Одинокое сердце поэта — страница 19 из 34

ющей.

Здесь Прасолов близок к Солженицыну, который чуть позже в очерках литературной жизни «Бодался теленок с дубом» обозначил суть вопроса прямо-таки по пунктам — их 11; Солженицын в статьях «Молодой гвардии» того времени услышал и увидел «мычанье немого, отвыкшего от речи, но мычанье тоски по смутно вспомненной национальной идее», защиту духовного слова от базарного, защиту деревни, защиту церкви: «Какова б „М. Гвардия“ ни была, да хоть косвенно защитила религию. А либеральный искренно-атеистический „Н. мир“ с удовольствием поддерживает послесталинский натиск на церковь… Что за уродливая привязанность к „малой родине“?.. И почему бы это образный русский язык хранился именно в деревне?..

Раз по тактике надо Европу защищать — так чем плохо „М. Гвардии“ магнитофонное завывание в городском дворе? Или что в воронежской слободе „сатанеет джаз“, а Кольцова не читают? Чем поп-музыка хуже русских песен?..»

Солженицын, обязанный «Новому миру» обнародованием «Одного дня Ивана Денисовича», «Матренина двора», тем не менее смотрит на журнал открытыми глазами и зерна отделяет от плевел. Еще раньше Прасолов, не менее, чем Солженицын, обязанный «Новому миру», посчитает возможным или необходимым сказать: «Переоценивать „Новый мир“ не будем, — даже в том лучшем, чем я ему обязан! Да не покажется это неблагодарностью. На доброе я памятлив».

В прасоловской дневниковой записи за февраль 1968 года — рязанский адрес Солженицына.

Писательский билет

Свободный внутри (свободный — с неизменяемым чувством ответственности) он теперь — и на внешней свободе. Но как распорядиться обустройством внешней жизни, как войти в быт, хотя бы в мало-мальское благополучное существование? Прасолов никогда этого не умел. Да и не хотел. Не раз он об этом и говорил.

«Восторженность жизни и золотая ее полнота — это никогда не приходило ко мне ни в жизни, ни в стихах. И вряд ли придет. Когда я чувствую это, благополучие становится тягостней несчастья, и я в нем не живу, а тащусь до минуты взрыва… Я всю жизнь в черном теле, и часто такое клубится в душе, что стискиваешь зубы. Неужели все так благополучно?»

(из письма, ноябрь, 1962).

«…Сколько еще носить мне в мире бесприютное сердце, сколько смотреть в глаза, в души, касаясь их, понимая и прощаясь с ними?»

(из дневника, запись декабрьская, 1965).

«В голове — одно ясное сознание неблагополучия жизни. Я принимаю каждый день как возмездие за покинутое мной»

(из дневника, запись сентябрьская, 1967).

«Мучаюсь, когда несчастлив, мучаюсь, когда счастлив…»

(из дневника, запись июньская, 1970).

И все в том же роде, и все в том же духе…

Семья есть, но давно он и она — на разных берегах. Работа? Одна — вдохновляет, другая — изнуряет, третья… Но не работать же ему всю жизнь бутафором Воронежского музыкального театра? Туда его устроили по выходе из тюрьмы; нет ничего несуразней, несовместней этой связки: Прасолов и — какая бы то ни было бутафорическая сфера! (Впрочем, еще один настоящий и рано, в двадцать семь лет, ушедший из жизни поэт — Константин Козлов одно время — в год рождения Прасолова — работал в том же Воронежском, только драматическом театре, и даже не осветителем-бутафором, а ночным сторожем.)

Он перебирается в родную Россошь, определяется в Дом культуры, завхозом. Человек, равнодушный ко всякому хозяйству, личному и иному, долго ли пробудет в хозяйственной должности? Бутафором, рабочим сцены он продержался чуть дольше месяца, завхозом — меньше полугода.

Из Россоши уезжает в Репьевку. Внешний шаг и путь души — движение часто разное: как на земной дороге и как в небесной выси. Душа живет днем, душа живет и мучается ночью. Самовыражается в поэтической строке. Ежегодно поэт публикует два-три десятка стихотворений. Едва не каждое третье — антологическое, рожденное для долгой жизни.

«Новый мир» открыл дорогу к широкому российскому знакомству со стихами Прасолова. Поэта печатают не только воронежские областные и районные газеты, не только «Подъем», но и «Сибирские огни», «Дон», столичные «Юность», «Наш современник», «Литературная газета».

Помогают друзья и литераторы, видящие, как особняком, в стороне от тогдашних главных дорог, но о главном сурово заявляет прасоловское слово. Друг юности Алексей Багринцев, будучи редактором Петропавловской районной газеты, печатал стихи Прасолова, даже когда тот отбывал срок внутри тюремного круга. Опубликоваться в «Литературной газете» помог Анатолий Жигулин, в «Нашем современнике» — Михаил Шевченко. Первый сборник «День и ночь» готовят к изданию Владимир Гусев и Людмила Бахарева, решительно ускоряет его выход Александра Жигульская. Молодогвардейский сборник «Лирика» помогают издать Александр Твардовский и Борис Стукалин. Оба сборника — воронежский и московский — выходят в 1966 году.

В 1966 году Прасолова принимают в Союз писателей СССР. Рекомендации — Владимира Кораблинова, Владимира Гордейчева, Федора Волохова — лаконичны, всем понятно, какого масштаба «соискатель» перед ними. Кораблинов, давно зная Прасолова, еще в его начальных поэтических шагах, пишет: «Он, кажется, ни разу в жизни не задался целью удивить читателя». Замечание существенное. Литераторы разных направлений состязались в умении удивить, и удивляли — внешним: то претенциозным желанием выпить солнце, то внесердечным конструированием треугольных груш, то бестактными пошло-позирующими образчиками вроде: «Я, как Христос, на крыльях самолетов, летящих в эту ночь бомбить детей Христа».

Отношение к новому своему статусу профессионального писателя — противоречивое.

В письме к Василию Белокрылову от 21 ноября 1970 года — уже как бы отстраненно:

«Вспомнил свое состояние после приема. Я почувствовал себя (при всем сознании того, что сбылось в жизни) каким-то прирученным, приговоренным к писанию, сосчитанным и взятым на учет („листок учета кадров“!). Какая-то хорошая несущая душу стихия, брат, словно умерла во мне…»

Но, разумеется, и рад был и пусть не считал дни, но ждал, когда же вручат писательский билет. Жалуется в письме Михаилу Шевченко, от 3 марта 1967 года: «Воронежское отделение — это какая-то глухота и немота… До сих пор даже билет не вручили, хотя все давно оформлено».

А в Россошь, в двухэтажный из сырца-кирпича недалекий от станции дом, на квартиру Лилии Глазко (улица Свердлова, 11/9) прямо-таки примчался, чтобы дружественную семью известить: «У меня радость!» и на стол для смотрин положить писательский билет.

Собственно, что он значил, этот красный билет, применительно к Прасолову — антиподу трудно созидаемого уклада, налаженного быта, благополучной жизни?

Появилась возможность льготных путевок, поездок в приморские и пристоличные писательские дома отдыха? С этим не сложилось: поэт вообще не умел отдыхать в чинном, курортном смысле слова «отдыхать». За рубеж ему и престижный билет — не пропуск. Издаваться? Но и без писательского статуса его печатали, а после новомировского цикла стихи и вовсе в столе не залеживались. Разве что вдвое выше прежнего (не восемь, а шестнадцать рублей) стали оплачивать Прасолову, теперь уже как «узаконенному» члену писательского цеха, каждое выступление перед сельскими и городскими читателями, слушателями. Так он никогда не был ревностный охотник до такого рода выступлений в литераторских «агитбригадах».

Правда, писательский билет открывал путь на высшие литературные курсы. И друзья советовали их пройти, и сам поэт не считал их за лишние — там знания, встречи, имена.

Еще до приема в Союз, в письме Владимиру Гусеву от 13 ноября 1965 года Прасолов говорит об этом:

«Членство дает право попасть на литер. курсы. А мне так надо учиться — и вот столько преград на пути к учебе, к своему прямому делу. Ведь в Воронеже я тоже чужак в кругу расчисленных светил».

Поступив на высшие литературные курсы — некую завершающую академию писательского учительства, Прасолов по-настоящему мог бы открыть для себя Москву и себя — в Москве.

Москва бьет с носка

Это был его второй приезд в Москву. Первый — встреча с Твардовским 3 сентября 1964 года, и, чтоб она осталась незамутненной, неотодвинутой иными столичными впечатлениями, — только она. Второй приезд — через год — в ноябре 1965 года.

Дневниковая запись — 20.Х.65. «Третьего вечером — в Москву. Мать должна купить билет. Я звонил ей дважды. Договорились…» (Грустно читать такого рода дневниковые записи-признания: то у матери приходится просить деньги на билет — а иначе бы и не поехал?; то учится печатать на машинке в тридцать шесть лет, — это когда его похватистые столичные сверстники, молодцы литературные, скоро и на компьютерах забарабанят, да что ж, не его — этот деловитый, деляческий темп; или же в сорок лет засобирается наконец попасть в Святогорье, в Михайловское, да опять же — безденежье.)

Дневниковая запись —

11.XI.65:

«За плечами — Москва. Москва — перед глазами.

Впервые — Кремль. Архангельский собор. Могила Дмитрия Донского и еще 55-ти князей и царей. Роспись, икона Рублева.

Ваганьково кладбище. Могила С. Есенина, могила матери его…

МХАТ. „Зима тревоги нашей…“»

Владимиру Гусеву пишет сразу же после приезда.

Письмо от 13 ноября 1965 года
:

«Чем была Москва? Два часа — Кремль. В Архангельском соборе отблеск Рублева, могила Дмитрия Донского, Грозного… Вопрос гиду, почему рядом с Кремлем и мавзолеем буйный торг: ГУМ и прочее. Не понравилось…

Был в „Молодой гвардии“… Народ, чувствую, недобрый. Очень вежливый…»

Вопросы на Красной площади Прасолов, разумеется, мог бы задавать и дальше. Не о мавзолее — тут он был в общепринятой схеме, не о Горках Ленинских — культовые уголки он посетил и даже написал о них — «И вот настал он, час мой вещий…», «Войди — и сразу на пороге…», «Таит телефон Ильичевы слова…»; в ряду столицей навеянных стихотворений они, кроме, может быть, первого, не самые лучшие: по-прасоловски добротные, но не по-прасоловски описательные. Разумеется, искренние.