описывал, как вскрывать грунт, и злился, если Веня пытался увильнуть и «брал сверху». Длинный светло-рыжий Венькин хвост, прихваченный резинкой, все время мешался под руками, и Палыч с довольной ухмылочкой и со словами «Мы тебя наладим» побрил его налысо.
Записывать про золото не разрешал.
— Ничего у тебя не должно быть. Лопату одеждой обмотаешь и спрячешь в рюкзаке, жесть для лотка тоже — в трубочку свернешь. Если застукают — скажешь, золотой корень копать приехал. Он как раз по берегам ручьев растет. Но смотри, Веня, за золото могут впаять. Если что, лучше отдай.
По поводу алтайцев Палыч предупреждал, что кто-то из местных всегда втихую моет и надо быть аккуратным, не лезть в чужие шурфы, ничего не болтать и никому не доверять.
Был конец апреля. Весна стояла ранняя, на тополях прорезались листочки. Солнце пекло, все таяло. И первая свежесть в воздухе, и эти билеты в паспорте на серванте сводили с ума. Давненько такого не было с Фроловым. Он уже две недели раньше трех не ложился. Похудел малость, бодрость откуда-то появилась. Он теперь все знал о золоте. Как искать, как мыть и даже сколько стоит и где можно сдать за нормальные деньги. Страхов, правда, еще было немало, но страхи были хорошие — живые, с надеждой.
Фролов хмурился и открывал окно. Воздух врывался шальной, пьянющий, молодой, Фролов тер ежик на голове, глядя в московскую темноту, представлял далекие безлюдные горы и понимал, что не отступит. Он и боялся, и радовался этому. Билеты были на пятнадцатое мая. Палыч говорил, рановато, снега в горах еще будет полно, но Веня не хотел ждать.
Люди не способны на такие поступки. Мало кто может повернуть жизнь поперек ее течения, но у Фролова так не раз бывало. Веня был рыжий. Еще отец-покойник говорил, что лучше, мол, быть упорным, чем упрямым, но упорства ему как раз недоставало, а упрямства было через край. На пустом месте мог Венька упереться против всех и их представлений о жизни.
Никто этого не понимал — назло самому себе ведь делал…
Фролов должен был стать художником. В детстве — а оно у Вени было самое обычное, коммунальное, с родителями-рабочими — все только удивлялись тому, что у маленького Веньки получалось на бумаге. Он и стал художником, не что-нибудь — Суриковский институт окончил. И даже последнее место работы было — дизайнер в глянцевом журнале. Да только бывают художники и художники. Венька знал эту разницу, когда-то он пытался стоять на том неверном, неведомом пути, сулящем так много и дающем скупо, а иногда и ничего. Это была совсем другая жизнь, полная надежд, работы, веры, одиночества и часто отчаяния. Он не любил о ней вспоминать и, может быть, забыл бы совсем, если бы не десятка два работ. Хороших. Маслом. Даже, может быть, и очень хороших. Они плотно висели на стенах — мать когда-то развесила, и он их не трогал. Папки же с акварелями и картоны однажды глубокой осенней ночью Веня вынес на помойку. Дождь моросил. Он два раза спускался на лифте с полными руками, шел к бакам, роняя листы… и ни одной живой души не попалось. Это был знак — ни раньше, ни этой черной ночью никому со своей мазней он был не нужен.
За две недели до той ночи умерла мать. После похорон он и залег на диване, понимая потихоньку, что от него ушел скучный и не очень умный, но самый близкий ему человек. Единственный, кому он был по-настоящему нужен. Вене было двадцать семь. Через полгода пришла повестка о разводе.
Странно, но почему-то художников у него в друзьях не было. Друзья были еще школьные, которые в живописи не понимали. Выпив, они говорили: «Эх, Венька!» — и качали головами — они бывали на выставках, где когда-то висели его работы. Говорили глупые банальности, что он большой талант, что надо писать и снова выставляться. Фролов слушал, глядя сквозь собеседника небольшими, не особо выразительными зеленоватыми глазами на круглом веснушчатом лице, и молча наливал себе водки.
Рома Бычков, всегда первый среди них богач, а теперь еще и фабрикант — у него было уже две фабрики, — слюнями начинал брызгать с толстых губ, что Фролову нужно просто отпиариться капитально, и дело пойдет. И даже, выпив, готов был дать на это денег. Рома, после того как сильно разбогател, очень стал разбираться в жизни. Известно же: чем человек богаче, тем он умнее.
Венька ничего не делал. И если раньше у него все-таки были в доме и краски, и холст, и он временами что-то подмалевывал, то теперь не было. Высохли краски.
Почему так вышло, неизвестно. Даже не пропил, не продал свой талант, а просто забросил за ненадобностью. И сам как будто забыл о нем. Жил как все. Вот все и решили, что он обычный лентяй, и перестали о нем думать, у всех своих забот хватает.
Два раза женат был. И тоже — из упрямства, из-за любви к свободе, черт его знает из-за чего еще, но к тридцати пяти не было у него ни хрена, и жизнь тихо сворачивала свои затеи. Иногда он вдруг ясно понимал это, и холодная испарина выступала откуда-то из глубины на внешне спокойном, даже и безразличном рыжем Венькином лбу.
И теперь вот это золото. Ну почему такой человек, которого корысть никогда особенно не грела, вдруг решил рвануть в горы? Где он никогда не был и ни черта не понимал. Может быть, доказать чего хотелось? Самому себе или тому же Роме Бычкову, которому он должен был уже кучу денег?
А может, конечно… так часто и бывает, что человек вроде как об одном думает, а на самом деле все совсем по-другому…
У ручья на краю большой поляны, окруженный высокими, кряжистыми кедрами, стоял заброшенный алтайский аил. Сложенный из бревен, он был восьмиугольный, похожий на монгольскую юрту. Крыша, застланная когда-то кедровой корой, светилась дырами. Спать здесь было опасно, но Веня решил ночевать внутри. Он так рад был, что вокруг наконец появились стены. Недалеко от входа разжег костер на старом, заросшем травой кострище, повесил котелок с водой и сел на кошму рядом. Лицо Венино было слегка тревожно.
Девять дней добирался сюда. Это были нескончаемые, тяжелые и холодные дни и ночи. Скорее всего, он ушел бы обратно и теперь опять лежал бы на своем московском диване, но Веня заблудился. Пять дней бродил он с неподъемным рюкзаком и отчаяньем, доходившим до паники, по огромной лесной долине. Пытался разобраться с картой или хотя бы найти путь обратно. Пастух-алтаец возник в его одичавшем сознании, как привидение, и Веня от неожиданности — глазам своим не верил, что видит живого человека — наврал старику, что ищет место, где погиб его отец-геолог.
Невысокий хромой старик улыбался все время и одобрительно качал головой. Накормил Веньку, бросил своих овец, заседлал лошадь, и они направились через заваленный снегом перевал. Почти полдня добирались. Старик на Венькины деньги только нахмурился, дал полбарана и кошму на подстилку.
И вот Венька сидел теперь на этой кошме, глядел в огонь и не понимал — хорошо ли, что он здесь? Или лучше было спуститься вниз? Может быть, он так и сделал бы, но что-то удержало… Даже перед дедком этим удивительным, который вполне серьезно к нему отнесся, неудобно было.
Достал карту. Отсюда, с самого низа долины, где Кызыл впадал в Аргут, ничего не было видно. Только справа в прогалах кедровых и еловых верхушек розовел в вечернем солнце какой-то заснеженный хребет. Но, кажется, все было правильно, старик ему на этой карте все показал.
Обошел поляну. Ржавые банки из-под тушенки легко рассыпались под ботинком. Больше никаких следов не было — люди сюда заглядывали нечасто. Речка, самая обычная, прозрачная, спокойно бежала среди камней и валунов и совсем не походила на фотографии из книжек по золоту.
Веня вернулся к костру, в котле бурлило, он бросил туда жирных бараньих ребер, потом намельчил небольших диких луковичек, как это делал алтаец. Если бы не этот сухонький дедок, думал Веня и вспоминал, как последние два дня жил в отчаянии возле конской тропы, надеясь, что кто-то по ней поедет.
Как и все предыдущие ночи, Фролов спал плохо. Спальник был летний, Веня мерз, но дело все же было не в этом. Он прислушивался к тихому ночному ветру и ручью за дырявой стеной и отчетливо понимал, что Олег Палыч был прав — здесь все было совсем не так, как он себе надумал. Ситуация была патовой — жизнь, которой он жил в Москве, была абсурдом, то, что происходило здесь, походило на абсурд же, только с другой стороны. Вене не нравилось ни то ни другое. И там и здесь было тяжело и неинтересно. Он понимал, конечно, что дело в нем самом, а не в месте его обитания, но кому от этого понимания становилось легче?
Ежась от холода, Веня выбирался из спальника, садился к костру и начинал думать про поиски золота, и его окончательно охватывало отчаяние. Он чувствовал, что предупреждения Олег Палыча уже завтра начнут сбываться. Представлял, как идет через поляну в лес и там, в лесу, что-то ищет. То, что он не умеет искать и даже не знает, как оно выглядит. И главное — он почему-то должен искать то, что ему совсем не нужно. Он стискивал зубы и заставлял себя думать, что оно ему нужно, но чувствовал только слабость и полную безнадегу своего положения.
Весь следующий день Венька проспал на солнышке. Все было почти так же, как в Москве, с невеселыми мыслями о том, что он опять лежит. Но что-то было иначе — его мышцы болели не от дивана, а от тяжелого рюкзака и алтайских троп. Он даже невольно и недоверчиво улыбался на это дело.
К вечеру, проголодавшись, он доел суп и долго сидел у костерка на берегу речки. На закатное небо смотрел, на огонь и удивительную горную воду — она меняла цвет вместе с заходящим солнцем. Чего они нашептали ему — никто не узнает, а только спал Веня эту ночь неплохо. Просыпался, подбрасывал дров в костер. Сухие кедровые сучья быстро занимались и горели с мягким, едва слышным треском.
Утром Фролов поднялся рано, было еще темновато, сходил к речке, долго умывался и впервые за десять дней почистил зубы. Потом пил чай, изучал карту и думал, как начать работу. Логично было прямо здесь сделать пробную промывку, потом на следующий ручей сходить. Он поднял голову от карты и, вспоминая Палыча, с недоверием осмотрел кедрач по берегам ручья — здесь все еще надо было найти. Даже алтаец и тот, когда ехал, посматривал на карту, хотя сразу предположил, что знает эту речку. И про аил знал. Веня решил в первый раз пойти просто так, без лотка и лопаты.