собачьей кастрюле… Сел на табуретку, глядя в давно не мытый пол. Васька подошел и тоже сел, хотел почесаться, да так и застыл, задумался с поднятой задней лапой.
Конец мая был, выходной, дело было с утра, и ни он, ни Нюша не были на работе. А Колька? Где в тот час был его сосед и собутыльник, он не знал. Он точно помнил, как завернул серп в мешок и пошел в лес за травой для кроликов и даже полмешка набил уже. А она просто так пришла. Он тогда ее испугался, не то, что она тихо вышла босыми ногами под серп, но вообще, что она появилась… Он давно уже чувствовал что-то такое… вздрогнул, на пятку присел, серп перехватил за лезвие и уставился хмуро на Нюшу. А может, и не хмуро… но не очень ласково.
Она, подобрав подол, так что белые и гладкие ее коленки оголились, опустилась перед ним на траву. Он эти коленки вот уж полвека помнит. Прямо перед ним, знала, что делает, сначала на коленки… так… разведенные слегка… а потом на пятки села. Они смотрели друг на друга, и ему неудобно было отвернуться или встать и отойти. Нюша достала из-за пазухи стакан, четвертинку и кусок хлеба, налила:
— Выпей-ка, Гриша!
Сказала и прямо в глаза ему глядела. Мать так ему говорила: молока выпей, Гриша… Так вот и она тогда, нельзя было не выпить, и Гришка, положив серп и вытерев руки о рубашку, принял стакан и неторопливо выпил. На лице его все еще было удивление, и, может быть, ему даже о чем-то и хотелось спросить, но он не спрашивал. Носом пошмыгал, послушал, как водка бежит и согревает до самого низу, и даже вроде порадовался, что с утра стаканчик опрокинул, — может, тогда праздник какой-то был. Полегче стало, подумал, отдавая стакан, что она, может, только это и хотела, за серпом потянулся. Но она отбросила серп и стакан под куст…
— Николай Николаич! Законный боец Красной Армии! — орал пьяный сосед, поднимая кулек с малышом над головой, — как раз двадцать третьего февраля он и родился.
Не хотел тогда уйти от нее. Хотел бы, ушел. Но не ушел и вот уж пятьдесят лет вспоминает. Как о чем-то важном, что случилось в его жизни. Это когда думает о Нюше, а когда о Кольке, то вроде и неловко, но он про Кольку редко думает. Да и Нюша — крепкая была баба. Никогда потом ни одним словом, ничего… Ни трезвая, ни выпившая. Не подмигнула даже ни разу — мол, как сынок? И еще старик помнил, как он все-таки ждал, что она еще позовет… Даже подстраивался, чтоб вдвоем остались… но не вышло! И он хоть и подстраивался, а с благодарностью думал о ней за это.
Поднялся и пошел в сени. Постоял, то ли привыкая к темноте, то ли думая о чем-то, потом на крыльцо вышел, посмотрел в сторону Нюшкиного двора. На бурьян, где она жила когда-то. Вернулся, вытянул бутылку из-за кадушки с крупами, отер пыль и тут услышал, как на дереве опять зашумели. Выглянул. Птицы подлетали, ему показалось, парочками, шумно махали крыльями, садились у гнезд, но не кричали. Голодные, думал старик, как же не голодные? Где же им теперь? Он вернулся к кадке с крупой, перебрал несколько пакетов — немного было — и положил все на место. Крышкой прикрыл от мышей.
Поставил бутылку на стол, поглядел за окно — грачи ходили по двору, клевали из Дунаевой миски. Никогда такого не было. На заборе сидели. Васька из будки прицеливался на ближайших, но, как будто вспоминая о чем-то, недовольно прятался, одни глаза и седая бахрома ушей торчали из-за порожка будки. Дунай лежал в стороне, головой на лапах и даже слегка отвернувшись, будто не хотел мешать. Или извинялся, что мало оставил. Грачи тщательно обследовали мятую алюминиевую лоханку, звонко стучали по ней светлыми клювами.
Вечером Васька все-таки принес грача. Старик вымыл посуду, вышел на крыльцо выплеснуть и увидел разодранную птицу. Васька не стал есть — кожа да кости был тот грач.
В погреб полез. Лампочку довернул, засветил. Картошки было мало. В прошлом году мороз случился в мае, всходы померзли, и вся картошка вышла с голубиное яйцо. Сажал крупнее. Ведра два, два с половиной оставалось, а до новой еще полгода. Старик нагреб неполное ведро и полез наверх. Поставил на плиту.
Когда сварилась, себе, псу и коту отложил, натолок и полил маслом, остальное рассыпал по дорожке. Сумерки наползали. Грачи так и не спустились. Он зажег лампу и сел ужинать. Васька есть не стал, даже не подошел к своей миске. Сидел у двери, спиной к порогу и не отрываясь смотрел на старика.
Ночью кот помер. Пес под утро начал подвывать, бренчал цепью, взлаивал глухо. Старик выходил, но ничего не понял, а только наматерил Дуная. Утром они нашли Ваську за огородом. Тот лежал, вытянувшись на боку, на тропинке, ведущей в лес, а старик стоял и не знал, что делать. Даже как взять его и где закопать.
Дунай сидел рядом. Он как будто все уже знал. Не обнюхал, не ткнулся носом Ваське под пузо, как он это часто делал со своим приятелем, а просто сидел и смотрел себе под ноги.
Пес перестал жрать. Утром не ел, в обед старик принес ему кусок вареной солонины, тот посмотрел на мясо, на старика и даже хвостом шевельнул, но есть не стал.
— Ты что, Дунайка, нажрались чего-то с Васькой на пару? — Он ощупал его нос. Нос пса, как и руки старика, был сухой.
Сходил за очками. Глаза у Дуная были красные, поблекшие, с мутными пленочками. Старик рассматривал его и думал, что, может, он теперь всегда такой… он его через очки никогда не видел. Отвязал от цепи, пес не обрадовался, как обычно, а виновато подошел к будке и, тяжело потоптавшись, лег, свернувшись. Тогда старик пошел на хитрость, взял лыжи на плечо и, поглядывая на пса, двинулся к лесу. Дунай не реагировал. Даже не смотрел в его сторону.
На другой день старик завел его в дом, пса пошатывало, супу ему сварил, постелил у порога фуфайку.
Там он и помер. Старик крепко заснул под утро и не слышал, как уходил пес.
Земля в лесу под глубоким снегом была болееменее мягкая, не застывшая. Он целый день провозился. Пока выкопал, пока притащил. Положил обоих в одну яму. Как они спали вместе — кот между лапами под брюхом у Дуная, — так и устроил.
Кот с псом, получалось, были его близкими. Он о них заботился, а пес его любил… да и Васька тоже… неплохой был Васька. Старый, облезлый, но это в последнее время, а раньше ничего, ласковый, мышей и крыс приносил к крыльцу. Игрался с Дунаем, нападал…
Он сидел с налитой рюмкой, забыв о ней. Грачей не было. Во дворе и на дереве было пусто. В избе холодно. Старик затопил, сел к окну и увидел свою так и не выпитую водку. Подумал, что закуски нет и что надо бы сварить щи. Квашеная капуста была, картошка, морковь и лук. Старик даже повеселел. Солонины, жалко, не было уже и тушенки тоже, но и без них можно сварить. Ему представился большой чугунок щей, запах от них из печки. Щи означали жизнь, хлопоты, Васька, кстати, и Дунайка очень одобряли щи. Он видел, как чистит картошку, как варит и как потом ест…
…Дальше шли какие-то пустые-пустые мысли, как в старом кино, когда кончался фильм, замолкала музыка и шелестела пустая пленка: мелькания, серое, серое, кресты, перечеркивающие экран, потом белое полотно, а потом механик останавливал все и загорался яркий свет.
Смысла в его жизни совсем не осталось. Он ясно понимал, что все уже передумано по сто раз и ему не только не хочется вспоминать, но даже и скучно, две заботушки его околели, будто сговорились… Не было смысла варить щи. Кому они…
— Всё переделал, всё… — бормотал про себя, — больше ничего, все на месте. Васька, Дунай…
Птицы вдруг объявились, он увидел их в окно. Вышел, долго смотрел. Они его не боялись, подчистили картошку и расселись на заборе, на Дунаевой будке с мертвой темной дырой. Старик замерз, вернулся в дом и открыл сундук. С килограмм старого гороха, немного гречки, пшена пачка, перловка на донышке в наволочке, масла подсолнечного две бутылки, соль… Он засыпал все в два чугуна, не мытые с прежней варки, думая о том, что птиц много и этих чугунов им все равно не хватит. Дровишек подбросил. Пока варил, стемнело. Грачи сидели тихо. Старик перемешал варево, вылил в него бутылку постного масла. Утром можно было отдать.
Очистил себе пару холодных картофелин. Еле тлевшая керосиновая лампа погасла. Он поболтал ее — керосина не было. Керосин еще был в сарае, но он не пошел. Посидел, подумал о чем-то долго, потом встал, нашел в темноте фуфайку и рассыпал чугуны вдоль дорожки. В дом вернулся.
— Ты меня прости, Катя. — Ему казалось, что они уже встретились и она все про него знает, и от кого у Нюшки сын, тоже… — Прости, что так вышло…
Ему не было стыдно перед ней, просто соскучился и хотелось поговорить, но слов больше не было. Они с Катей не очень разговорчивые были. Совсем темно сделалось в избе, от прогоревшей печки чуть только подсвечивало, и в темноте ему даже и лучше было — видел Катины глаза, улыбку, она всегда виновато почему-то улыбалась.
Плеснув мимо рюмки, налил еще и застыл, нахмурившись — а вдруг там Катю не найти будет? Эта мысль не раз к нему приходила. Может, там людей так намешано… а может, и Кате дела до него уже нет, и он там тоже переменится и не станет ее искать?!
Старик недовольно нахмурился, тронул давно небритую щеку и, отставив рюмку, ощупью открыл шкафчик, где у него хранились помазок в стаканчике и бритва.
Иван и Вася
Вася уперся, нога в рваной галоше проскользнула по снегу, но сани сдвинулись, и он потянул, пыхтя и послеживая, чтобы не сваливалось. В санях были неудобные листы шифера, цеплялись за все. Вася тащил и матерился вполголоса: на снег, залепляющий глаза, на оторвавшуюся заплатку на штанах, на грязные кальсоны, светящиеся сквозь открывшуюся дырку, на речку, переходя через которую он обязательно подпитывал валенки, и они уже были неподъемные. Вскоре, мокрый, как мышь из проруби, был уже в своем дворе. Это была последняя ходка, он разгрузился в высокий штабель, подровнял, досками прикрыл и как следует, чтобы не торчало, засыпал все снегом. Здоровый сугроб получился. Вася взял метлу и замел следы саней.