Одиссей покидает Итаку — страница 37 из 38

То лето было грозами полно,

Жарой и духотою небывалой,

Такой, что сразу делалось темно

И сердце биться вдруг переставало,

В полях колосья сыпали зерно,

А солнце даже в полдень было ало.

Н. Гумилев

Как трубный глас, возвещающий второе пришествие, прозвучала команда, и с дальних архивных полок, таких далеких, что никто на них и не собирался никогда заглядывать, несмотря на наклеенный в правом верхнем углу ярлычок с отметкой о бессрочном хранении, чьи-то руки сняли со своих мест несколько тонких серых папок и передали их в другие руки.

Люди с кубарями на малиновых петлицах вручили «дела» тем, кто носил шпалы и ромбы. Потом серые папки легли в портфель, машина прошелестела покрышками вниз по Охотному ряду, мимо Александровского сада, налево, через мост, в Боровицкие ворота, еще раз налево, потом их понесли уже пешком, по ступенькам, коридорам и со многими поворотами, по длинной красной дорожке, через дубовую дверь в приемную, еще одну дверь — и все!

Папки ложатся на стол, и к ним прикасаются, наконец, те руки, которые единственно и могут что-то изменить в судьбах, наглухо запертых внутри плотных картонных обложек. Секретарь ЦК ВКП(б), вождь и учитель, гениальный продолжатель дела Ленина, лучший друг физкультурников и прочая, и прочая, и прочая, развязывает ботиночные шнурки:

«Марков Сергей Петрович, 1902 года рождения, русский, командарм 2-го ранга, член ВКП(б) с 1920 г., в Красной Армии с 1918 г.…»

Глава 1

…К апрелю 1941 года жизнь в лагерях уже устоялась, вошла в некие обыденные, регулярные рамки. Беспорядочное оживление, суета и неразбериха предыдущих годов сменилась угрюмым покоем, и не только во внешних проявлениях жизни, но и в душах людей.

Все приговоренные к высшей мере давно расстреляны, слабые — умерли на этапах, замерзли в наскоро сколоченных холодных бараках, не выдержали смертельной тоски, непосильной работы, цинги и тифа. Писавшие апелляции или личные письма Сталину — либо освобождены, либо потеряли последнюю надежду.

Все прочие как-то свыклись с обрушившимся на них. Как-никак, а жить-то все равно надо. И тянули, и тянули лагерную тягомотную житуху — в меру сил и характера. Одни впали в глубокую депрессию, ни во что больше не веря и ни на что не надеясь. Другие, напротив, собрали волю в кулак, припомнив — вот уж довелось — еще и дореволюционный опыт. Третьи сумели и там найти удобные, теплые, хлебные места. А в общем и целом — жизнь текла.

Хотя, конечно, какая это жизнь для человека, отдавшего все борьбе за освобождение рабочего класса и всего угнетенного человечества, за дело Ленина-Сталина, успевшего увидеть за минувшую четверть века и мрак царизма, и две войны, две революции, дожившего до Конституции победившего социализма?!

И вот тут-то — после ромбов в петлицах, орденов, служебных ЗИСов и «паккардов», квартир на улице Горького и Дворцовой набережной, после славы, власти, всенародного признания — арест, тюрьма, допросы, безумные обвинения, ужасное чувство отчаяния и бессилия, когда невозможно ничего доказать, объяснить, опровергнуть…

А еще чуть раньше — состояние, когда вдруг начинаешь понимать, что в стране, партии происходит явное не то, когда при всей преданности и убежденности ощущаешь… нет, не неверие или протест, а пока только — сомнение. Затем — да и то не у всех, лишь у наиболее самостоятельно мыслящих — внезапное и страшное прозрение: то, что случилось с сотнями других, может случиться и с тобой.

И приходит твой час.

Комкор Марков Сергей Петрович, дважды краснознаменец, герой гражданской и боев на КВЖД, арестован был уже в конце второй волны — летом тридцать восьмого года. Как раз тогда наступило вроде бы некоторое смягчение. Так показалось.

Но в один из дней, придя в штаб, он увидел невыгоревший свежий прямоугольник от снятой таблички и дыры от шурупов на двери кабинета члена Военного совета округа, ярого обличителя и ортодокса, потом поймал ускользающий взгляд начальника Особого отдела — и все стало пронзительно ясно.

Он плотно закрыл дверь своего большого, с видом на море кабинета, наскоро перебрал бумаги, чтобы невзначай не подставить еще кого-нибудь из немногих уцелевших друзей, и поехал домой. Сжег письма, фотографии, брошюры с ныне запретными именами и фактами, сохранившиеся с прошлых времен, и стал ждать, пытаясь настроиться на то, что его ждет.

Приехали за ним сразу после полуночи.

В отдельном купе тюремного вагона привезли в Москву. Во внутреннюю тюрьму на Лубянке. В камере сидели сначала вчетвером: он сам, знакомый по Дальнему Востоку комбриг, два крупных сотрудника НКИДа.

Допрашивали Маркова не так долго — месяца три. По стандартной схеме. Раз служил в Народной Армии ДВР — японский шпион. В Белоруссии — польский… Да командировка в Италию в тридцать пятом году. Да бесчисленные связи с врагами народа.

Следователь был то подчеркнуто вежлив и любезен, то дико кричал. Сутками заставлял стоять навытяжку. Давал читать доносы и устраивал очные ставки. Смотреть в глаза клевещущих на него бывших сослуживцев Маркову было невыносимо стыдно.

Однако били его на удивление мало.

И вот настал день суда. Он пошел на него, за все время следствия ничего не подписав и не дав ни на кого показаний.

Приговор был: десять плюс пять. Формула мягкая — КРД (контрреволюционная деятельность), без троцкизма и терроризма.

Он вполне готов был к высшей мере. Точнее — убедил себя, что готов. К его званию и должности высшая мера была бы в самый раз. Поэтому, услышав приговор, испытал в первый момент облегчение. Главное — жить будет. Но представил себе эти десять и еще пять, и до того стало муторно! Помыслить страшно — до 1953 года сидеть. (Он не имел возможности оценить символичность даты). Когда срок кончится, ему уже шестой десяток пойдет. Кончена жизнь, как ни крути. Да и то, если доживет, если позволят дожить…

Поначалу он считал, что жизнь ему спасло упорство. Потому что обнаружил, беседуя с себе подобными, что судьи и те, кто ими руководил, придерживались определенной, хоть и извращенной логики. Признавшихся, раскаявшихся, активно помогавших следствию — расстреливали, а упорных, «закоренелых», вроде него, — нет. При полном пренебрежении всякими правовыми и моральными нормами через это правило Военная коллегия и сам Сталин, как говорили, обычно не переступали. Из всех, проходивших по первым процессам вместе с Тухачевским, Уборевичем, Якиром и прочими, не признал себя виновным один комкор Тодорский, и он единственный уцелел, сидел одно время вместе с Марковым. От остальных не осталось и могил.

Только потом, много раз передумывая одно и то же, Марков сообразил, что ничего от него не зависело. Он сам по себе не интересовал следователя: не вырисовывалось за ним никакого крупного дела. И показания его в общем тоже не требовались — все, с кем Марков был связан, исчезли раньше него. Готовилась смена караула в недрах самого НКВД, Ежов доживал последние дни, механизм крутился по инерции. Могли бы и вообще про Маркова забыть, а могли расстрелять без процедуры… Но все же, как ни смотри, а повезло.

За три лагерных года было с ним много всякого. И несмотря ни на что, он не позволял себе согнуться и смириться. Ни перед начальством лагерным, ни перед уголовниками, которым была в зонах полная воля и даже негласное поощрение. Они ведь были «социально близкие элементы», а не «враги народа».

Били его поначалу сильно, и он до последней возможности давал сдачи. Как его не зарезали в камере или вагоне — бог весть. Потом, на пересылке, вдруг встретил своего бывшего бойца, ставшего большим паханом, который, оказывается, сохранил добрую память о комвзвода Маркове. С тех пор его не трогали. Даже вернули отнятые хромовые сапоги.

Рапортуя в качестве дневального или дежурного по бараку, он всегда называл свое звание: «комкор Марков», и это производило на лагерных лейтенантов и капитанов определенное впечатление.

К исходу первого года заключения он поддался слабости и написал письмо в Верховный Совет — тогда как раз освободили большую группу бывших военных, но ответа не получил.

1 мая 1941 года был нерабочий день даже для врагов народа, и они провели его хорошо — грелись на первом весеннем солнце, на подсохшем южном склоне сопки внутри зоны, вспоминали, кто и как праздновал этот день на воле. А второго мая началось непонятное. С утра среди начальства замечалась необычная суета. Марков как раз мыл полы в канцелярии. Из-за двери начальника лагпункта неразборчиво гудели голоса и столбом тянулся табачный дым. На обед были вызваны даже дальние бригады, которым обычно пищу возили в тайгу. Потом лагерь построили, и толстенький «кум», косолапо ступая кривыми ногами в надраенных сапогах, вышел к строю и начал вызывать заключенных по длинному списку. Они выходили и выстраивались в шеренгу.

Вызвали больше ста человек, в том числе Маркова. Затем бригады увели на работу, а вызванные остались на линейке. Начальство исчезло. Поскольку не было команды разойтись, но не было и другой команды, заключенные помаленьку начали сбиваться в группки и закуривать.

Марков с удивлением, а больше с тревогой заметил, что здесь только бывшие военные, 58-я статья. Это могло означать что угодно, но скорее — плохое. От хорошего успели отвыкнуть.

Потом появился «кум» и объявил, что сейчас все пойдут в баню.

Беспокойства прибавилось. Но баня — всегда баня, тем более, без уголовных, натоплена она была хорошо, и никого не торопили, и мыла дали по половине большого куска, поэтому мылись долго, с удовольствием.

— Наверное, в другой лагерь переводить будут. Особый, политический, — предположил кто-то. Мысль посчитали дельной.

После помывки выдали белье. Всем — новое.

Вернулись в бараки. От непонятности и непривычного безделья разговоры достигли невероятного накала, доходя моментами до вещей совсем фантастических.

Через час Маркова вызвали в канцелярию. С ним еще пятерых. Двух комкоров, двух комдивов и одного корпусного комиссара. Больше представителей высшего комсостава на лагпункте не было.

Майор, начальник лагпункта, покрутился перед ними с минуту, видимо, не зная, с чего начать, потом, глядя в сторону, сообщил, что поступила команда срочно доставить их шестерых в Хабаровск. Настолько срочно, что через час за ними прибудет самолет. После чего выразил надежду, что все может повернуться по-разному, но если что — граждане бывшие командиры не должны быть в обиде. Служба есть служба.

Начальник вообще был человек не злой, скорее просто глупый, но жить давал.

Они вышли на улицу ошарашенные, даже потрясенные, сжимая в кулаках щедро розданные майором папиросы — по три на брата. У каждого в душе колотилась сумасшедшая надежда, только комкор Погорелов желчно сказал:

— Рано радуетесь, зэки, как бы не загреметь всерьез и окончательно.

— Брось. Для этого самолетом не возят.

— Ну-ну, поглядим…

Примерно через час над рекой проревел моторами гидроплан, планируя против ветра, подрулил к причалу, и вскоре они все сидели на узкой алюминиевой скамейке внутри холодного и пустого фюзеляжа. По бокам — два конвоира с карабинами. Один из конвоиров всю дорогу ужасно трусил, кусал губы, потом его укачало и он начал блевать, не выпуская из рук карабина и вытирая рот рукавом шинели.

Три часа выматывало душу тряской и гулом, наконец, днище гидроплана заколотило на короткой и крутой амурской волне. Самолет уткнулся носом в пирс. «Черный ворон» доставил их не в тюрьму, как они привычно ждали, а на окружную гауптвахту. В роскошной, по нынешним их понятиям, камере старшего комсостава они наконец расслабились.

Марков за дорогу передумал многое и, кажется, начал догадываться. Вошел капитан-начкар, сказал, что ужин будет через полчаса, и выдал на всех две пачки папирос «Норд». Это было совсем невероятно.

Погорелов, как самый старший, поделил курево, две оставшихся папиросы, прикурив, пустил по кругу.

— А теперь какие мнения будут? Амнистия?

— Нет, братцы, война. Большая война, — ответил Марков.

Рано утром их разбудили и вновь повезли. На военный аэродром, где выдали полушубки и погрузили в транспортный ТБ-3.

— На Чукотку, что ли? — спросил Погорелов у бортмехапика.

— Чего ради? — удивился тот. — В Москву летим…

После двухсуточного, с несколькими посадками полета «черный ворон» вез их по Москве. От утомления и нервной перегрузки никто уже не мог разговаривать. Сквозь зарешеченное окошко под крышей Марков видел улицы, легковые машины, свободных и веселых людей. Еще не везде была снята первомайская праздничная иллюминация. Когда сворачивали с улицы Горького на Садовое кольцо, «ворон» притормозил, и совсем рядом Марков увидел стайку девушек в легких платьях, с голыми ногами… Он и забыл, что такое еще бывает на свете.

Ночь на гауптвахте МВО он не спал. Неужели все кончилось? Неужели скоро он выйдет на улицу без конвоя? Иначе привезли бы в тюрьму. А так вроде считают их военнослужащими.

С утра фантасмагория продолжилась. Снова баня. Парикмахерская. Завтрак по комсоставской норме. Вместо лагерного тряпья выдали командирскую форму. Хоть и полевую, хлопчатобумажную, хоть и без знаков различия. И новые хромовые сапоги.

Но никто ничего не объяснял. Замкнутые лица, сжатые губы, убегающие взгляды чекистов.

После каптерки их развели по одиночкам. Маркову досталась свежевыбеленная камера на пятом этаже. Дали еще папирос, теперь уже — «Казбек»! И свежую «Правду».

Марков взял газету и в глаза бросилась черная рамка. «Берия Лаврентий Павлович. Генеральный комиссар госбезопасности… скоропостижно… верный сын…» — глаза выхватывали отдельные строчки. Когда его арестовывали, Берии еще не было, был Ежов. Но про Берию он кое-что слышал. Уже в лагерях. Скончался первого… А все началось второго. Газета от третьего. Сегодня пятое. День печати. Почему дали именно эту газету? Не вчерашнюю, не сегодняшнюю, а эту?

Дверь щелкнула, вошел пожилой майор госбезопасности. Марков почти непроизвольно протянул ему газету и сказал:

— Соболезную…

Майор дернул щекой. Но не более. Сделал вид, что не услышал. Помолчал секунд двадцать, пристально глядя на Маркова. Тот напрягся.

— Жалобы, заявления, претензии есть? — спросил майор негромко. — Нет? Хорошо. Прошу вас приготовиться. В двадцать три часа вас примет товарищ Сталин.

Глава 2

Маркова провели через боковое крыльцо, по полутемной узкой лестнице; после короткого ожидания в небольшой комнате без окон сказали: «Входите», и он вошел в кабинет.

Сталин сидел в тени, за пределами светового круга. Лампа под зеленым абажуром освещала только середину стола, где лежали какие-то бумаги.

Услышав, как скрипнула паркетная плитка, Сталин поднял голову.

Стараясь, чтобы голос не дрогнул, Марков отрапортовал, с трудом убеждая себя, что все происходящее — правда, что он действительно стоит в кремлевском кабинете, а всего четыре дня назад был на Дальнем Востоке и ничего хорошего вообще уже не ждал от жизни, даже такой малости, как посылка, потому что и посылок слать ему было некому.

Сталин вышел из-за стола, сделал несколько шагов и остановился рядом. Одет он был так же, как пять лет назад, когда Марков видел его на выпуске Академии. Марков пожал протянутую руку и, подчиняясь приглашающему жесту, подошел к столу для совещаний, где они оба сели.

— Как ваше здоровье, товарищ Марков? — спросил Сталин, негромко и без отчетливо выраженной интонации, как он говорил почти всегда. Но то, что он назвал Маркова товарищем, сразу поставило все на свои места. Комкор ощутил буквально физическое облегчение, будто сбросил с плеч пятипудовый мешок и разогнул, наконец, спину. А вместе с облегчением пришло ощущение независимости. Вопреки всему, что с ним было, и что, строго говоря, отнюдь еще не кончилось. Но раз его назвали товарищем, он снова почувствовал себя обязанным подчиняться законам, дисциплине, присяге — долгу, как он его понимал, но не личной воле кого-то одного, произвольно взятого человека. Кем бы он ни был. Хоть и самим Сталиным.

Сталин и раньше представлялся ему великим именно как вождь великой партии и великой страны, а потребности искать в нем черты личного величия, гениальности Марков никогда не испытывал. Оттого, наверное, и загремел…

Он оказался с глазу на глаз с человеком, который причинил так много горя и несчастий не только ему лично, но и всей армии, всему народу: масштабы репрессий в лагерях были известны гораздо точнее, чем на воле. Своим обращением «товарищ» Сталин дал понять, что все обвинения сняты, что, скорее всего, Маркова снова возвращают в строй. И тем самым ему возвращается право вновь быть самим собой и держать себя так, как он считает должным.

— Спасибо, товарищ Сталин, здоровье пока в порядке.

— Это хорошо, здоровье вам понадобится. Лечиться сейчас некогда. — И вдруг спросил без перехода: — Наверно, обижены на нас?

Марков не захотел отвечать так, как хотел этого Сталин, но и не рискнул сказать правду. Уклонился от прямого ответа:

— Я всегда верил, что недоразумение будет исправлено. Рад, что не ошибся.

Сталин посмотрел на него пристально, с интересом даже, словно изучая экспонат из музея той давней истории, когда с ним еще не боялись говорить вот так, и спорить, и голосовать против, и доказывать его неправоту.

— Вы правильно делали, что верили, — тихо сказал Сталин. — Мы можем ошибаться. Мы тоже живые люди. Но ошибки надо уметь исправлять. Эту ошибку мы тоже исправляем. Надеюсь — почти вовремя. Вы посидели в тюрьме. Я тоже сидел в тюрьме. Но после тюрьмы я еще многое успел…

«Да уж», — подумал Марков, и еще подумал, что был прав: война очень близка.

— Личные просьбы у вас есть? — спросил Сталин, поднимаясь.

— Нет, товарищ Сталин. Прошу окончательно решить мой вопрос, и если можно — направить в войска.

— Хорошо. Мы подумаем, как вас использовать. До свидания, товарищ Марков. Думаю, вскоре мы с вами еще встретимся.

Марков хотел выйти в ту дверь, через которую вошел, но Сталин остановил его:

— Пройдите сюда. — И показал, куда именно.

В другой, большой приемной, его встретил человек, которого Марков раньше не видел. Лысый, коренастый, с серым лицом и в серой гимнастерке без знаков различия.

Человек оценивающе осмотрел Маркова, а тот не знал, что же ему теперь делать. Подумал даже, что вновь может появиться конвой, без конвоя он уже отвык передвигаться, но секретарь быстро сел за свой стол слева от двери, выдвинул ящик и выложил перед собой пухлый конверт из грубой коричневой бумаги с сургучными печатями по углам. Взрезал наискось.

— Получите, товарищ командарм второго ранга. — На стол из конверта выскользнули два ордена Красного Знамени, петлицы с черными ромбами, удостоверение личности в сафьяновой обложке и толстые пачки денег. — Ордена ваши, петлицы и удостоверение новые, денежное довольствие — за шесть месяцев. Остальное, за весь срок, получите позже в кассе наркомата.

Марков взял в руки ордена, машинально глянул на номера. Действительно, ордена те же, что арестовавший его чекист попытался сорвать с гимнастерки, не сумел, и Маркову пришлось тогда самому дрожащими руками отвинчивать тугие гайки.

— Но здесь ошибка, — кивнул он на петлицы. — Я комкор.

— Нет, все правильно, звание командарма было вам присвоено… — И секретарь назвал дату, мельком глянув в удостоверение.

Через два дня после ареста, отметил Марков. Значит, по одной линии его арестовывали, везли в тюремном вагоне, а по другой все шло заведенным порядком. И этот указ о присвоении одного из высших в армии званий подшили в дело и не отменили после приговора… Это его почему-то потрясло сильнее, чем все остальное. Он чуть было не выматерился вслух.

— Сейчас вас отвезут в гостиницу «Москва» Отдыхайте. Но каждый день, начиная с восемнадцати часов, прошу быть на месте. Вам могут позвонить.


…Марков бесцельно ходил по большому, двухкомнатному номеру, окнами и балконом на Манежную площадь, обставленному карельской березой, с коврами и бархатом портьер, и не знал, что ему делать. Больше всего ему хотелось прямо сейчас выйти на улицу и ходить, ходить по улицам до утра, без цели и без конвоя, но что-то — может быть, слишком внезапный переход к свободе — мешало это сделать.

Внезапно в номер стремительно, без стука вошел Погорелов, обнял его и срывающимся голосом выговорил, глотая слезы:

— Живы, Серега, живы, ты понимаешь, мать его так и этак, и не просто живы, в строю снова…

— Ты был у него? — спросил Марков глупо, и только тут увидел, что на гимнастерке Погорелова привинчены ордена Ленина, Красного Знамени и Красной Звезды, и петлицы вновь искрятся эмалью трех ромбов.

— Был! Поговорили по душам. Как с отцом родным… — Какие-то нотки в окрепшем голосе комкора Погорелова намекали на то, что разговор мог быть и не таким мирным, как с Марковым. В гражданскую Погорелов участвовал в обороне Царицына и знал Сталина лично. — О многом говорили… О тебе спрашивал. Прав ты, война скоро. Он сказал — всех, кто еще жив, на днях вернут.

— А обо мне что?!

— Мнение спрашивал. Правда ли говорил Уборевич, что ты из молодых самый талантливый стратег?

— Ну? Уборевича вспомнил? — Лицо Маркова передернула судорога ярости.

— Я тебе говорю. Спокойно так, будто он у него час назад был…

Тут Марков не сдержался и все-таки выругался. При Погорелове можно было.

— Спросил, потянешь ли ты генштаб… Я сказал, что ты и на главкома годишься. На фоне тех, кто остался. Тимошенко нашего, Кулика — маршала…

— Ты что? Обратно захотел? — У Маркова похолодели щеки.

— А! Ни хрена не будет… Я по тону понял. Нет, я так не могу… — Погорелов снял трубку телефона. — Ресторан? Ужин в номер. На двоих. Что значит поздно? Ничего не поздно! Управитесь. Коньяк, водка, боржом, икра, словом, все, что найдете. Все, я сказал. И побыстрее. — Он бросил трубку. — Вот сейчас, дружок мой дорогой, сядем, как люди, выпьем, поговорим.

Очевидно, ресторанщики получили еще какое-то указание, кроме команды Погорелова, потому что, невзирая на второй час ночи, буквально через десять минут на столе уже стояли и коньяк «Двин», и «Московская», три бутылки боржоми со льда, икра черная и красная в хрустальных розетках, балык, маринованные грибки, селедка…

— Сказка! Сон в майскую ночь. — Марков проглотил слюну.

Официанты вышли, пообещав минут через двадцать подать горячее. Погорелов торопливо налил в фужеры водку. Отрывисто чокнулся с Марковым, рука у него дрожала так, что он придержал ее левой.

— Давай… Пять лет, ты представляешь, пять лет… — Он хотел сказать еще что-то — не получилось, шумно вздохнул и выпил залпом.

Самым трудным оказалось заставить себя есть спокойно, не спеша и не озираясь по сторонам.

После третьей рюмки, когда голову заволокло первым хмелем и словно разжалась напряженная, как пружина, душа, Марков вдруг спросил, глядя в глаза Погорелову:

— А что, если завтра — снова?

Тот понял его сразу, резко мотнул головой:

— Вот уж нет… Голову об стенку разобью, а обратно — нет. Теперь я ученый… А еще слово скажешь — морду набью.

Утром Марков, наскоро перекусив остатками затянувшегося ужина, торопливо спустился вниз. Ему невыносимо захотелось поскорее пройти по улицам Москвы, ощутить, что все происшедшее не сон, не бред, что он снова человек, и снова не из последних.

Провел рукой по щеке. Даже побриться было нечем. Ну ничего, можно зайти в хорошую парикмахерскую. Бритье, стрижка, компресс, одеколон «Красный мак»… С дрожью отвращения он вспомнил лагерные парикмахерские с одной на всех грязной простыней и вонючим мылом.

Идя вверх по улице Горького, он заново переживал свою встречу со Сталиным. Теперь она удивляла его своей явной бесполезностью. Стоило ли приглашать к себе освобожденного из заключения, чтобы обменяться с ним парой ничего не значащих фраз? Впрочем, ему, может быть, просто требовалось взглянуть на Маркова. Все он о нем знал, и доносы прочел, и оперативки, и личное дело, и материалы «суда», а вот наяву не видел. И захотел составить мнение перед тем как принять окончательное решение.

Вполне возможно. От такого человека, как Сталин, можно этого ждать.

За годы заключения Марков думал о нем, наверное, каждый день. Старался понять смысл происходящего в стране, понять, зачем Сталину потребовалось то, что он делал. Он не мог согласиться с товарищами по лагерю, которые убеждали себя и других, что Сталин ничего не знает, верит Ежову, Берии, еще кому-то. Сказочка про доброго царя и злых придворных на новый лад. Если бы Сталин ничего не знал, он заслуживал бы еще меньшего уважения. Какая цена вождю, который, полагаясь на чье-то слово, позволил ликвидировать практически все руководство армии, вплоть до полкового звена? На это не пошел бы даже идиот. Не попытавшись разобраться, не встретившись лично ни с кем из тех, кто был с ним рядом еще с дореволюционных времен… Поверить в это совершенно невозможно. Вон, Николай Первый сам контролировал все следствие по делу декабристов и счел возможным казнить только пятерых…

В конце концов, у вождя, уничтожающего собственную армию, должен быть хотя бы инстинкт самосохранения. Но если он не дурак, то кто?

Марков увидел на левой стороне улицы вывеску небольшой парикмахерской. Через окно было видно, что зал пуст.

В зале стояло три кресла, но парикмахер — только один. Женщина лет под пятьдесят с желтоватым утомленным лицом. Как-то рассеянно она накрыла его простыней, спросила:

— Что будем делать? Постричь, побрить?

— Делайте все сразу. — Прикрыв глаза, он вновь погрузился в свои мысли.

Женщина работала очень умело и аккуратно, и Марков, кажется, даже начал задремывать, когда вдруг услышал ее голос.

— Извините, товарищ командарм, вы оттуда?

— Что? — не совсем проснувшись, вскинул он голову.

— Осторожнее, я могу вас поранить… Я спросила — вы недавно вернулись оттуда?

Марков внимательнее посмотрел на ее отражение в зеркале и догадался, отчего у нее выражение постоянной тоски и усталости, нездоровый, болезненный цвет лица.

— А у вас что, там кто-то есть? — спросил он.

— Да, муж. Полковник Селиверстов. Он преподавал в Военно-политической академии. Арестовали в тридцать девятом, дали десять лет… Меня уволили с работы, хорошо хоть здесь держат. Мне показалось, что вы только что вернулись в Москву.

— Неужели так заметно? — удивился Марков.

— Мне — заметно. Когда целыми днями выстаиваешь в очередях в приемной НКВД, разговариваешь с людьми, становишься очень наблюдательной ко всему, что относится к этой стороне жизни.

— Что ж, вы правы. Только вчера вернулся.

— Разобрались, полностью оправдали?

— Похоже, так…

— Господи, — женщина беззвучно заплакала. — Неужели все кончится? И мой Иван Егорович тоже вернется? А у него язва желудка… — Она испуганно оглянулась, хотя в зале по-прежнему никого не было. — Вы знаете, когда сообщили о смерти Берии, я сразу подумала: что-то должно измениться, не может быть, чтобы не изменилось…

— Успокойтесь. Я совершенно уверен, что в ближайшие дни многое действительно изменится. И ваш муж обязательно вернется.

Уходя, Марков кивнул ей и ободряюще улыбнулся. Через стекло увидел, что женщина снова плачет. Его появление, конечно, внушило ей некоторую надежду, но и расстроило, разбередило рану. Вот кто-то вышел и гуляет по Москве с ромбами и орденами, а ее муж сидит и, возможно, будет сидеть, и этот факт, наверное, угнетает еще больше чем сознание, что все сидят.

Он впервые задумался, как будут складываться его отношения с людьми, как повлияет все происшедшее на дальнейшую жизнь и службу.

До обеда он бесцельно проходил по улицам, просто глядя новым, обострившимся взглядом на людей, новостройки, витрины магазинов.

При всем, что случилось с ним и тысячами ему подобных, жизнь продолжалась. Он не мог не отметить, что Москва похорошела, люди в массе выглядят довольными и веселыми, а в магазинах товаров гораздо больше, чем три года назад.

Почти непрерывно ему приходилось отвечать на приветствия встречных военнослужащих, и он ловил удивленные и заинтересованные взгляды. Командармы и в свое время не так часто попадались на улицах, их и было пятнадцать на всю Красную Армию, а сейчас год спустя, как ввели генеральские звания, командарм с двумя орденами Красного Знамени выглядел видением прошлого, о котором большинство старалось не вспоминать.

В центральном военторге Марков купил небольшой чемодан желтой тисненой кожи варшавского производства — трофей освободительного похода. У него не было ничего, никаких личных вещей, и пришлось приобрести многое, от бритвенного прибора и носовых платков до габардинового обмундирования и плаща. Ходить по Москве в плохо сшитом полевом х/б он не считал удобным в своем звании.

К часу дня он уже был в гостинице.

Звонок прозвучал около восьми часов вечера.

— Марков? — услышал он грубый бас порученца Сталина. — Спускайтесь вниз, за вами вышла машина.

Иосиф Виссарионович встретил Маркова почти по-дружески. И лицо его, и глаза выражали радушие, словно он был хозяином, принимающим дорогого гостя, а не главой партии и государства.

— Садитесь, товарищ Марков. Я вижу, вы уже освоились в своем новом положении? — Очевидно, Сталин имел в виду новую форму Маркова и вообще весь его подтянутый, даже щеголеватый вид.

— Стараюсь, товарищ Сталин, — ответил Марков, следя глазами за медленно прохаживающимся по кабинету хозяином.

— Это хорошо. У вас крепкая нервная система. Некоторые товарищи, с похожей биографией, сломались и сейчас ни на что не годятся. Хотя и оправданы полностью. А нам, старым большевикам, приходилось сидеть в тюрьмах и подольше… Я же сказал, садитесь, — и показал на ближайший стул. — Что бы вы сказали, товарищ Марков, если бы мы предложили вам возглавить генеральный штаб?

Марков, хоть и был подготовлен вчерашними словами Погорелова все же несколько опешил.

— Не знаю, товарищ Сталин, не думал об этом. Я, вообще говоря, войсковик. И кроме того… несколько отстал, по-моему.

— Это не очень страшно. В курс дела вы войдете быстро. А отсиживаться на маленькой и спокойной должности сейчас не время. Главное, чтобы у вас сохранились те качества, которые отмечали многие авторитетные товарищи. Сейчас это особенно важно. Армия перевооружается, меняются уставы, и способность нешаблонно мыслить, принимать быстрые и обоснованные решения важнее, чем многое другое.

«Это он про тех, казненных, говорит: авторитетные товарищи…» — подумал Марков и увидел, что перед Сталиным лежат его старые аттестации, среди них, конечно, и те, что подписывал и Уборевич, и Егоров, и Каширин…

— Вы имели возможность следить за ходом войны в Европе? — продолжал Сталин. — В чем, на ваш взгляд, главная особенность немецкой стратегии сегодня?

— Применение массированных подвижных соединений, быстрый прорыв обороны противника и развитие наступления на всю глубину стратегического развертывания.

— А как вы считаете, если Гитлер все-таки нападет на нас, сколько времени пройдет от начала войны до ввода в действие его главных сил?

— Я, товарищ Сталин, не имею необходимых данных… но могу предположить, что это произойдет на первые-вторые сутки.

— Значит, опыт первой мировой войны нам не пригодится? И мы не будем иметь времени на проведение мобилизации?

— Считаю, что нет, товарищ Сталин…

Наступила пауза. Сталин пристально смотрел на Маркова, прямо ему в глаза. И тому показалось, что его затягивает взгляд желтых, тигриных глаз. И вот Сталин медленно произнес длинную непонятную фразу…

…Мгла перед глазами рассеялась. Совсем рядом с собой Берестин увидел Сталина. Такого же, как на фотографиях, портретах и в кинофильмах, но и не совсем такого. Живой человек всегда отличается от своих изображений массой подробностей.

«Получилось, значит», — подумал он. И тут же осознал себя не только Алексеем Берестиным, но и Сергеем Марковым тоже. Вернее, не осознал, а вспомнил все, что составляло личность Маркова, все, что с ним было, вплоть до последних слов Сталина, которые были акустической формулой включения психоматрицы.

— Ну здравствуй, товарищ Сталин… — произнес он, прислушиваясь к звучанию чужого голоса. — Как ты тут обжился?

— Нормально, — улыбнулся Сталин, и это выглядело довольно странно, если не сказать — дико: новиковская улыбка на совсем не приспособленном для нее лице. — Хоть и тоскливо, черт знает как… В город тянет выйти, по улицам походить, а нельзя.

— Да, тебе не позавидуешь. Зато — положение? Но дай я посмотрю, как мой Марков выглядит. У тебя тут зеркало есть?

— Пройди вон туда, — Новиков показал незаметную дверь за портьерой.

То, что увидел Берестин в зеркале, ему понравилось. Молодой еще человек с правильными и мужественными чертами лица. Скулы, конечно, чересчур выдаются, обтянутые сухой шелушащейся кожей со следами морозных ожогов. Глаза запавшие, настороженные — видно, что досталось ему крепко, но ни страха, ни забитости не чувствуется, скорее непреклонность и жесткая воля. Неординарный мужчина. Да и по внутренним ощущениям ничего. А если что в организме не в порядке после лагеря, так с новой матрицей тело Маркова регенерирует до генетического оптимума за два-три дня.

Новиков подтвердил, что, попав в тело Сталина, вначале чувствовал себя отвратительно, а теперь готов кроссы бегать.

— Да вот смотри. — Андрей присел и левой рукой, которая у Сталина была полупарализована, поднял тяжелый стул за переднюю ножку, подкинул вверх, поймал и снова поставил. — Видал? Вот то-то… Одно плохо: рост. До сих пор кажется, что хожу, присев на корточки. Знаешь, командарм, сейчас мы поедем ко мне на дачу, там я тебя подробно введу в курс. Заодно и поужинаем.

В салоне длинного ЗИС-101, за поднятой стеклянной стенкой, в полутьме, озаряемой вспышками папирос и уличными фонарями, Новиков короткими штрихами изображал общую ситуацию. Он провел в сорок первом году больше недели и кое-что успел.

Если не смотреть на собеседника, а в окно, на мелькающие по сторонам картинки ночных улиц, было полное впечатление, что говорит настоящий Новиков: его манера, интонация, лексика, даже акцент исчез, но если повернуться… Сцена из самодеятельного спектакля, где актер не в силах справиться с образом. Берестин предпочел снова отвернуться к окну. Машина сворачивала с улицы Горького на Садовое. Только вчера его везли здесь в черном вороне, а теперь вон как. Да нет, впрочем, не его, а только Маркова.

Сталин никогда не ездил этой дорогой, и шофера, наверное, удивляла внезапно прорезавшаяся страсть вождя к ночным автопрогулкам. Она же приводила в отчаяние управление охраны. Каждую ночь Сталин по пути на ближайшую дачу час-полтора приказывал крутить по улицам и неотрывно смотрел в окно. Андрею невыносимо хотелось как-нибудь и самому сесть за руль мощной машины в стиле ретро, но… Это Брежнев себе такое мог позволить.

Берестин смотрел на Москву, и в нем переплетались и путались четыре ощущения: он помнил эти места своей памятью восемьдесят четвертого года, и шестьдесят шестого, когда провел здесь день по поручению Ирины, а Марков, наоборот, вспоминал эти же места с позиций тридцать восьмого года, и оба жадно впитывали майскую ночь сорок первого.

— Как только немного пришел в себя, — продолжал рассказывать Новиков, — вызвал я к себе Берию. «Лаврентий, — говорю, — прикажи там, чтобы доставили мне списки на всех из старшего комсостава, кто еще жив, и полностью дела на всех комкоров и выше». — «Зачем тебе это, Коба?» — спрашивает он по-грузински. Мы с ним, оказывается, на такие темы всегда по-грузински разговаривали. — «Есть у меня сомнение, — отвечаю. — Вдруг ошибка вышла. Не тех посадили и не с теми остались». — «Ну и что? — отвечает мой друг Лаврентий. — Если даже и ошиблись кое-где, это ерунда. Люди в принципе все одинаковые, и если бы сейчас Блюхер был здесь, а Тимошенко там, никто бы и не заметил». Начинаю я раздражаться. Внутренне. Потому что раньше я про этого Лаврентия анекдоты рассказывал из известного цикла, да вот еще в пятьдесят третьем, помню, в пионерлагере ребята портрет со стены содрали и весь день над ним измывались, пока вечером не сожгли. Такие вот у нас с ним до этого отношения были, а тут он мне возражать вздумал. Хозяин же, напротив, знает его вдоль и поперек, и получается у нас некоторая равнодействующая в мыслях. Словно бы я начинаю понимать, что Лаврентий парень ничего. Хам, конечно, сволочь местами, но фигура вполне нужная и для нашего дела незаменимая. Я делаю над собой усилие, загоняю Иосифа Виссарионовича в подсознание к нему же и говорю: «Не прав ты, Лаврентий. Вот сидел бы передо мной сейчас, скажем, Фриновский или Берзин, а ты — лес пилил. Как, по-твоему?» «Не нравится мне такой разговор», — отвечает Берия. Я заканчиваю беседу, еще раз напоминаю, чтоб списки и дела были, и уже у порога задерживаю его. Не смог удержаться. «Послушай, — говорю, — Лаврентий, а мне Вячеслав говорил, что ты еврей…» — и дальше все по анекдоту. Цирк, одним словом.

Берестин представил эту сцену и рассмеялся.

— Знаешь, командарм, я, наверное, все анекдоты постепенно в дело введу, пусть потом разбираются, где причина и где следствие… — отвлекся на мгновение от повествования Новиков. Машина проезжала мимо Курского вокзала, по тускло освещенной площади, и был он совсем не похож на тот, что стоит здесь в конце века, но до боли знаком по временам ранней юности. Андрей впервые уезжал с этого вокзала на юг с родителями в шестьдесят первом году, году XXII съезда, когда Сталин лежал еще в мавзолее, и он видел его там, а сейчас — носит ту самую оболочку, что лежала под хрустальным колпаком… Было в этом нечто настолько запредельное, что Новиков передернул плечами.

— Послушай, вождь, — прервал его мысли Берестин, — может, выпишешь, пока не поздно, контейнер сигарет из Штатов? А то война начнется, так и будем до начала ленд-лиза на папиросах сидеть, а у меня от них язык щиплет…

Видели бы товарищи по лагерю, с кем комкор Марков катается по Москве в одной машине и что при этом говорит.

И настолько сильным был всплеск эмоций Маркова, что и Берестин почувствовал острое желание, чтобы все, с кем он вместе сидел, и все другие во всех лагерях, сколько их есть, как можно быстрее вернулись обратно — не только потому, что они нужны, а просто из пронзительного сочувствия к ним.

— Андрей, нужно завтра же подписать указ об исключении из кодекса пятьдесят восьмой статьи и полной амнистии всем, кто по ней сидит.

— Думал я уже… Сразу вряд ли выйдет. Надо поэтапно. Сначала высший комсостав, через пару недель остальных военных, потом гражданских… Иначе у нас дороги захлебнутся. А по ним войска возить. Так слушай дальше…

Машина завершила круг по кольцу и рванула по прямой в сторону кунцевской дачи.

— Просмотрел я дела, — продолжал Новиков, — и решил, что лучше Маркова не найти. Из тех, кто остался. Сталин на него тогда еще виды имел, отчего и в звании повысил, когда других к стенке ставил. Но передумал. Даже не передумал, как мне сейчас кажется, а тень сомнения высказал. Ежовской братии того оказалось достаточно, и сомнения подкрепили, и материальчик наскребли. И поехал Сергей Петрович совсем в другие места.

— Вот так и делалось? — поразился Берестин. — Я все же считал, что какая-то логика во всем этом была…

— Поначалу — да. Первые заходы мой И.В. действительно долго обдумывал, просчитывал… К Тухачевскому у него «претензии» еще с польской кампании были. Другие тоже мешали спокойно жить и править, претендовали на право «свое суждение иметь». А уж дальше понеслось… Как бог на душу положит. Иногда по принципу «нам умные не надобны», иногда вообще черт знает как. Старался я разобраться в его побуждениях, но получается слабо.

Новиков замолчал, по-сталински пыхнул трубкой, раз, другой, однако дым проходил через мундштук слабо, и был неприятно резок. Он раздраженно бросил ее в пепельницу.

— Нет, но объясни, что все это было? Переворот? — Берестину отчего-то важнее всего казалось сейчас услышать из сталинских уст правду, или, вернее, его собственную трактовку того, что он совершил со страной, с народом, да и со всем миром…

— Да, переворот. Как же иначе? Уничтожение системы государственной власти, разгром партии, физическое уничтожение ЦК, Верховного Совета, аппарата управления… Пиночет какой-нибудь в тысячи раз меньше людей и структур ликвидировал, а сомнения ни у кого его акция не вызвала. А всего-то делов, что Сталин старую фразеологию оставил. А детали… Я кое-что набрасываю сейчас для памяти, однако многого еще не понимаю. Столько крови и грязи, что просто оторопь берет… Боюсь, и в наше время этого не расскажешь.

Андрей замолчал, а Берестин подумал, что не к месту завел разговор, который тяжело дается Новикову, несмотря на его всегдашнее хладнокровие и легкость характера. А может, это сталинское подсознание бунтует, не хочет тайнами делиться?

— Однако я тебе про Берию недосказал… Значит, после обеда все разъехались, он остался. Мы еще поговорили, на разные практические темы. Я еще решения окончательного не принял, а Сталин мне уже подсказывает, как такие вещи делаются. Личности-то у него нет, а навыки остались, и раз я задачу себе задаю, его подкорка мне тут же автоматический ответ… Вышел я в кабинет, позвонил куда следует. А мы с ним в столовой сидели. «Давай, — говорю, — Лаврентий, выпьем еще понемногу. Хванчкара больно удачная попалась. Кто знает, когда еще попробовать придется». Чутье у него, конечно, звериное. Опять же опыт. А поскольку голова у него только в одну сторону работать способна, начинает он мне закидывать, какая обстановка тяжелая, враг, мол, не дремлет. Есть, говорит, у него материал еще на одну большую группу военных — Смушкевич, Штерн и так далее, он уже начал меры принимать, через неделю-другую все будет в порядке. Мне даже легче на душе стало. Слушаю, поддакиваю, смотрю в лицо его круглое, глазки за стеклами поросячьи, но словно поросенок не просто так, а бешеный или вообще оборотень, и так мне интересно стало, как он себя поведет, когда его — к стенке. Но понимаю, что это скорее Сталину интересно, а не мне… Снова я вышел из столовой. Ребята уже подъехали. Верные, сталинские ребята. Им что Берия, что Калинин с Буденным. Майор у них старший, такой, знаешь, паренек сухощавый, симпатичный даже, но смотреть на него неприятно. Даже страшно вообразить, что есть у него нормальная жизнь, что с кем-то общается, выпивает или там с женщинами… Проще представить, что вне функции его просто выключают и ставят в шкаф до случая. Я его папиросой угостил, в двух словах объяснил задачу. В технические детали не вдавался, он их лучше меня знает. «Есть, — говорит, — товарищ Сталин». Честь отдал, повернулся и вышел, папиросу на улице докуривать. Ну и все, в общем. Попрощался я с Лаврентием, по плечу похлопал, а потом стал у окна за шторку и смотрел, как его на крыльце под руки взяли. Он и не вырывался, только шею выворачивал, на окна смотрел — знал ведь, что я там где-то. Крикнуть хотел, но ему не дали. И потом Лаврентия Павловича я только в гробу увидел. Лицо было спокойное, словно и вправду во сне умер.

Берестин дослушал рассказ. Говорить ничего не хотелось. Средневековье какое-то, двор Цезаря Борджиа.

На ближней даче их уже ждал ужин — не такой уж скромный, как принято было писать в романах из жизни вождя, и напитки имелись, за которыми просидели до багровой рассветной полоски над лесом, то обмениваясь своими ощущениями, то набрасывая планы ближайших мероприятий по всем аспектам грядущей войны. Новиков уже успел поставить перед Жуковым, Тимошенко и Шапошниковым задачи, полностью меняющие принятую военную доктрину, и завтра решил представить им Маркова как нового командующего Западным округом.

— Так что на Запад поедешь. Эх, Леша, хорошо тебе — жить можешь, как человек, а я… Кремлевский затворник, — с внезапной тоской сказал Новиков.

— Ну чего ты вдруг гайки отдавать начал? Нагуляемся, когда домой вернемся… Слушай, — загорелся неожиданно Берестин, — а почему тебе не начать ломать стереотипы? Кремль открой, балы, приемы устраивай, начни выезжать, на фронтах бывай лично… в Касабланку сгоняй, если и здесь позовут союзнички. Авторитет поднимешь на небывалую высоту. А соратников стесняешься — разгони их всех. Молотова послом отправь в Берлин. Кагановича — директором метро его имени, Буденного — инспектором кавалерии в ТуркВО и так далее, а себя, как Кеннеди, окружи учеными и поэтами… Вообще переставь все вверх ногами, чтобы, когда уйдем, здесь обратного хода не было.

Берестин, в восторге от своих планов, начал рисовать впечатляющие картины политического и духовного ренессанса, будто забыв о войне, до которой оставалось всего сорок семь дней.

— Подумать надо, — соглашался с ним Новиков. — Как оно пойдет. Только знаешь, какая ерунда получается? Вот ты говоришь — езжай в Касабланку, а я уже думаю: вдруг что-нибудь со мной в дороге случится? И из-за такой мелочи все рухнет. Кто, кроме меня, знает все на полста лет вперед, кто имеет такую волю и авторитет? Этот гений в квадрате — и вдруг его не станет?

Берестин захохотал.

— Ну все, готов Андрюха! Быстро же он тебя! Ты смотри, а то и вправду возомнишь. Меня ликвидируешь на всякий случай и начнешь вершить судьбы мира единолично. Силен в тебе хозяин…

— Да нет, просто способ мышления тебе демонстрирую. А в принципе, тебе, конечно, легче: Марков твой — парень что надо. Звони мне почаще — исповедоваться, что ли, буду, чтобы среда не задавила…

В глазах и в голосе Новикова мелькнула не снятая вином и шутками тревога. Действительно, как образуется взаимодействие между личностями? И что в конце концов победит? Не слишком ли опрометчиво кинулись они в сию авантюру? Но ведь выбора все равно не было.

— Давай, Андрей, пока дела не завертели, еще раз прикинем, какой в нашей деятельности, — заговорил Берестин, — реальный смысл.

— Вроде бы обговорено сто раз. Если мы в истинном прошлом находимся, так представляешь, что будет, если мы без тогдашних потерь победим? И культа не будет, и ошибок всех, что были…

— Представляю, только где и как мы с тобой жить станем, если вернемся?

— Ну вот… То я Альбу успокаивал, а теперь надо и тебя. Если правду хочешь знать, не верю я, что мы на своей линии находимся. Не верю, и все. Должны быть альтернативные миры… Но жить здесь надо так, будто все по правде. Кто-то же должен восстановить историческую справедливость. Вот пусть — мы!


…Берестин вышел в сад. Чуть-чуть рассвело, и неподвижный воздух был весь пропитан тишиной, запахами сырой земли, прошлогодних прелых листьев, свежей зелени.

Если повернуться лицом к востоку, тогда не видны ворота и караульная будка, а только густые темные заросли и багровые отсветы зари на серовато-синих тучах. Красиво и тревожно, при желании можно этот сумрачный рассвет истолковать символически.

Берестин впервые не отстраненно-рассудочно, а эмоционально понял и поверил, что вокруг действительно весна сорок первого года, и все, что должно случиться, — еще впереди. С самого раннего детства, с первых книг и фильмов о войне и до сего дня лето этого года постоянно жило в нем, как неутихающая, болезненная ссадина в душе. Не только пониманием тяжести вынесенных страной и народом испытаний, миллионами напрасных жертв, ощущением того страшного края, на который вынесло державу. Нет, была еще одна сторона в трагической странице книги судеб, необъяснимая необязательность всего, тогда случившегося.

Есть события, железно детерминированные, которые наступают неуклонно и неизбежно, почти что независимо от желаний и дел людских. Вроде как начало первой мировой или поражение Японии во второй. Здесь все было не так. А скорее — как на шахматной доске, когда чемпион мира делает ход необъяснимо слабый, даже для любителя очевидно проигрышный, теряет корону, и всем — остается только гадать, почему оказался возможным такой грубейший зевок. Так и здесь. До последнего дня оставалась возможность сыграть правильно. В разработках теоретиков содержались все варианты действий, позволявших отразить и сокрушить агрессора. И все делалось как раз наоборот. Если русско-японская война на море была проиграна из-за рокового стечения нелепых случайностей, то здесь даже на случайности нельзя сослаться. Кое-кто пишет теперь, что легко, мол, судить из будущего, когда все уже известно и рассекречено, а вот тогда… Наивное оправдание, извинительное лишь тем, что старые люди ощущают собственную долю вины и, стремясь подавить в себе это чувство, хотят доказать, что допущенные просчеты были закономерны и неизбежны. В чем же тогда назначение политика и полководца, как не в том, чтобы проникнуть в замысел врага, чтобы найти ход, ведущий к победе? И ведь через пару лет это уже, в большинстве случаев, удавалось.

А теперь Берестину с Новиковым придется на практике выяснить, можно ли что-нибудь сделать за полтора оставшихся месяца. Если ко всем возможностям, что тогда существовали, прибавить самую малость: здравый смысл и знание хода истории на сорок лет вперед. Впрочем, откуда такая цифра — сорок? Месяца на два-три, пожалуй. А потом начнутся такие расхождения, что конкретные знания будут ни к чему.

Правда, останется знание техники и военной науки, понимание логики развития событий… Например, Алексей ясно помнил все, что относилось к созданию Бомбы и у нас, и у американцев. Достаточно, чтобы помочь Курчатову и сэкономить лет пять-шесть, если возникнет такая необходимость. Но еще проще он мог бы сорвать Манхеттенский проект и вообще исключить ядерное оружие из реальностей данного мира.

Вот тут Берестин сообразил, что Новиков-то, пожалуй, прав: удивительно глупо было бы погибнуть от нелепой случайности, лишив этот мир своего присутствия. И все те беды и несчастья, которые он в состоянии предотвратить, обрушатся на человечество. А отсюда вытекает, что если он, Берестин, прав в своих рассуждениях, то прав был и тот, реальный Сталин. Будучи неопровержимо уверен в своей гениальности, он не мог не прийти к мысли о своей особой ценности для истории. Если с ним произойдет несчастье, он не сможет осуществить своего предназначения, а раз так — оправданно все, что ему во благо, и подлежит уничтожению все, стоящее на его пути.

Единственная разница — Берестин и Новиков владели сейчас истиной объективной, Сталин же — лишь субъективной. Но с точки зрения экзистенциализма — никакой разницы нет.

Увлекшись этими философскими построениями, Берестин не заметил, как забрел в самый глухой угол сада. Все здесь было, словно декорация к «Сказке о спящей царевне». Полуразвалившийся фонтан, потрескавшиеся и проросшие травой асфальтовые дорожки, бузина, буйно захватившая некогда ухоженные клумбы. Внизу — темная, смутно шелестящая зелень, вверху — пасмурное небо, через которое так и не смогло пробиться солнце. Будто ожившая картина в стиле художников «Мира искусств»… Алексей залюбовался ею, присев на край фонтана. Потом рывком поднялся. «Изящно, но маловато исторического оптимизма…» — сказал он вслух.

…В приемной кремлевского кабинета Сталина уже ждали вызванные Поскребышевым Тимошенко, Шапошников, Жуков. Все они были давно знакомы с Марковым, все знали, где Марков должен был сейчас находиться, и его появление рядом со Сталиным их поразило. Но только лишь более крепкие, чем обычно, рукопожатия выдали их реакцию. Впрочем, появление Маркова-командарма (а все его помнили комкором) вызвало у присутствующих не просто радость за товарища. Факт мгновенного возвращения и даже взлета вычеркнутого из жизни Маркова, самого, кстати, молодого из них, наводил на размышления. Это могло быть, в особенности — на фоне скоропостижной кончины Берии, знаком меняющейся государственной и кадровой политики.

Три дня назад Сталин дал им задание представить ему план действий на случай внезапной агрессии фашистской Германии, теоретически возможной в первой половине июня. С одной стороны, такое задание выглядело как дальнейшее развитие зимней военной игры, в которой Жуков, командуя синими, наголову разгромил красных во главе с Павловым. С другой — не стоило исключать вероятности, что Сталин изменил точку зрения на перспективы развития советско-германских отношений, и все предыдущие установки уже потеряли силу.

Ошибаться тут было нельзя, ошибка в прогнозах могла обойтись дорого. А тут еще Марков, раскованный, почти веселый.

— Есть мнение, — сказал Сталин, когда все заняли свои места, — назначить товарища Маркова командующим Западным военным округом.

Такое выражение означало, что вопрос им решен и от присутствующих требуется принять его к сведению.

Все трое обменялись мгновенными взглядами, означавшими одно и то же. Конечно, они знали Маркова как способного, даже талантливого, командира, но три года в заключении чего-нибудь да значат. И менять командующего, хоть и не гения, конечно, на самом пороге большой войны — не самое лучшее решение.

— А с Павловым что? — вырвалось у Тимошенко.

— А товарищу Павлову мы дадим работу, более соответствующую его способностям, — усмехнулся Сталин. — Он же у нас танкист… — И тут же, без паузы, перешел к делу, ради которого их собрал. — Я познакомился с планом. Мне кажется, товарищи не совсем поняли, что от них требуется. Я думал, три таких выдающихся военачальника создадут документ исключительной силы, чтобы ни прибавить, ни убавить было нечего. Нам не нужно повторять наши же благие пожелания. Ускорить, усилить, признать необходимым… Это не те слова. Вы писали для товарища Сталина. Как он к этому отнесется, понравится ему, или нет. А сейчас нет времени играть в игры. Если мы думали, что оно у нас есть, мы ошибались.

В устах Сталина такие слова звучали невероятно. По крайней мере, никто из присутствующих, исключая, конечно, Маркова, ничего подобного не слышал.

— Да, это наш просчет. Не будем сейчас вдаваться в анализ, кто больше виноват, это непринципиально. Сейчас следует искать путь, который нас выведет из очень… неприятного положения. У нас есть полтора месяца. До пятнадцатого июня максимум. Вы готовы к войне, товарищ Тимошенко?

Нарком обороны Тимошенко под взглядом Сталина рывком поднялся.

— Сидите, товарищ Тимошенко. Я вас слушаю.

Маршал был поражен не столько критикой в адрес их плана и не тем даже, что война, по словам Сталина, так близка, а тем, словно говорил не Сталин, а совсем другой человек. Конечно, Тимошенко не мог и вообразить, как близок оказался к истине.

— Товарищ Сталин! Вы знаете, что мы уже год делаем все, чтобы подготовиться к отражению агрессии. — Он начал перечислять все, что делалось и намечалось.

— Не надо нам этого рассказывать. Мы это знаем не хуже вас. Скажите откровенно, как будто здесь нет товарища Сталина, как вы видите развитие событий, если немцы нанесут внезапный удар всеми силами? Сколько у них там сил?

— По нашим данным — около восьмидесяти дивизий…

— Рекомендую вам это число удвоить. Тем более, что немецкая дивизия полного состава на тридцать процентов больше нашей, а у нас далеко не все дивизии укомплектованы по штату… Правильно, товарищ Жуков?

— Так точно, не все.

— Вот товарищ Жуков однажды разгромил Павлова при равном соотношении сил. Возможно, Марков будет удачливее Павлова? Вы на это надеетесь? Не стоит. Марков действительно способнее Павлова, но этого мало. Мы с вами, кажется, готовимся еще к одному Халхин-Голу. А будет совсем другая война. Короче… — прервал он сам себя, зажег спичку и старательно раскурил трубку. — Короче, план нужно переписать. Весь. Пусть будет короткий и ясный документ. И перестаньте думать категориями мирного времени. Если мы сейчас начнем прикидывать, как о наших действиях подумают там-то и там-то, если станем считать, во сколько рублей обойдется каждое мероприятие — позже придется платить совсем другую цену. Кровью наших людей будем платить, землей нашей будем платить…

Берестин смотрел на говорящего эти слова и думал, что сейчас Сталин выглядит как раз таким, каким его воображали себе миллионы советских людей, искрение считавших его гением, мудрым и заботливым вождем, который во все вникает и всегда знает единственно верное решение. Если бы он на самом деле был таким…

— Нужно написать так. — Он начал диктовать. — В течение мая месяца провести скрытую мобилизацию сил и средств для отражения массированной агрессии фашистской Германии. Основные войска вторых эшелонов развернуть на линии укреплений старой границы. Срочно привести оборонительные сооружения в боеспособное состояние, для чего создать специальное полевое управление во главе с генерал-лейтенантом Карбышевым. Для проведения работ использовать войска вторых эшелонов всех приграничных округов и вновь направляемые на Запад соединения. Произвести досрочный выпуск военных училищ без экзаменов. Выпускников использовать для доукомплектования имеющихся и формирования новых частей и соединений. Направить для участия в подготовке линии обороны слушателей старших курсов всех военных академий. В течение двух недель провести мобилизацию всех командиров запаса и младших командиров, проходивших действительную военную службу в период тридцать пятого — сорокового годов. Использовать их для подготовки районов формирования новых подразделений. По объявлении всеобщей мобилизации в первую очередь призвать лиц, проходивших действительную военную службу в строевых подразделениях после тридцатого года. — Сталин прекратил диктовать и пояснил: — Нам не нужно сразу призывать слишком много людей. Лучше мы призовем треть подлежащих мобилизации, но это будут готовые к бою солдаты…

Все непроизвольно коротко переглянулись, так как сразу заметили слово «солдаты», которое Сталин употребил впервые после революции — и на два года раньше, чем это случилось в реальной истории.

— Может быть, нам вообще не придется призывать всех. Воюют не числом, а умением, — снова усмехнулся Сталин. — Но об этом мы еще успеем подумать. Дальше. Для подготовки линии обороны по старой границе использовать специалистов, не занятых в оборонной промышленности, и технику, имеющуюся в народном хозяйстве. Я имею в виду, например, метрострой… Для вооружения дотов использовать артиллерию флота, в том числе предназначенную для строящихся кораблей и с устаревших судов. Морских сражений может и не быть, а вот если не удержим границу… Отвести на линию дотов всю тяжелую артиллерию округов, не имеющую механической тяги. Изъять со складов наличные запасы пулеметов, в том числе трофейные, к которым имеются боеприпасы, для вооружения временных огневых точек. Провести в приграничной полосе скрытую подготовку к широкому использованию минно-взрывных заграждений и лесных завалов на танкоопасных направлениях. Отвести за линию старой границы танковые части, не полностью укомплектованные техникой и вооруженные танками старых образцов. Неисправные танки и танки, выработавшие моторесурс, использовать как неподвижные огневые точки в промежутках между дотами. С учетом указанных требований произвести переформирование соединений первого эшелона. Возложить на них задачу упорными оборонительными боями обеспечить стабилизацию фронта по линии старой границы. Территорию Западной Украины и Западной Белоруссии считать стратегическим предпольем. Рассредоточить авиацию на полевых аэродромах и к концу мая привести ее в состояние полной боеготовности. Заблаговременно определить цели и задачи авиации на период приграничного сражения и спланировать тесное взаимодействие с сухопутными войсками. Вывести за старую границу все имеющиеся склады армейского и окружного подчинения. С корпусных и дивизионных складов все имущество раздать в войска из расчета двух-трехнедельных автономных действий. Обеспечить полную секретность всех проводимых мероприятий и разработать меры тактической, стратегической и дипломатической дезинформации противника. — Он сделал паузу. — В течение десяти суток после начала войны развернуть за счет войск второго стратегического эшелона и вновь формируемых соединений Резервный фронт по линии Псков — Витебск — Могилев — Гомель — Киев — Одесса. В Прибалтике после отхода от границы обеспечить безусловное удержание линии Либава — Рига — Даугавпилс. — Вновь небольшая пауза. — Главной задачей флота считать безусловное господство на Черном море; на Балтике — не допустить прорыва вражеского флота в Рижский и Финский заливы, сохранить за собой Ханко и Моонзундский архипелаг. — Сталин замолчал, пососал погасшую трубку, положил ее в тяжелую хрустальную пепельницу и взял папиросу. — Вот что должно быть отражено в документе. Я, конечно, многое упустил и не все сказал. Даю вам сутки на подготовку грамотного во всех отношениях проекта. Развить, детализировать, указать номера соединений, ответственных лиц, сроки. Чтобы легче было работать, не задумывайтесь о технической стороне плана. Исполнение его мы обеспечим.

Сталин подошел к сейфу, достал оттуда большую карту. На ней Марков рано утром нанес расположение немецких войск на двадцать первое июня. На полях были аккуратно выписаны номера дивизий, корпусов и армий, количество танков, артиллерии и самолетов. Развернул карту на столе и похлопал по ней ладонью.

— Может быть, было бы правильней, если бы вы мне показали такую карту, товарищ Жуков. Вам подготовлено помещение здесь, в Кремле. Завтра в это время жду ваших предложений. Еще раз советую принять следующую вводную: территорию бывшей Западной Украины и Белоруссии мы удержать не сможем. Будем сражаться за каждую удобную позицию и медленно отходить. Главное — заставить противника потерять темп, ввести в бой оперативные и по возможности стратегические резервы. Любой ценой выиграть время. Любой! Изобретайте новую тактику, вспоминайте опыт первой мировой, что хотите, но на три хотя бы недели немцев надо удержать перед старой границей. И не бойтесь товарища Сталина, если он будет вас критиковать, у него такая должность. Хуже того, что вам могут сделать немцы, он вам не сделает… Можете идти. Товарищ Марков, задержитесь…

Они остались одни. Новиков, забыв привычки Сталина, отдернул глухую кремовую штору, открыл окно, нервно курил, глядя в темный и пустой внутренний дворик.

— Ну как? — наконец спросил он.

— Лихо! Я прямо обалдел. Представляю себе самочувствие товарищей… Кино!

— Слушай, а может, действительно кино? Играем, дураки, а те — смотрят, любуются и ставят галочки в журнал наблюдений.

— Было уже. И я так думал, а особенно Воронцов. Это у тебя с непривычки. Пусть хоть десять, хоть один процент за то, что все на самом деле, я буду играть.

— Ну ладно, идите, товарищ Марков, — сказал Сталин, и тут же Новиков спохватился: — Ты смотри, только чуть отвлечешься — и пожалуйста…

Берестин усмехнулся.

— Ничего, так не страшно. Ты смотри в другую сторону не ошибись.

— Да… Хорошо, ты действительно иди к ним, а я тут вооруженцев вызвал. Воодушевлю и идей накидаю. И еще. Я приказал под Москвой создать лагерь… тьфу, черт, лагерем-то нельзя называть, ну, в общем, учебно-тренировочную базу санаторного типа для оздоровления и переподготовки освобождаемого из заключения комсостава.

— И большая база получается?

— Большая, но меньше, чем хотелось бы. Нам бы с тридцать шестого года сюда попасть…

— С тридцать шестого не выдержали бы. Мы же с тобой дилетанты, как ни крути. Спринтеры. Про себя не знаю, а тебя Сталин рано или поздно стопчет… Извини, если не так сказал.

— Ладно, иди, — махнул рукой Новиков. — До завтра.

Глава 3

Когда дверь отведенного им кабинета закрылась и полководцы остались одни, какое-то время они молчали, не глядя друг на друга. Поворот, происшедший не только в стратегической концепции, но и в самой личности Сталина, в его манере разговора, даже в стиле мышления был настолько разителен, что требовал серьезного осмысления. У Сталина и раньше бывали смены настроения, и смены политической линии тоже, но был сейчас штрих, который сразу заметил Шапошников, ощутил Жуков и не понял только Тимошенко: все предыдущие политические эволюции Сталина так или иначе вели к усилению его личной власти и сопровождались безудержным воспеванием прозорливости и дальновидности вождя. Теперь же он начал с признания своих ошибок.

Но, в любом случае, надо выполнять приказ и ждать развития событий. А события надвигались явно грозные.

Жуков испытывал тайную радость от того, что Сталин так недвусмысленно признал его правоту и наконец развязал ему руки, сняв с души невыносимую тяжесть собственного бессилия.

Шапошников, как теоретик по преимуществу, не отвлекаясь на детали, пытался на ходу выстроить наметки новой теории начального периода войны — теории, свободной от догматического и бессмысленного лозунга «Малой кровью, на чужой территории». Особенно бессмысленного после разгрома Франции и Дюнкеркской катастрофы англичан. Царская Россия, чья армия была гораздо лучше готова к войне, чем нынешняя Красная Армия, едва-едва удерживала германский фронт при том, что больше половины вражеских сил отвлекали союзники. Отказ от нереалистической военной доктрины позволит сохранить силы до более благоприятных времен.

Тимошенко же, как нарком обороны, думал о реальном. Если в течение летне-осенней кампании удастся удержать фронт по старой границе — это уже будет крупный успех. Но войска неукомплектованы наполовину, формирование мехкорпусов в самом начале, техники для них нет, соединения и части первых эшелонов вытянуты в нитку, на дивизию приходится по семьдесят-сто километров…

Вошел Марков, и все повернулись к нему с такими лицами, словно то, что они видели у Сталина, еще никак не подтверждало факт его возвращения и только теперь появилась возможность рассмотреть командарма и убедиться, что это действительно он, и он жив и здоров.

Но прямого вопроса задать не решился никто. Обменялись несколькими фразами общего характера — и все. Берестин их понимал.

— Так вот. Чтобы неясностей не было, — сказал он. — Не только меня выпустили, как кое-кого раньше, а вообще всех. Товарищ Сталин сказал, что если кто виноват — свое уже получил, невиновные должны понять и забыть, и в любом случае каждый принесет больше пользы на фронте, чем там…

— Что ж, это очень хорошо, — осторожно сказал Тимошенко. — И на какое же количество людей мы можем рассчитывать? — Он делал вид, что не имеет представления о масштабах репрессий. Даже после слов Маркова тема казалась настолько запретной, что остальные молчаливо согласились не развивать ее, а подождать более весомых подтверждений.

Только Марков ничего не боялся.

— За вычетом расстрелянных, умерших, больных, ослабевших и морально сломленных, до начала войны можно рассчитывать на восемь-десять тысяч старших командиров.

Бесшумно вошли два лейтенанта в форме войск НКВД, внесли подносы с термосами, стаканами, горой бутербродов, коробками папирос. Сервировали стол в углу и так же бесшумно исчезли.

— Приступим, что ли… — сказал Берестин, разворачивая на столе карту. — Меня сейчас вот что интересует. Какому… пришло в голову так размещать войска в Белостокском выступе? Что, вместе с Тухачевским и стратегию как науку тоже отменили?


…Берестин категорически не собирался признавать общепринятой тогда манеры просиживать на службе по двадцать часов в сутки, демонстрируя якобы незаменимость и полное самоотречение. Он считал, что такой стиль работы идет либо от неумения организовать ее плодотворно и целенаправленно, либо это вынужденное подражание Сталину. Но никак это не подлинная необходимость. Ведь даже во время войны и союзники, и немцы ухитрялись, как правило, исполнять свои обязанности в пределах нормального рабочего дня. А Черчилль вообще всю войну уик-энды непременно проводил в своем имении.

Поэтому после завершения работы в Кремле он не поехал в ГлавПУР, куда собирался, легко изменив свои планы на вечер — после того, как в длинном коридоре встретил вдруг старого знакомого Маркова — дивизионного комиссара, редактора военной газеты, с которым тот виделся последний раз на маневрах тридцать шестого года. Как и прежде, редактор был невероятно подвижен, говорил, словно не поспевая за собственными мыслями, и ни на секунду он не подал виду, что за прошедшие пять лет в судьбе Маркова происходило что-то не совсем обычное.

— Слушай, как у тебя со временем? У меня тут просвет выдался, собирается небольшое общество, ну — из писателей кое-кто, артисты… Толстой обещал быть. Ты как смотришь?

Берестин, конечно, смотрел положительно. Войти, наконец, в здешнюю жизнь по-настоящему, на уровне не вождей, не маршалов, а обычных людей — творческой интеллигенции, более свободной от официальностей и предрассудков, — это было не только необходимо в целях миссии, но и просто интересно. Тем более — Толстой. Через месяц он заканчивает «Хождение по мукам». Надо же…

— Согласен.

— Тогда бывай. Там и поговорим. В двадцать два подъезжай в редакцию.

Погорелова он в гостинице не застал, комкор получил две недели отпуска для розыска семьи — жену с детьми закатали куда-то за Барнаул. Берестин решил перед вечером немного отдохнуть, прийти в себя после водоворота событий, в который теперь, кроме него с Новиковым уже автоматически втягивались все новые и новые люди.

Пару часов он вздремнул. На самой грани сна Берестин утратил контроль над Марковым, почти растворился в нем и с необыкновенной остротой пережил чувства человека, который без перехода сменил лагерные нары и набитый опилками тюфяк на купеческую роскошь постели в «Москве».

Интересная жизнь — царей свергли, социализм, по словам товарища Сталина, построили, а вкусы и представления о комфорте у руководящих товарищей не дворянские даже, а вполне мещанско-купеческие. Хоть какой ты марксист и новатор, а выше своего культурного уровня не прыгнешь…

И вдруг ему стало невыносимо страшно: показалось, что все окружающее его сейчас — это сонные грезы, и он не здесь, в гостинице, а там, на нарах, и вместо вечера в приятной компании его ждет поверка, знобящая сырость барака, кашель, хрипы, мат соседей, привычная сосущая тоска, а впереди бесконечный срок и никакой надежды.

Он рывком сел на постели, увидел, что вокруг по-прежнему стены гостиничного номера, и глубоко вздохнул, стараясь успокоить бьющееся у горла сердце. Взглянул на часы. Оказывается, сонный кошмар длился не секунды, как ему показалось, а почти два часа. И только потом окончательно сообразил, что он все-таки Берестин, а не Марков.

В огромной, сверкающей цветным кафелем ванной он долго, со вкусом брился, рассматривая в зеркале принадлежащее ему лицо. Еще неделю назад Марков выглядел намного старше своих тридцати девяти, как, впрочем, большинство ответственных работников того времени, да и лагерь добавил возраста, а теперь лицо Маркова заметно посвежело, разгладились наметившиеся морщины, волосы приобрели здоровый сочный цвет, и выглядел он лет на тридцать пять, причем в стиле не сороковых, а восьмидесятых годов. То есть, по-здешнему, совсем почти юношей.

По вечерней Москве он дошел до редакции.

На открытом редакторском ЗИСе по улице Горького, Охотному ряду, Манежной площади они выехали к Москве-реке, потом ехали по набережным, через Крымский мост, и Берестин увидел, что привезли его в тот самый дом, где жил Новиков и где все они собирались после победы над пришельцами в предыдущей жизни. Или — последующей, можно и так сказать.

Только теперь дом этот был только что отстроен. И в подъезд они вошли в другой, но квартира была однотипная. С длинным и широким, как пульмановский вагон, коридором, огромными проходными комнатами, двадцатиметровой кухней и с мебелью, которую тогдашний человек со вкусом и деньгами мог за бесценок приобрести в так называемых «магазинах случайных вещей». Эвфемизм для обозначения имущества, изъятого у «врагов народа». Павловская гостиная, кабинет в стиле одного из «Луев», по выражению Маяковского, много резного дуба и палисандра, кресла и диван, обтянутые мягким сафьяном, башенные часы и готический буфет в столовой.

Людей собралось много. И хотя Толстой, к великому сожалению Берестина не пришел, но был тут юный Симонов с Серовой, Лапин и Хацревин, Москвин, еще несколько актеров известных театров, и другие незнакомые люди, чьих имен история не сохранила, хотя в своем времени, они, похоже пользовались определенной известностью.

За ужином с общей беседой и позже, разговаривая по отдельности то с Симоновым, то с другими, Берестин думал — знали бы они, что этот командарм, чья судьба им была, конечно, известна, на самом деле представляет собой Кассандру, графа Калиостро и пушкинских волхвов в одном лице. И знает все. И может сказать тому же Симонову, что он напишет и когда умрет.

Но после третьей, кажется, рюмки Алексей вдруг осознал, что ерунда все это — ничего он не знает. Пусть Симонов в его мире уцелел под Могилевом и в Одессе, и в Заполярье тоже, в грядущей войне он будет в других местах, там его вполне свободно может достать смерть. В куда менее опасной ситуации, чем те, что он сумел пережить в предшествовавшей реальности. К примеру, его убьют под Минском, а Лапин с Хацревиным благополучно выйдут из окружения, из которого они не вышли на самом деле, да и окружения того просто не будет. И только что вошедший запоздавший Петров, редактор «Огонька», не полетит на самолете, упавшем под Харьковом, вместо него убьют его брата Валентина Катаева, и мир никогда не прочитает «Кубик», «Траву забвения», «Алмазный мой венец», зато Петров допишет неоконченный фантастический роман о грядущей войне, который Берестин не так давно разыскал в томе «Литературного наследства». И так далее, и так далее, и так далее…

Потом его затащил в угловой, заставленный книжными шкафами кабинет хозяина дома, плотно закрыл двери, извлек откуда-то бутылку и стал цепко и въедливо добывать информацию о том, что слышно в Кремле и около.

Жадно, как человек, получивший наконец возможность говорить о запретном, дивкомиссар расспрашивал Берестина о людях, которых они оба знали, о жизни в лагерях и главное — о Сталине.

— Как тебе он показался?

— Знаешь, раньше я с ним не встречался. Сейчас же — производит впечатление умного человека… — При этих словах редактор непроизвольно дернулся. — Вывод такой: скоро начнется. У тебя, конечно, свое начальство есть, товарищ Мехлис, но его скоро снимут. Так ты меня послушай. Готовься к работе в военных условиях. Фронтовые бригады создавай, над техническим обеспечением своих репортеров подумай. Если что — помогу. Прессе будет режим наибольшего благоприятствования. Лишь бы правду писали, без оглядки на редактора и выше…

Заговорили о перспективах — как их понимал Берестин и как — дивизионный комиссар. Но тут дверь открылась и на пороге возникла молодая женщина, лет двадцати пяти, наверное.

— Товарищи командиры! — капризно и кокетливо, как, видимо, было принято, воскликнула она. — Нельзя же так! Спрятались, а у нас начинаются танцы! Пойдемте…

— Сейчас, сейчас, — недовольно отмахнулся редактор.

— А что, пойдем, действительно, — поднялся Берестин. Надоела ему вдруг большая политика, а Маркову — Маркову, после своих трех лет вынужденной монашеской жизни, просто захотелось ощутить в руках стройное тело.

— Ну идем, идем, — мотнул головой хозяин, и когда женщина, поняв, что помешала, прикрыла дверь, Берестин спросил:

— Кто такая?

— Артисточка. Из мюзик-холла, по-моему, Леной зовут. Ничего не составляет, на третьих ролях. Она тут при Головинском. Не знаешь? Довольно модный дирижер… А что, заинтересовала?

— Меня сейчас нетрудно заинтересовать, — криво усмехнулся Марков и вздохнул.

В столовой играл патефон. Хороший, немецкий, но звук…

Берестин подумал, что бытовой электроники, конечно, тут не хватает. Но жизнь здесь, за этим исключением, для хорошо оплачиваемого человека как бы не лучше, чем в конце века. Можно удовлетворить практически все мыслимые потребности.

В восьмидесятые годы дела пойдут не так… Зона нереализованных и нереализуемых в принципе потребностей в берестинское время возросла многократно. И будь ты хоть генералом, хоть лауреатом, обладать можешь только тем, что удастся раздобыть, выпросить или получить в виде милости — иногда от того, кому в нормальном обществе зазорно и руку подать. А такое положение дел никак не способствует самоуважению… Скорее наоборот.

Толстая и хрупкая пластинка апрелевского завода продолжала крутиться на диске, обтянутом синим сукном, причудливо искривленная блестящая штанга звукоснимателя подрагивала на глубоких бороздках, дребезжащая стальная мембрана наполняла комнату звуками танго. Люди танцевали.

Берестин нашел глазами ту самую Лену. В кружке женщин возле открытой балконной двери она оживленно участвовала в разговоре, и в то же время постреливала по сторонам глазами. Алексей поймал ее взгляд и слегка кивнул, улыбнувшись. Как здесь принято затевать флирт, не знал ни он, ни Марков. Тому все некогда было, да и вращался он больше по провинциальным гарнизонам. А когда попал в Одессу и могла представиться возможность поучиться — сталинские органы воспрепятствовали.

Берестин решил действовать без всяких поправок на время, как выйдет, предполагая, что некоторое нарушение правил и обычаев можно будет списать на тяжелое прошлое.

После первого танца с Леной, когда он убедился, что зрение его не обмануло и у нее все везде в полном порядке, а особенно хороши и необычны глаза, он решил дать Маркову полную волю. Себе же определил роль стороннего наблюдателя и консультанта. Потому что отметил — девушка попалась очень нестандартная. Каждому времени свое, и ее слегка восточный разрез глаз, приподнятые скулы, резко очерченная нижняя часть лица и довольно крупный рот современникам скорее всего казались некрасивыми на фоне той же кукольной Серовой и ей подобных, чья внешность вписывалась в эстетику конца тридцатых годов.

— Промахнулась ты по времени лет на двадцать пять, — сказал он ей чуть позже, когда они вышли на балкон глотнуть свежего воздуха.

— Почему? — не поняла Лена.

— Потому, что только тогда войдут в моду такие женщины. В шестьдесят пятом ты бы произвела фурор в Москве. Как Софи Лорен…

— Мне тогда будет уже пятьдесят, — засмеялась Лена. — А кто такая Софи Лорен?

— Актриса итальянская. У нас пока неизвестная… Через четверть века все девушки будут стремиться к твоему стилю. Все будут длинноногие, гибкие, спортивные и раскованные. В рестораны станут ходить в синих американских брюках, гонять на немецких мотоциклах и итальянских мотороллерах «Веспа» и «Ламбретта», петь под гитару опасные песни и танцевать такое, что сейчас и не приснится.

— Вы так говорите, будто только что оттуда. Воображение у вас яркое! А платья какие будут носить, тоже знаете, или только американские брюки? И почему именно американские, а не французские, к примеру?

— Французская будет косметика, а брюки точно американские… — Берестин развеселился, его несла волна приятного легкого опьянения, и он ничем не рисковал. Удивлять же девушку было забавно. Как раз по системе Шульгина: говоришь чистую правду, но так, что никто не верит. — А платья… Можно и про платья, только рассказать трудно, я лучше нарисую.

В кабинете, на листах из большого бювара Алексей летящими линиями изобразил несколько эффектных моделей шестидесятых и восьмидесятых годов. Манекенщицы все, как одна, были удивительно похожи на Лену, особенно на первом рисунке, в мини-юбке, черных колготках и туфлях на высоченной шпильке. Хоть выглядели туалеты непривычно, местами и неприлично, но женским чутьем и вкусом Лена уловила их прелесть.

— Товарищ командарм, вы гений! Вам бы модельером работать и романы писать, как Беляеву… Расскажите еще что-нибудь про будущее.

— Долго рассказывать, потом как нибудь. Пойдем лучше шампанского выпьем, а потом я песню спою, тоже из будущего…

С шутками и смехом, напрочь забыв про свое звание и положение, Алексей организовал у стола свой кружок, рассказал пару анекдотов якобы из жизни царских офицеров, делая вид, что не замечает предостерегающих жестов хозяина, потом потребовал гитару и в стиле Боярского и почти его голосом, что было несложно, спел: «Лишь о том, что все пройдет, вспоминать не надо». После короткой недоуменной тишины раздались бурные аплодисменты женщин.

— Что это было? — привязался к нему крепко подвыпивший тот самый Головинский, друг и покровитель Елены. — Слегка коряво, но явно талантливо. Это что же, вы написали?

— Я, не я — какая разница? Давайте лучше выпьем. Вам не понять, как может быть приятен вкус тонкого вина…

Берестин увидел, что редактор делает ему знаки, и замолчал. Пригубил бокал шампанского и, кивнув окружающим, пошел в кабинет.

— Что с тобой происходит? Кровь играет? Так ты поосторожнее, Сергей, ты же в форме, и люди тут всякие…

— Вот не думал, товарищ комиссар, что вы у себя всяких принимаете.

— Все же прими совет… будь осторожнее.

— Не трусь, комиссар, ты же храбрый мужик, на Халхин-Голе говорят, геройствовал… Пока я живой — ничего не бойся. Теперь все можно. Говори, что думаешь. Как Ленин писал, помнишь?

Редактор дернул головой вверх и в сторону, знакомым жестом крайнего раздражения. Но предпочел не связываться с пьяным, на его взгляд, человеком.

— Тебе что, вправду понравилась Елена? — сменил он тему, но и тут поддел: — Как лейтенант, перед ней перья распушил…

— Перья — распушил! Стилист! Откуда в тебе занудливость взялась? Раньше не замечал. Ясность тебе во всем подавай. А она тебе нужна? Вот начнется через месяц-другой большая заваруха, хоть вспомним, как развлекались на прощание… Семен Давидович, пойдем еще, по-гусарски, пока оно все есть — вино, женщины, музыка… А паренек твой, этот Симонов, видать, зверский талант, ты его береги. Я слышал, как он сегодня стихи свои читал. Может, новый поручик Лермонтов созревает.

— Я знаю. Но шалопай большой. Держать его надо железно и спуску не давать, тогда, может, толк и выйдет.

— Ну давай, инженер. А также садовник, мичуринец. Жаль, у Лермонтова такого друга-редактора не было…

Пока Берестин беседовал с дивкомиссаром, Лена успела очень грамотно, с точки зрения Станиславского, разыграть этюд «Ссора с любовником». Вышло очень убедительно — уцепилась за первое попавшееся слово, спровоцировала другое, завязка, кульминация, переход на личности, голос на грани истерики, завершающий мазок — и готова сцена. Известный дирижер был заведен и деморализован настолько, что, косо водрузив на голову шляпу и ни с кем не попрощавшись, исчез, а Елена смогла полностью посвятить себя Маркову, наивно считая, что это она охмуряет молодого командарма.

Когда пришло время расходиться, практически трезвый редактор, которому предстояло ехать вычитывать номер — чего он не доверял никому, справедливо считая, что голова дороже трех часов сна, — предложил Маркову машину. Алексей, не менее трезвым голосом, чем у хозяина, отказался, сказав, что желает прогуляться по ночной Москве, и попросил не тревожиться, но дать на всякий случай пистолет, ибо не успел еще получить свой.

В то время, хоть и считался каждый второй потенциальным врагом народа, до мысли разоружить комсостав армии никто не успел додуматься, и вообще пистолеты имели почти все, и военные, и партийные, и даже хозяйственные работники.

Редактор с легкостью, немыслимой в последующие времена, предложил на выбор маленький маузер или «коровин». Алексей выбрал «коровина», который был полегче, передернул затвор и сунул пистолет в карман. Хоть и принято думать, что до войны порядка было больше, но профессиональная преступность процветала вполне официально и встреча с грабителями в два часа ночи не исключалась. Зато и стрелять в них каждый, располагающий оружием, имел полное право. Без каких-либо последствий.

Он шел под руку с Еленой по пустынным улицам, вдыхая воздух, свободный от радиоактивных осадков, солей тяжелых металлов, гербицидов, пестицидов и прочих продуктов прогресса. Лена, касаясь бедром его ноги и чуть сильнее, чем нужно, сжимая его руку, рассказывала кое-что о себе. О тяжелой жизни в театре, где сплошные интриги, террор примадонн и любовниц главрежа, о коммунальной квартире на девять семей и других сложностях. Заработок совсем маленький…

Рублей семьдесят по-нашему, прикинул Алексей. Действительно мало. В восьмидесятые годы, к тому же, для актрисы есть какие-то возможности подработать — то на телевидении, то на радио, то мультфильмы озвучивать, в кино хоть эпизодиком сняться, концерты халтурные. А здесь иначе. Здесь еще не знают принципа «нигде ничего нет, но у всех все есть…» Возможностей меньше, и если уж чего нет, так нет. А хочется, конечно, Лене многого.

Она действительно поспешила родиться. В общем, нормальные для 41-то года бытовые сложности задевали ее куда больнее, чем многих других. И, значит, ее характер и наклонности больше соответствовали грядущим десятилетиям.

— Вам бы, Лена, на телевидении работать. Как раз для вас: возможность крупных планов, непосредственный контакт со зрителями, синтез разных видов искусства. Здесь все ваши особенности играли бы на вас. А на обычной сцене, да на задних планах, вы, наверное, теряетесь…

— Где же это на нем можно работать? Насколько я знаю, там уже три года одни картинки передают. Только в конце года обещают кино показать. Я, правда, сама не видела, но в газетах читала.

— Э, Лена, это все опыты. А представьте через несколько лет. Специальные студии, самые разные программы: развлекательные, политические, познавательные. «В мире животных», «Музыкальный киоск», «Утренняя почта»… И везде нужны ведущие — красивые, элегантные, остроумные. И все в цвете и вот на таком экране.

— Ну и воображение у вас! Вы это телевидение сами видели? Там, говорят, вот такой экранчик, как почтовая открытка, все серое и расплывчатое. Почти ничего и не разобрать.

— Мелочи, Лена. Раз идея воплощена, довести ее до совершенства — дело простое. Чего далеко ходить, когда я попал на гражданскую, у нас на всю армию был один «Сопвич». Два пуда дерева и перкаля, сто верст в час, летал на смеси самогона с керосином. А сейчас? Я не говорю про высадку на полюс, я человек военный, и мне важнее, что эти бывшие этажерки всего через двадцать лет в щебень разнесли Гернику, Варшаву, Роттердам… Вот вам и темпы прогресса.

— Вы воевали в гражданскую? Так сколько же вам лет?

Вот истинный парадокс времени. Девятнадцать лет, отделявшие окончание гражданской войны от начала Отечественной, воспринимались всеми как огромный отрезок, и не так уж наивна была Лена, поразившаяся, что моложавый командарм воевал в легендарные времена, вместе с Буденным, Ворошиловым, Чапаевым.

— Не пугайтесь, милая Элен! Не так уж и много. Всего лишь тридцать девять. Да и то не совсем. И три из них можно не считать.

Лена замолчала и прижалась к его плечу щекой.

— Сергей Петрович, а там очень страшно? У нас, я раньше в другом театре работала, худрук тоже врагом народа оказался…

— «Тоже…» Хорошо сказано.

— Ой, простите, я совсем не так хотела сказать…

— Ничего, Лена, я понимаю. Запомните — не было никаких врагов народа и нет, да наверное, и быть не может. Никто не враг своего народа. Может быть разное понимание интересов народа, но все в принципе желают своему народу блага, а не вреда. Даже и белогвардейцы, а я на них в свое время насмотрелся. Нормальные люди, за родину головы клали…

— Да что вы такое говорите! — Лена искренне возмутилась. — Они же царя вернуть хотели, за имения свои воевали, рабочих и крестьян вешали!

Берестин вздохнул. Зря он затеял такой разговор. Но ведь надо как-то начинать восстановление исторической справедливости. Сейчас — так, а потом и в печати осторожно…

— Надеюсь, вы меня монархистом не считаете? Воевал я с ними до последнего, а все равно жалко. Какие там у армейских прапорщиков и подпоручиков имения? Которые с имениями, те в штыковые атаки не ходили и в Севастополе на пирсах не стрелялись… Беда тогда начинается, когда появляются люди, думающие, что только они знают, что народу нужно. И не согласных с ними без суда к стенке ставят.

— Но как же? Ведь товарищ Сталин…

— Оставим пока. Об этом надо говорить в другой обстановке.

И подумал: вот взять бы и привезти девочку к товарищу Сталину на дачу…

Через Зарядье они вышли к Красной площади, и обоим уже было ясно, что идут они к Маркову в гостиницу, хотя об этом не было сказано ни слова. Когда можно было свернуть к Лене на Балчуг, она промолчала, а Берестин еще раньше решил, что пусть все выйдет, как выйдет.

У входа в огромный сумрачный вестибюль гостиницы швейцар, похожий на адмирала Рожественского, отдал командиру честь, помня службу в гвардейской роте дворцовых гренадеров, а затем во всех классных гостиницах и ресторанах Москвы. Заботу о нравственности клиентов он не считал входящей в свои функции, да и мистического часа — двадцать три, определенного постояльцам для решения личных проблем, тогда еще не было установлено, и ночных рейдов по номерам на предмет укрепления нравственности администрация не проводила.

Лена попала в роскошь люксовских номеров первый раз в жизни, и хоть старалась не подавать виду, но весь здешний бархат, ковры, карельская береза, запах воска, которым натирали полы, китайская ваза в рост человека в углу — все приметы недоступной, сказочной жизни произвели на нее впечатление. Ее выдавали только глаза, слишком уж оживленно скользящие по деталям обстановки.

— Ох, а вид какой! — воскликнула она, выйдя на балкон. Вид отсюда нравился и Берестину. С двенадцатого этажа Москва тогдашняя видна была, почитай, вся, а там, где сейчас был мрак, он мог представить огни и небоскребы Калининского проспекта, университета, Смоленской площади… А прямо напротив сияли недавно установленные звезды Кремля.

…Перед самым рассветом Берестин проснулся, стараясь не шуметь, вышел в холл, присел на подоконник. Внизу, на Манежной, было пусто. Ни людей, ни машин, если не считать изредка проскакивающих через проезд Исторического музея «эмок» и ЗИСов. В его Москве поток машин не иссякал никогда, даже недоумение возникало — как могут люди метаться по городу круглые сутки?

Он думал о Лене. Добрая, молодая, красивая, во вред себе доверчивая Лена. Что с ней будет через полтора месяца? Война, эвакуация, какая-нибудь Алма-Ата или Ташкент, если не Чита, к примеру. Голодный паек служащей, карточки, случайные связи с театральным начальством или офицерами запасных полков, то ли от одиночества, то ли даже от голода. А ведь заслуживает она совсем другой жизни. Жаль, а что поделаешь?

Он вернулся в спальню, лег и мгновенно провалился в сон, в котором не было ничьих сновидений, ни своих, ни марковских.

Резко, как колокол громкого боя, зазвонил телефон. Берестин мгновенно сел на постели, сразу поняв, кто звонит, и боясь только одного — чтобы трубку не подняла Лена. Конечно не командарм Марков боялся, просто Алексею было бы неудобно перед Андреем, лишенным по общему согласию таких вот радостей жизни. Мельком он глянул на часы — половина одиннадцатого. Лена, уже одетая, шла к телефону, и пришлось остановить ее.

— Где болтаешься всю ночь, начальник? — зазвучал в трубке близкий, через Красную площадь всего, голос.

— Прошу извинения, у приятеля одного посидели…

— Откуда у тебя тут приятели?

— У меня точно нет, а у пациента имеются.

Лена стояла рядом, и Берестину приходилось говорить так, чтобы она не поняла, с кем и о чем идет речь.

— Водку, значит, пьешь, а товарищу Сталину одному войну выигрывать… Ты вот что, если выспался — приезжай, я тебе подарок приготовил. — И по-сталински резко Новиков повесил трубку.

Берестин посмотрел на Лену при свете дня. Без накрашенных глаз, губ и прочего макияжа смотрится не так, как могла бы, исходя из фактуры. Наивное время естественности…

— В генштаб вызывают, дела… Давай, собирайся, позавтракаем вместе.

Он привычно быстро оделся, затянул ремни, глянул в зеркало. Брился вечером, можно обойтись, остальное тоже в порядке.

Вошла Лена, в своем — нет, ей-богу, ужасном платье. И босоножки эти, а особенно белые носки с голубой каемочкой… Как раз такой временной интервал, когда старая мода кажется до предела карикатурной.

Огромный зал ресторана был пуст. Только в середине сидели два немца в авиационной форме и ели сосиски. Много сосисок. После берлинских карточек. Увидев Маркова, вскочили и щелкнули каблуками. Он им кивнул и улыбнулся. Вот чем хороши немцы, так это уважением к мундиру. Наши бы орлы, году в восьмидесятом, в кабаке, да глубоко плевать хотели бы на любого заграничного хоть фельдмаршала.

Что этим немцам за их вежливость пожелать? Остаться в Москве, интернироваться, и потом активно строить новую, демократическую Германию? Или геройски пасть в боях за фатерланд?

При всех своих недостатках Берестин все же был интернационалистом и, даже готовясь к беспощадной борьбе с фашизмом, против конкретных немцев зла пока не имел. Вдобавок, он хорошо помнил, как во время своей лейтенантской службы приходилось тесно взаимодействовать с ребятами в такой же, только без орла над карманом, форме.

Хорошо завтракать в пустом ресторане. Тихо, прохладно, спокойно. Официанты внимательны, и ничто не мешает верить, что простокваша действительно вкуснее и полезнее белого хлебного вина.

В разговоре Берестин упомянул, что завтра ему уже, наверное, придется уехать. Лена на мгновение опечалилась. Но потом, преодолев что-то в себе, с улыбкой сказала:

— Сергей Петрович, я с вами попросту сейчас говорю… (Ночью они были на «ты», а при свете дня, при рубиновом блеске его орденов и ромбов она снова перешла на «вы»). Если хотите — я с вами поеду. О женитьбе и прочем — никаких разговоров, но если я вам хоть в чем-то нужна, хоть только рубашки стирать, я поеду… Мне рядом с вами быть, и все… — Голос у нее осекся.

«Вот так она всегда и проигрывает», — подумал Берестин.

— Не так ты говоришь, Лена, совсем не так. Во-первых, «вы» тут никак не к месту. А во-вторых, это я тебя должен на коленях уговаривать, а ты бы из особого ко мне расположения обещала подумать.

— Вы надо мной смеетесь? — веря и не веря, спросила она.

— Ты, Лена, ты, а не вы. И не смеюсь я, счастлив был бы, если бы ты со мной поехала. Но подумай, я еду командовать округом. Времени у меня будет — минус десять часов в сутки. А там, может, и война…

— Сергей, я поеду! Если даже раз в неделю видеться будем… Лишь бы знать, что я тебе нужна… — У нее похоже, даже слезы блеснули.

На игру это не было похоже, но у Берестина все же мелькнуло сомнение: для горячей любви не мал ли срок?

Лена, очевидно, уловила на лице Маркова отражение берестинских мыслей.

— Сергей, я не навязываюсь, но ты не думай, если раньше у меня что было, это ничего не значит, лучше меня для тебя… Я готовлю хорошо, шить умею…

Алексею стало даже чуть не по себе. В своем забывшем об искренности чувств времени он не привык к таким излияниям. Ирония, даже легкий налет цинизма сильно облегчали жизнь, но отучили от простоты и откровенности.

«Женюсь на ней в Минске, — решил он, — хоть генеральский аттестат и привилегии получать будет до конца войны. Не все ж американцам фильмы про золушек снимать. И Марков пусть спасибо скажет, когда я уйду. Из лагеря я его вытащил, чины вернул, национальным героем сделаю, да еще женщину подарю такую…»

— Ладно, Лена, поговорили. Хватит пока. Мне надо идти. Вот ключ. Жди меня вечером. Если хочешь. — Он встал. — Да, вот еще. Раз уж мы так поговорили интересно… — Он достал из нагрудного кармана пачку сторублевок. — С театром ты завязывай… (Он машинально употребил слово явно не из того ряда, но Лена не обратила внимания на это — она была слишком взволнована). Походи лучше по магазинам, подбери себе что-нибудь.

И, не давая возможности ей возразить или, упаси бог, благодарить за этот — черт его знает, может, и не совсем приличный — поступок, коротко кивнул и быстро пошел через зал к выходу.

Он понимал, конечно, что вряд ли возьмет ее с собой, но и оставить теперь ее просто так казалось и неразумным, и неблагородным. Лучше всего организовать ей в Москве отдельную квартиру, одновременно и себе — запасную базу на всякий случай. На такое дело у Сталина власти хватит. А перед возвращением действительно женить на ней Маркова. Хватит ему, в самом деле, в холостяках ходить.

Глава 4

Не задерживаясь в приемной, только слегка кивнув Поскребышеву, который в последние дни пребывал в состоянии тягостного недоумения от всего происходящего, Берестин прошел в кабинет.

Кроме Сталина там был еще один человек, невысокий, коренастый, в несвежем генеральском кителе без нашивок, петлиц и наград, от которых остались только многочисленные дырки на груди.

Берестин никогда не видел его фотографий (даже для статьи в военной энциклопедии не нашлось места), но ошибиться не мог — это был не кто иной, как Герой Советского Союза, начальник Главного управления ВВС РККА генерал-лейтенант Рычагов Павел Васильевич, тридцати лет отроду. Бывший. Все бывший — и по должности, и по званию. Забрали его перед самой войной, и куда делся — неизвестно. Про других хоть год смерти указан, а ему и этого не досталось. Но пока, значит, жив, раз здесь сидит… Рычагов ходил у Сталина в любимцах, звания и должности сыпались на него, как ни на кого другого в то время. А потом все сразу кончилось. Не понравилось вождю, что молодой главком авиации начал говорить, что думает, и руководить своим ведомством, исходя из интересов дела, а не применительно к настояниям хозяина и его подручных.

Как радушный хозяин, Сталин представил друг другу Маркова и Рычагова.

Рычагов был сейчас не то чтобы мрачен, а подавлен и угнетен. Глаза у него прятались под полуопущенными веками, и рукопожатие вышло вялое, он смотрел мимо Берестина и мимо Сталина, словно видел где-то в углу кабинета свой настоящий конец, а в инсценировку, что разыгрывалась сейчас — не верил. «Зачем все это? Не мучили бы уж…» — нечто подобное прочитал Берестин в его взгляде, и словно холодок пробежал между лопаток.

Новиков тоже ощутил ужас, мелькнувший по комнате, как крыло гигантской ночной бабочки, и решил разрядить обстановку.

— Товарищ Берия, — обратился Сталин к Берестину, словно приглашая его включиться в разговор, который вели здесь до него, — товарищ Берия (при этом имени Рычагов вздрогнул) несколько погорячился. Неправильно оценил слова и поступки товарища Рычагова и, не посоветовавшись с Политбюро, задержал его. А у нас, к сожалению, не нашлось времени спросить: а куда это вдруг пропал товарищ Рычагов? А когда узнали, куда, недопустимо долго не могли выяснить, кто прав: товарищ Берия, или…

Он взглянул на Рычагова, смущенно развел руками. Так уж, мол, получилось…

Берестин попробовал поставить себя на место Павла — Паши, как звал его за глаза весь воздушный флот. Как он это воспринимает? Как извинение или как продолжение дьявольской игры? И что ждет от будущего? Не сломался ли насовсем, как многие из тех, кто побывал в гостях у Николая Ивановича и Лаврентия Павловича? Не должен бы… Нервы у него молодые, летчик-истребитель, сидел недолго, да и сел как раз из-за сильного характера. Правда, если он верил в Сталина как в Бога, а потом понял, что Богом прикидывался дьявол, тогда случай тяжелый.

Единственный, наверное, из выдвиженцев тех лет, он воспринял свой взлет так, как и следовало. Не скрывал, что многого еще не знает, и не стеснялся учиться всему, чему надо. И одновременно поведением своим и словами напоминал каждому: меня назначили на этот пост, я — главком, и буду говорить и делать то, что считаю нужным. Так и поступал.

Вот и рубил с трибуны на всесоюзном совещании высшего комсостава РККА в декабре сорокового года, что завоевание господства в воздухе в грядущей войне — под большим вопросом, оттого, мол, и оттого, а за этими «оттого» — и неправильное определение приоритетов в авиапромышленности, и неправильная установка в подготовке личного состава, и технический авантюризм некоторых КБ, и ни в какие ворота не лезущая передача контроля за строительством аэродромов НКВД, и т. д., и т. п. Такое мало кому прощалось даже в келейных разговорах, а тут — с высокой трибуны! Через три месяца с небольшим генерал-лейтенант Рычагов после резкого, на грани крика разговора по ВЧ с Берией о том, что девяносто процентов аэродромов прифронтовой зоны запланированы под одновременную реконструкцию, самолеты стоят сотнями, крыло к крылу и им неоткуда взлетать, заявил, что прямо из Минска он идет на доклад к Сталину. И… никуда больше не пришел, кроме отдельной камеры Лубянской внутренней тюрьмы, где с ним раз в неделю беседовал лично Берия, а в промежутках — его ближайшие помощники.

Сталин вдруг изменил тон. Теперь чувствовался только Новиков.

— Значит, Павел Васильевич, что было — забудем. Разбираться некогда. И не с кем. На Кавказе говорят: кто бежал — бежал, кто убит — убит. Война рядом. На вашем посту сейчас другой человек. Вновь переигрывать — нецелесообразно. Чтобы вы могли проявить себя в деле, поедете в Минск, командовать авиацией округа. Вот ваш прямой начальник, командующий округом. Надеюсь — сработаетесь. Взгляды у вас совпадающие. Если будет острая необходимость — звоните лично мне. Но, думаю, и с товарищем Марковым все решите. Нынешнего начальника ВВС округа используйте по своему усмотрению.

Рычагов поднял голову.

— А кто сейчас на моем месте?

— Ваш бывший заместитель.

— А, Жигарев… Наверное, справится.

— Вам надо отдохнуть, Павел Васильевич. Вам есть куда поехать сейчас?

— Не знаю…

— Товарищ Сталин, — вступил в разговор Берестин. — Пусть генерала отвезут в мой номер, доставят ему свежую форму, ордена и прочее, он придет в себя, а потом мы все решим.

— Согласны, товарищ Рычагов?

— Как прикажете…

— Вот так и прикажем. Езжайте, все будет сделано. Закажите обед в номер, сами никуда не ходите, можете выпить, но не слишком, и ждите своего командующего.

Когда Рычагов ушел в сопровождении старшего политрука — но не из НКВД, а армейского (Новиков все же осуществил в Кремле смену караулов), Андрей походил по кабинету, потом сел напротив Берестина.

— Ужас, что делается… А Паша мне не нравится. Раскис.

— Нет. Он не раскис, а сорвался. Приготовился, может, к концу, когда из камеры вывели и за ворота повезли, а тут сразу вот как… Как с размаху в отпертую дверь. К утру он отойдет. Жену его надо разыскать, она у него тоже летчица, не знаю — посадил ты ее тоже или как?

— Сейчас выясню.

— Давай. Если сидит — тоже пусть в порядок приведут и завтра встречу устроим. Послезавтра — в Минск. Время жмет.

— Так где же ты ночь провел? Доложи вождю.

Берестин рассказал, не скрыв и планов по отношению к Лене.

— Хитер… — усмехнулся Новиков и жестом пресек возражения Алексея. — Не хуже тебя все понимаю. Ладно. Квартирный вопрос решим, не проблема. А в загс, конечно, ходить не нужно, мы рекламы не любим. Сделаем красиво и оригинально. Напишем справку, что такая-то есть жена такого-то, и попросим лично Калинина подписать… Во ксива будет! Музейная. Когда станешь экспонатом истории, пусть биографы изумляются, в чем причина… Но на фронт ее с собой — не брать. Марков пусть потом как знает, а Берестин мне нужен свободным от мирских сует. Я же обхожусь.

— Ну, у тебя же другое. Власть! Самый сладкий наркотик. А власть у тебя немыслимая. Гений всех времен, дядя Джо…

— Кстати, о дяде. Надо ему усы малость опалить. Чтоб, когда мы уйдем, возврата не было. Я уже набросал тут. Партия чтоб осталась только политической силой. Власть — действительно передать Советам, землю — крестьянам. И главное — устранить монополизм. Думаю, без многопартийной системы и независимой прессы даже настоящих выборов не организуешь… Но вопросов много, надо посоветоваться. Потом покажу. А сейчас ты у меня за гения сыграешь. Там ракетчики в приемной ждут. Я с ними поговорю о форсировании работы по «катюшам», чтоб к началу успеть.

— Если бы установок двести было… Полсотни надо сделать на танковых шасси. От БТ. И по сорок восемь направляющих… Очень пригодится.

— Ты пока, чтоб время не терять, нарисуй в деталях РПГ-7, СПГ и фаустпатрон на всякий случай. Предложим, как твое изобретение.

— Сейчас сделаем. Зови своих ракетчиков.


Группа специалистов из ракетного КБ была, разумеется, крайне поражена, когда Сталин не только очень грамотно поговорил о возможностях, какие сулит широкое применение ракетного оружия, но и сугубо категорически осудил все задержки, имевшие место как по вине ГАУ, так и по недостаточной активности самих ракетчиков, не умеющих отстаивать, как должно, свое изделие. (О репрессированных основателях КБ он решил пока не вспоминать).

— Считайте приказом — в течение трех недель довести выпуск изделий до двадцати штук в сутки. Любыми способами. Вводите трехсменную работу, занимайте любые производственные мощности, подходящие по профилю, упрощайте технологию. Для поощрения лучших рабочих и ИТР выделим какие угодно суммы. Вносите предложения. График выпуска докладывать еженедельно. Пока все. А теперь давайте послушаем товарища Маркова…

Берестин с интересом присутствовал на совещании. Перед ним сидели люди, мгновенно вознесенные из жалкого и унизительного положения полупризнанных изобретателей к вершинам славы. Одобрение Сталина воспринималось именно так. Что они могли испытывать еще час назад, кроме глухого раздражения и горестного недоумения? Понимая, что создали великолепное оружие, далеко опередившее свое время, и не имея возможности этого доказать, поскольку увешанные звездами вожди армии поставили на изобретении жирный крест: оно, мол, не обеспечивает точности попадания (отдельного снаряда!), сравнимого с меткостью орудия образца 1902/27 года. И хоть ты лопни, наподобие снаряда названного орудия!

Дав ракетчикам немного переварить полученные указания, Берестин встал и заговорил с интонациями лектора общества «Знание».

— Товарищи, мне придется напомнить вам некоторые аспекты только что завершившихся операций в Западной Европе. Если вы следили за печатью, то не могли не обратить внимания на то, что немецкая армия с постоянством — впрочем, вполне оправданным — применяла один и тот же прием: прорыв фронта на всю глубину обороны танковыми клиньями и последующую дезорганизацию всей стратегической структуры противника. Исходя из этого, позволим себе задать вопрос — что, на ваш взгляд, можно противопоставить такому приему?

Присутствующие явно были удивлены таким резким переходом от сталинской категоричности к академическому тону незнакомого командарма. В то время и на таком уровне обычно разговаривали по-другому.

После короткой паузы сидевший у дальнего конца стола бригинженер сказал:

— Ну, это, очевидно — сильную противотанковую артиллерию.

— Совершенно верно. Но, прошу заметить, мы пока не располагаем артиллерией, способной решать данную задачу. Не имеем подходящей организованной структуры артчастей, соответствующей матчасти. И не всегда нам удастся вовремя определять направления главных ударов. Если противник использует, допустим, пятьсот танков одновременно… Поэтому напрашивается вывод — надо иметь мощное и маневренное противотанковое оружие в каждой роте, даже каждом взводе.

— Это не новость, — разочарованно сказал тот же бригинженер. — Противотанковые ружья известны давно, но итоги польской кампании не подтвердили их эффективности.

Берестин подошел к нему, остановился рядом.

— Вы правы. Эффективность была невысокая, хотя это, возможно, объясняется не только техническими причинами. Но мне начинает казаться, что вы — представители самого революционного направления в артиллерии, сами до конца не представляете, на что годится ваше изобретение. Вот я, прошу прощения за нескромность, имел возможность довольно долго думать над вашими реактивными снарядами. И возникают довольно простые идеи. Например, взять снаряд с одной направляющей, поставить на легкий станок, и… — Берестин с ожиданием посмотрел на присутствующих, без спросу взял со стола Сталина папиросу и закурил.

— Рассеивание… — подал кто-то голос.

— Точно! Такие ракеты известны с прошлого века и из-за рассеивания сошли со сцены. Ваш отдельно взятый снаряд тоже имеет порядочное рассеивание. Хотя на Халхин-Голе летчики попадали эрэсами в самолеты японцев… А теперь идем дальше. Уменьшаем вес заряда вдвое, танку хватит, вместо фугасного делаем кумулятивный. — На листе бумаги Берестин заранее изобразил схему и предъявил ее сейчас присутствующим. — Вместо активно-реактивного двигателя делаем вот такой, попроще, а чтобы запускать снаряд, нам потребуется приспособление… — Алексей предъявил соответствующие эскизы.

Дело пошло. Посыпались вопросы, на которые ракетчики отвечали друг другу уже сами. Берестин только направлял разговор. Понадобится порох с иными, весьма специфическими свойствами? Пожалуйста: вот его формула и характеристики.

Хорошо, подумал Берестин, что в этой реальности не принято задавать лишних вопросов. Взять хотя бы этот порох: молодые гении наших дней стали бы добиваться, как выведена формула, да где, кто испытывал и почему им об этом неизвестно… А здесь товарищ Сталин прервал свою олимпийскую созерцательность, спросил: «Все ясно, товарищи? Опытный экземпляр представить на испытания через две недели, ответственный за проект бригинженер… — он не вспомнил фамилии и указал трубкой: — Ну вот вы… Вы вольны вносить любые необходимые изменения, при условии сохранения оговоренных здесь тактико-технических данных. Все свободны». — И окрыленные ракетчики покинули кабинет.

Удивителен и неизъясним ход человеческой мысли, об этом Берестин задумывался уже давно. Одни озарения опережают свое время на тысячелетия, а вроде бы лежащие на поверхности идеи, для которых созрели и технические возможности, и социальная обстановка, не реализуются годами, а то и веками.

Отечественные народовольцы с упорством, достойным удивления, но не поощрения, рыли тоннель под насыпь, чтобы взорвать царский поезд, и — опоздали, хотя трудились два месяца без отдыха, потом Степан Халтурин таскал за пазухой динамит в подвал Зимнего дворца, собрал три пуда, разнес в щепки целое крыло здания, убил семнадцать солдат охраны, а царь уцелел. Невероятной сложности достигла тактика бомбометания, появилась и философия этого дела, а казалось бы, чего проще? Винтовка Бердана N 2 имела прицельную дальность семьсот сажен, пятнадцатиграммовая пуля била весьма точно и надежно, царь любил прогуливаться пешком и проводить разводы караула перед дворцом, и после двух недель тренировки хороший стрелок с подходящей крыши положил бы его без труда и риска… Но до такой простой мысли пришлось доходить целых восемьдесят два года, до шестьдесят третьего, когда застрелили Кеннеди.

Еще пример — все читали «Как закалялась сталь» и помнят трудности с прокладкой узкоколейки. Бандиты, ночевки на голом цементе в полуразрушенном здании. А если бы положить первые двадцать метров, поставить на рельсы платформы и теплушки, и дальше класть путь с колес? И спать есть где, и все под руками, на крышу — пулемет для отражения бандитов… Но — не нашлось рационализаторов.

Сейчас Берестин с удовольствием отметил, что ракетчики искренне воодушевлены, и поверил, что к двадцать второму июня получит партию гранатометов.

Они остались с Новиковым вдвоем. В небольшой комнате отдыха, где у Сталина раньше ничего не было, кроме кожаного дивана и столика, теперь появилась электроплитка, кофейник, мини-бар, здоровенный приемник «Телефункен» и еще многое из того, что можно было изыскать для придания уюта помещению, где вождь проводил больше половины своего времени, никак не разделенного на рабочее и личное.

Они пили кофе, и Новиков рассказывал Берестину, что он уже успел в области форсирования подготовки к войне. И в области технико-экономической, и организационной, и политической…

— А ведь то, что ты придумал, — сказал Берестин, — нашим пришельцам здорово не понравится. Они нас зачем послали? Выиграть войну и установить мировое господство. А ты затеял десталинизацию, демократизацию общества. Не сковырнут ли они нас с тобой?

— До конца войны — не должны бы. И я еще думаю: неужели Воронцов без дела сидит?

— Побачим. Пока главное — первый удар выдержать. Я знаешь до чего додумался? Нам ведь вообще всеобщая мобилизация может не потребоваться. Сам считай — пленными тот раз в первые месяцы потеряли почти четыре миллиона. Территорию сдали, на которой еще миллионов семьдесят жило, по военным расчетам — семь миллионов призывного контингента. Одномоментно. И каждый год еще по столько же… Значит, не допустив немцев до Москвы и Сталинграда, мы уже компенсируем как минимум десять миллионов призывников. Отсюда следует, что при нормальном развитии событий можно в два-три раза снизить мобилизационное напряжение. Нравится?

— Выходит, можно будет отказаться и от курсов офицерских трехмесячных, пацанов на убой не гнать, дурость свою покрывая. Оставим нормальные училища с полной программой, а потери во взводных командирах лучше покрывать на месте из кадровых сержантов и старшин. Первый год наступать нам не придется, в обороне справятся, зато от роты и выше будем иметь полноценный комсостав.

— И обязательно восстановить старое правило, чтоб раненые возвращались только в свои части…

— И отпуска чтоб были. Две недели через полгода. Немцы до самого конца домой ездили, а у нас, как в орде, забрали — и все, домой после победы…

— Все сделаем, но сейчас поближе заботы есть, — прервал поток идей Новиков. — Я приказы подготовил. Жуков принимает Киевский округ. Пока он там нужнее, чем в штабе. Петров — Прибалтийский. С Павловым — как хочешь решай. В ЦК Белоруссии я звонил, подтвердил тебе полный карт-бланш по всем вопросам. Уже начата переброска четырех армий из Сибири и ТуркВО к тебе и трех — к Жукову. Сразу по приезде начинай скрытую мобилизацию и программу дезинформации. Остальное будем согласовывать по телефону. Жаль мне с тобой расставаться, одиноко здесь… — Новиков помолчал, глядя через окно на плывущие над Кремлем пухлые, белые, пронизанные солнцем кучевые облака. — Сейчас едем на дачу. Приглашены Жуков, Шапошников, Петров, если успеет прилететь, Тимошенко, Кузнецов, Василевский, еще люди… Надо Карбышева тоже взять. Последняя тайная вечеря.

На Ивановской площади уже стояли длинные черные машины.


…Вагон плавно раскачивало на закруглениях, потом он выходил на очередную прямую, и только частый, ритмичный стук колес, иногда срывающийся на торопливую дробь, напоминал, что Берестин с Рычаговым все же в поезде, а не в каюте старого парохода.

Вагон им достался роскошный — много начищенной бронзы, полированного дерева, хрусталя и бархата, купе раза в полтора больше, чем в послевоенных СВ немецкой постройки, постельное белье и салфетки накрахмалены до жестяной твердости.

Поезд шел сплошными лесами, возникали и мгновенно исчезали позади то подсвеченные закатным солнцем меднокожие кондовые сосны — совсем как на Валгалле, то глухие заросли темной, почти черной лиственной зелени, а то вдруг поезд вылетал на большую прогалину и в глаза ударял вечерний свет, купе наполнялось золотистой искристой дымкой, чуть сплющенный багровый сгусток солнца повисал между зубчатой грядой горизонта и низкими лимонно-серыми облаками. Тогда казалось, что даже через толстые зеркальные стекла доносится в купе запах нагретой солнцем сосновой коры, свежей весенней зелени, пропитанных шпал и паровозного дыма. Мгновенное видение исчезало, в вагоне становилось почти темно, мимо окон вновь неслась сплошная мелькающая полоса.

— Что ли, свет включить? — с сомнением спросил Берестин.

— Не стоит, так лучше, — отозвался Рычагов. — Приятно, лес за окнами, солнце вот… А я два месяца вообще дневного света не видел.

— Что, даже на допросы не водили? — тоном знатока спросил Андрей.

— Днем не водили. Все по ночам. А окно в камере синей краской замазано. И после шести утра спать нельзя, а приводили с допросов в полшестого. Только зарядка и выручала. Я, когда в Китае был, научился. Почти без внешних движений, а все мышцы разминает, как хороший татарин в Сандунах.

— Слушай, давай не будем про это: и я в тюрьме три месяца, да в Особлаге три года. Так и будем друг друга развлекать?

— Вы правы, не будем. Давайте о приятном… — Рычагов едва заметно улыбнулся, будто действительно представил что-то приятное. Впрочем, после встречи с женой он сильно изменился и опять стал похож на того Пашу, которым был в свои недавние лейтенантские и полковничьи годы.

На вагонном столике громоздилась исконная русская дорожная пища: жареная курица (Лена постаралась, Берестин как увидел эту курицу, так прямо изумился), баночка паюсной икры, твердокопченая колбаса и купленные на придорожных базарчиках отварная картошка, соленые огурцы, розовое сало. И то, что к такой закуске полагается, тоже имелось. Наливали они понемногу, отпивали по глотку, чтобы растянуть удовольствие и возможность неформального общения. Но больше половины бутылки «Московской» уже одолели.

— Я, товарищ командующий, вот о чем думаю… Я с ним последний год очень часто встречался, видел, что он старается сделать все возможное, чтобы подготовиться к войне. Но в то же время войну он себе представлял совершенно не так. Будто она должна вестись не с настоящим противником, а с таким… Воображаемым. Который будет делать только то и тогда, что нам нужно. Ни Халхин-Гол, ни финская на него никак не повлияли. Отчего он и на Жукова так взъярился, когда тот Павлова раздолбал… Хотя сразу после игры Павлова немедленно снимать надо было! Ему не фронтом, ему полком только-только командовать, на расстоянии прямой видимости… Я погорел как раз за то, что пытался принимать немцев всерьез. Не зря Берия говорил, что Сталина больше всего возмутили мои слова насчет того, что «мессершмитты» лучше «ишаков»… А сейчас товарища Сталина будто подменили. Неужели понял?… — И опять Рычагов непроизвольно оглянулся, не стоит ли за спиной кто.

Берестин коротко хмыкнул. Рычагов поднял на него глаза, но ничего не спросил. Продолжал свое.

— И мне приказано сейчас делать то, что я безуспешно пытался делать тогда, когда это было гораздо более возможно…

— Я советую тебе, Павел Васильевич, в такие дебри не лезть. Считай, что не зря доказывал свое, кое-что и запомнилось. Товарищ Сталин слишком долго слушал Берию и Ворошилова с Буденным, а они умели говорить то, что ему хотелось слышать. Кавалеристы! — Это прозвучало, как грубое ругательство. — Теперь, похоже, он решил жить своим умом. Ну и слава богу. Но мы с тобой исполнители, вот и давай порассуждаем, что еще можно успеть, исходя из реальности. Что ты предлагаешь сделать в первую очередь?

Рычагов долго молчал, жевал мундштук папиросы. Видно было, что ему не хотелось отвечать. Но все же он решился.

— Я, Сергей Петрович, вот что скажу. Завоевать превосходство в воздухе мы сейчас не в силах. Немцы сильнее нас качественно. Но я с ними воевал в Испании. Грамотные летчики. Техника пилотирования хорошая и даже отличная у многих. Но умирать они не любят.

— Я, кстати, тоже не люблю, — вставил Берестин.

— Тут другой момент. Немец вообще, если есть явный шанс гробануться, в бой предпочитает не ввязываться. Если зажмешь — да, дерется, но как только сможет — из боя выскочит. Поэтому мы втроем с Серовым и Полыниным нападали на десять-пятнадцать немцев из «Кондора» и били их, как собак. Они чувствуют, что я на таран пойду, но не отступлю, и начинают не столько драться, как друг за друга прятаться, а если ведущего завалишь, остальные сразу врассыпную. Этим мы и держались три года.

— Так какой из твоих слов вывод?

— Самое главное — чтобы они нас врасплох не застали.

— События будут развиваться примерно так. Одним не слишком приятным летним утром, на самом рассвете, немцы поднимут всю свою авиацию и ударят. По тем самым бериевским аэродромам, где полки стоят крыло к крылу — без маскировки, без зенитного прикрытия, а то и без патронов. Летчики — кто спит, а кто с барышнями догуливает. И через час от всей твоей авиации останется… Ну, сам придумай, что. Какой-нибудь генерал Захаров или полковник Копец на верном «ишаке» собьет штук пять «юнкерсов» или «мессеров», его потом тоже приложат, и останется генерал Рычагов при полсотне самолетов против всего люфтваффе. И что ему делать? Стреляться от невыносимого отчаяния или гнать ТБ-3 днем без прикрытия, чтобы хоть как-то помочь избиваемой пехоте? Похоже я излагаю?

— Товарищ командующий! — почти со стоном выкрикнул Рычагов. — Почти то же самое я доказывал до последней минуты, даже там, на Лубянке… Или здесь самая настоящая измена, или настолько беспросветная глупость, что представить невозможно! А мне говорят: «Ты паникер и провокатор». Я боюсь об этом говорить, но мне все время кажется, что враги не мы с вами и подобные нам, а совсем другие люди. Которые притворяются коммунистами, но думают только об одном — о своих чинах, о благах, о том, чтобы, упаси бог, не ошибиться, угадывая мнение…

— И у них не хватает ума даже на то, чтобы понять: успокоительные цифры, громкие слова и красивые сводки не спасут даже их самих, когда придет время, не говоря о миллионах других, — продолжил Берестин. — Ты так хотел сказать?

— Да, товарищ командарм.

— Как видишь, кое-что меняется. С этими «товарищами» мы очень скоро разберемся, придет час, а пока надо исправлять то, что можно исправить. Права у нас с тобой неограниченные и надо их на всю катушку использовать. Чтобы наша с тобой картинка будущего только гипотезой осталась, ты, генерал Рычагов, с завтрашнего дня облетишь и объедешь весь округ, лично подберешь два десятка подходящих для полевых аэродромов площадок, в полной тайне завезешь туда все необходимое, а в час икс перекинешь на эти аэродромы всю свою авиацию. Еще ты разведаешь на немецкой стороне все их аэродромы, составишь схемы и графики прикрытия войск округа и воздействия по тылам противника, создашь службу наблюдения и оповещения, чтоб через минуту после пересечения их самолетами границы все твои истребители были в воздухе и перехватили цель, а через двадцать минут бомбардировщики уже бомбили немецкие аэродромы. И чтоб в каждой дивизии были твои представители для наведения авиации с земли, чтоб непрерывно велась воздушная разведка в интересах армий и корпусов. Вот тогда у нас, может, что и получится… А общие соображения по тактике и стратегии предстоящей войны я тебе чуть позже изложу, когда ты твердо возьмешь округ в свои руки, без оглядки на Москву, и докажешь, что стоило делать тебя в тридцать лет генералом, и доложишь мне всю картину в мелких подробностях, вплоть до того, сколько летчиков на самом деле воевать готовы, а кто только взлетать и садиться научился, и лучше их в тылу доучить, чем на убой посылать для успокоения начальства числом самолетовылетов.

— Я все сделаю, товарищ командующий! Но когда вы успели все спланировать? Вы же три года… — Он осекся.

— Все верно. Только я там, — Берестин показал большим пальцем себе за спину, — не только лес валил, я еще и думал каждый день и час. И за вас, летчиков, думал, и за моряков, и за пехоту. Оказалось — не зря.

Говоря эти слова, Берестин не старался, опираясь на свои знания, выставить Маркова умнее и предусмотрительнее, чем он был. Командарм действительно, находясь в заключении, считал себя по-прежнему полководцем, ждал грядущей войны и, как мог, прогнозировал ее ход и свои действия, если вдруг ему довелось в ней участвовать. Так что его, Берестина, знания только наложились удачно на мысли Маркова.

Невыносимо горько было думать, что совсем другая вышла бы война, если бы Красной Армией на самом деле руководили Марков, Тухачевский, Егоров, Уборевич, Блюхер, Кутяков, Каширин и еще почти тысяча таких, как они, заслуженно носивших свои ромбы и маршальские звезды, а не полуграмотные выдвиженцы, не то что не написавшие, а и не прочитавшие ни одного серьезного теоретического труда, вроде Ворошилова с Буденным. Мало, чрезвычайно мало уцелело талантливых военачальников: Жуков, Василевский, еще два-три… И все? Остальные платили за науку миллионами солдатских жизней! Остановили врага горами тел, реками крови! И до самого конца войны несли потери в два, три, пять раз больше, чем немцы. А могло бы быть…

— Давай, Павел Васильевич, пока эти разговоры отставим. — Берестин усилием воли отогнал от себя сто раз передуманные мысли. — А пойдем-ка в ресторан. Горячего съедим да кофейку выпьем.

Они заказали цыпленка с грибами (подавались, оказывается, и такие блюда), бутылочку сухого шампанского и мало кем спрашиваемого, но имевшегося в меню кофе. Глядя на мелькающий за окном томительный закатный пейзаж — сиреневые сумерки, багровая полоса над лесом, к которой с грохотом и выкриками гудка несся скорый поезд, одинокие будки обходчиков и скудные деревеньки с почерневшими соломенными крышами, взблескивающие озерца и речки, — они негромко беседовали, теперь уже не о войне и тюрьмах, а о вещах простых и приятных, и намеревались просидеть так по меньшей мере до полуночи.

Однако судьба или политическая практика тех дней срежиссировали иначе. В проходе вдруг появился вальяжный, несмотря на колесный образ жизни, директор ресторана и хорошо поставленным голосом уважающего себя лакея попросил товарищей пассажиров рассчитаться и освободить помещение, так как сейчас состоится спецобслуживание. Почти тут же подошел официант. Рычагов полез было в карман, но Берестин его остановил.

— Вы, уважаемый, нам не мешайте, — сказал он официанту. — Мы еще не поужинали. Принесите лучше еще по сто коньячку к кофе.

— Не могу, — сочувственно сказал официант. Клиенты ему нравились, хотя он, конечно, не мог знать, кто они такие: Берестин пришел в ресторан в гимнастерке без знаков различия, как тогда ходила тьма ответственных и полуответственных работников, а Рычагов поверх белой рубашки с галстуком надел легкую кожаную куртку, еще испанскую, и тоже выглядел то ли гэвээфовцем, то ли вообще не поймешь кем. — Прошу рассчитаться.

— Пригласите директора.

Директор явился. С лицом хотя и почтительным, но также и хамоватым, по причине той воли и власти, что сейчас стояла за ним.

— Товарищи, попрошу. Не обостряйте. Если не догуляли, возьмите с собой. И приходите завтра. Рады будем обслужить. А сейчас попрошу.

— Не свадьбу же вы тут собираетесь играть? У вас тридцать восемь мест, а нас двое. Как-нибудь поместимся. — Берестин старался говорить вежливо и даже изобразил некое заискивание. Но директор закаменел.

— Попрошу, иначе могут быть серь-ез-ные неприятности.

— Ну-ну! — Берестину стало интересно, и он увидел, что и Рычагов заиграл желваками. Не понравилось ему, только что вдохнувшему свободы, вновь почувствовать некий аромат произвола. — В таком случае, уважаемый, оставьте нас. Мы свои права знаем…

Слова о правах прозвучали дико для директора. Он резко повернулся и исчез.

— Что тут они затевают? — спросил Рычагов.

— Вот сейчас и посмотрим.

Действительно, буквально через минуту по вагону словно пронесся леденящий ветер. Скрипя заказными сапогами, отсвечивая руном шпал, глядя сверляще, возле столика возник старший лейтенант госбезопасности.

— Хотите больших неприятностей? — резким, жестяным голосом спросил он, явно привыкший, что сам факт его появления вселяет, как минимум, трепет.

— Нет, — честно ответил Берестин.

— А будут.

— Отчего же?

— Вам приказано!

— Нам ничего не приказано. И не может быть приказано, потому что здесь ресторан, а не Лубянка. Это к слову. Нас попросили. Мы не снизошли. Что дальше?

Чекист, похоже, обалдел от невиданной наглости. И, возможно, даже в чем-то усомнился. Но поскольку к тонким душевным движениям не привык, то быстро взял себя в руки.

— Предъявите документы!

— Знаете, лейтенант, не мешайте нам. Идите, займитесь делом. — Берестин отвернулся от него и взял за ножку бокал.

Очевидно, чекист попал в ситуацию, выходящую за пределы его компетенции. И убыл — за консультацией или подкреплением.

— Может, не стоит, товарищ командарм? — осторожно спросил Рычагов.

— Ничего, сиди и не вмешивайся.

События развивались. Вновь появился давешний старлейт — в сопровождении капитана того же ведомства и еще какого-то штатского.

— Вот, — торжественно сообщил старлейт, указывая на Берестина.

Капитан был моложе, но строже. И либеральничать не намеревался.

— Встать! Вы задержаны!

— О! Это интересно. Ваши полномочия?

Капитан положил руку на кобуру.

— Остальное — у меня в купе. Прошу!

Под конвоем Берестин с Рычаговым вышли в коридор, через гремящую площадку перешли в соседний вагон, и капитан довольно грубо втолкнул Алексея в полуоткрытую дверь.

— А теперь — документы!

Алексей спокойно протянул удостоверение. И с удовольствием смотрел, как капитан его раскрывает. Челюсть у него не отвисла, но глаза округлились.

— Товарищ командарм…

— Всем выйти! — резко сказал Берестин. Никто ничего не понял, но и тон его, и вид капитана словно вымел остальных из купе.

— Товарищ командующий… Я не знал, меня не предупредили…

— Фамилия, должность?

— Капитан Лавров, старший уполномоченный при протокольном отделе НКИД.

— Ну и что? Что за цирк вы устроили?

— В поезде едет немецкая военная делегация. По программе у них ужин.

— Сколько их?

— Четыре человека.

— И ради этого вы позволили себе?!..

— Товарищ командующий, я не знал… Мне приказано обеспечить условия и не допустить…

— Для этого надо выгнать из ресторана больше двадцати советских людей? В том числе двух генералов, четырех полковников? Да и остальные, наверное, не менее уважаемые товарищи!

— Я не знал… — тупо повторил капитан.

— Вы — кретин. Это даже не оскорбление, а диагноз. И должность участкового в Верхоянске — самое лучшее, на что вам следует рассчитывать. Причем с вашей точки зрения, я непростительно гуманен. Учтите это. Если у меня будет время, я о вас не забуду. Можете кормить своих немцев на общих основаниях. Или в купе им подавайте. Сам, раз такой заботливый! О нашем разговоре доложите по команде. И если вы еще не в курсе, знайте, что с завтрашнего дня ваше ведомство распускается. Кончилась лафа с бериевскими цацками, — Берестин показал на полковничьи знаки различия капитана и нашивки на рукавах. — У меня все.

Он вышел в коридор, оставив окаменевшего капитана в купе. Рычагова до сих пор блокировали два сотрудника, хотя руками и не трогали.

— Пошли, товарищ генерал, — благодушно сказа Берестин. — А то у нас кофе остынет. Если уже остыл — потребуем свежего за их счет…

В ресторане было пусто. Только минут через двадцать пришедшие в себя НКИДовцы и их кураторы привели наконец своих немцев, скромно усадили их в дальний угол вагона, не забывая время от времени пугливо озираться.

Глава 5

Белостокский выступ, образовавшийся в результате Освободительного похода 1939 года, представлял чрезвычайно удобную позицию, если бы с началом войны Красная Армия решила провести восточно-прусскую наступательную операцию по образцу августовского наступления 1914 года. Ударом на северо-запад отрезалась вся группа армий «Север» и при удачном развитии событий выход к Балтике и захват Данцига сломали бы все стратегические планы гитлеровского командования.

Но на такой вариант Берестин в силу известных обстоятельств рассчитывать никак не мог.

В прошлый раз этот треклятый выступ стал, пожалуй, главной причиной разгрома Западного фронта. Почти двадцать стрелковых и механизированных дивизий оказались отрезаны танковыми клиньями немцев, под Волковыском и Новогрудском схвачены тугой петлей окружения и через две недели героических и безнадежных боев — вслепую, без знания обстановки, без связи с высшим командованием, а на пятый день войны уже и без боеприпасов, горючего и продовольствия — эти двадцать дивизий, почти триста тысяч вооруженных людей, перестали существовать. В других условиях они могли бы совершить многое.

…Под крыльями Р-5 долго тянулись сплошные массивы леса, кое-где прорезанные нитками дорог. Беловежская пуща. Берестин смотрел сейчас на великолепно-дикий вид внизу не как турист (хотя и посещал эти места туристом), а как и положено командующему, рекогносцируя незнакомый театр в предвидении грядущих сражений.

Весь этот огромный район — почти тридцать тысяч квадратных километров — пересекают всего три мощенные булыжником дороги, и их можно намертво блокировать незначительными силами, все остальные оттянув для действий на флангах фронта, там, где вторая и третья танковые группы немцев нанесут главные удары. Если бы это в свое время понял Павлов… А он вытянул дивизии в нитку вдоль границы, и две армии, третья и десятая, сразу же оказались в глубоком вражеском тылу, и уже им пришлось отступать по трем узким дорогам в безнадежной попытке выскочить из захлопнувшейся мышеловки. Пешком, под непрерывными атаками с воздуха…

В небо прямо по курсу воткнулись шпили двух гигантских костелов, красного и белого, форпостов католичества на границе православного мира, и самолет покатился по траве аэродрома. Здесь Маркова по протоколу встречали командарм-10 генерал-майор Голубев с чинами штаба.

Город с тех пор, как его видел Берестин в семьдесят девятом, изменился мало. Не было, конечно, новых зданий, зато он увидел много старинных, не сохранившихся после войны и придававших городу особую прелесть. Белый костел, построенный совсем недавно, в тридцать восьмом, сверкал свежей штукатуркой. А центральная улица, Липовая, была совсем такая же, и на месте стоял отель «Кристалл». Алексей подумал, что его поселят в нем, лучшего в городе не было, но кортеж проскочил дальше, свернул за угол и через глубокие арки с филигранными чугунными воротами въехал во двор «Восточного Версаля» — дворца графов Браницких. Здесь помещался штаб десятой армии.

Многое во дворце осталось так, как было при поспешно сбежавших хозяевах, по крайней мере, в тех помещениях, которые Берестин успел увидеть. Ему отвели две богато обставленные комнаты на втором этаже, с окнами в парк и огромным балконом.

Приказав собрать на двадцать часов старших командиров и политработников армии, Алексей остался один. Вышел на балкон. Да, к концу века от всего дворцового великолепия действительно оставалась жалкая тень. Прав был экскурсовод. Парк, запущенный, конечно, за два года, выглядел прелестно со своими прудами, искусственными водопадами и гротами, с аллеями, посыпанными желтым песком и толченым кирпичом, шпалерами деревьев и кустарников, подстриженных самым причудливым образом, с яркой, совсем еще свежей майской зеленью, первыми цветами на клумбах. Здесь бы действительно отдыхать и наслаждаться жизнью, а не воевать.

Берестин вынес из комнат позолоченное кресло с выгнутой спинкой, поставил его так, чтобы склоняющееся к закату солнце не било в глаза, и раскрыл большой блокнот с именной бумагой, подбирая в уме слова, с которых начнет совещание. За кустами довольно мерзко кричали бывшие графские, а ныне рабоче-крестьянские павлины.

У Алексея выработалась уже довольно стройная и эффективная техника взаимодействия с личностью Маркова. Сейчас ему надо расслабиться, почти забыть о себе самом, посмотреть вокруг чужими глазами, будто впервые увидев окружающий мир, представить себя Марковым и только им, и начинать писать. Рука сама изложит все, что должен сказать командующий, и в той именно форме, что принята сейчас. А потом нужно будет снова переключиться, чтобы пройтись по готовому тексту уже только своей рукой.

В нижнем беломраморном зале с мозаичным паркетом и лепными плафонами на потолке собралось больше полусотни человек. Генералы, полковники, полковые и бригадные комиссары.

Опять все — бывшие уже раз покойниками. К этому Берестин привыкнуть так и не смог. Пусть он был свободен от любых предрассудков, почти усвоил теорию прямых, обратных и многослойных временных потоков, но душой понять, как давно умершие люди могут жить рядом с ним, он не сумел до сих пор. Относиться ко всему происходящему, как к прокручиваемой второй раз кинопленке, у него не получалось, допустить идентичность окружающих с погибшими сорок лет назад — тоже. Принять, что это другие люди, другая временная линия и другая история — затея теряла всякий смысл. Только великолепная психическая и психологическая упругость спасали его от шизофрении.

Может, из-за этих именно душевных качеств и подошел он на роль агента-исполнителя? За краткий срок второй раз посещает прошлое, встретился с гостями из будущего, да плюс с тремя расами разумных инопланетян — и ничего…

Отвлекшись от своих мистических размышлений, которые со стороны выглядели как суровая сосредоточенность полководца, Алексей взглянул на сидящих перед ним и ждущих его слов командиров иначе. Как на безусловно живых людей, которыми ему положено командовать в неотвратимой войне.

То, что все здесь собравшиеся уже один раз умерли за родину, делало им честь, но не принесло славы. Многим просто не повезло или пострадали они через чужую глупость. Но многие и сами виноваты. Будто забыли они за последние четыре года все, чему учились всю предыдущую военную службу… Как может военный человек, всю жизнь прослуживший в армии, уверовать в бессмысленную до идиотизма доктрину: «Малой кровью, на чужой территории»? Сколь бы высока ни была трибуна, с которой данная истина провозглашается! Уверовать всего через двадцать лет после окончания первой и на втором году второй мировой войны, имея представление, что такое германская армия, каков немецкий солдат и немецкая техника, и зная правду о своей армии — всю правду, а не то, что так упоительно подается на парадах, показных маневрах и в кинофильмах типа «Если завтра война».

Можно понять, когда страшно человеку оспорить высочайше утвержденную теорию — ведь это значит пойти вслед за тысячами других в лагеря и к стенке, умереть с клеймом врага народа. Но ведь молча, для себя, в своей дивизии можно же и нужно делать то, что требует долг и здравый смысл? Или уже и этого нельзя? Неужели русский человек неисправим и только смертельная опасность, грань национальной катастрофы в состоянии пробудить в людях героизм, талант, гражданское мужество? А во всех других случаях ему проще и приятнее без рассуждений, без попытки сохранить в себе здравый смысл и совесть выполнять указания любого, кто прорвался к кормилу власти, как бы преступны или просто глупы эти указания ни были?

Разберутся ли когда-нибудь историки и психологи в этой загадке первой половины века?

Все это приходило Берестину в голову и раньше, и по другим поводам, но то были вполне отвлеченные мысли или пустопорожний интеллигентский треп за рюмкой или чашкой кофе, а сейчас перед ним была реальность. Вот они — подлинные статисты величайшей, может быть, в истории человечества трагедии. Виновники и жертвы небывалой расплаты миллионов людей за бессмысленную верность тирану, узурпировавшему святую идею.

Почему при проклятом, сгнившем на корню самодержавии его верные слуги могли понять опасность, исходившую от самого помазанника божия, находили силы спорить с государем и верховным главнокомандующим, доказывать ему его же бездарность, грозить отставкой? Как тот же генерал Брусилов в шестнадцатом году: «В случае же, если мое мнение не будет принято во внимание, я буду вынужден считать мое пребывание на посту главнокомандующего не только бесполезным, но и вредным. Прошу меня в таком случае сменить». Такие слова говорил Брусилов царю публично, что зафиксировано в протоколах высочайшего совещания в Ставке 28 марта 1916 года. Или здесь дело в том, что вольности дворянства предполагали известную независимость внутри этого круга, или настолько очевидной была истина, что честь в любом случае дороже и положения, и самой жизни, и только дальнейший прогресс, социальный в культурный, отмел этот феодально-помещичий пережиток? Или, наконец, все дело в том, что четыре года мировой и пять лет гражданской настолько повыбили всех наиболее честных и отважных с обеих сторон, что некому стало на практике воплощать нравственные императивы?

Под влиянием таких мыслей новый командующий и начал свое выступление перед командным и политическим составом третьей и десятой армии.

Представившись и вкратце сообщив о себе основные сведения — где служил и воевал, чем командовал, Берестин-Марков сразу перешел к сути.

— Генерал Павлов смещен за то, что поставил округ фактически в катастрофическое положение. Любому из вас, если он достоин своего звания и положения, это должно быть очевидно при первом взгляде на карту. Независимо от того, что говорят политические деятели (все поняли, кого он имел в виду, и содрогнулись), мы с вами люди военные. Должны исходить из того, что война может начаться в любой день и час, и делать все каждый на своем месте, чтобы встретить врага во всеоружии. И материально, и морально. А к чему готовитесь вы? — Он обвел взглядом зал, остановился на средних лет плотном генерале с наголо бритой головой. Указкой, словно рапирой, нацелился ему в грудь. — Вот вы…

— Командир девятого армейского корпуса генерал-майор Леденев.

— Очень приятно. — Берестин знал, что девятый АК занимал стокилометровую полосу на юго-западном фасе выступа. — Немцы делают вот что… — Берестин двумя взмахами указки изобразил направление ударов с севера, от Сувалков, и с юга, от Седльце, отрезающих обе армии и смыкающихся далеко в тылу группировки, восточнее Волковыска. — Что вы станете делать, имея в виду, что у противника и так двойное превосходство в силах, а на направлениях главных ударов будет и десятикратное? Садитесь. Но каждый из присутствующих может поставить себя на место генерала Леденева. Да и на своих местах радости у вас будет мало. И пусть каждый ответит сам себе… — Алексей почувствовал, что начал говорить слишком возбужденно, и сбавил тон. — Я сейчас не собираюсь устраивать военную игру или командно-штабные учения. Времени на это нет. Я хочу, чтобы все усвоили простую мысль — если война начнется завтра, мы ее уже почти проиграли. Не нужно пугаться моих слов. Нужно осознать положение дел и не теряя дня и часа начать действовать. Я смотрю, товарищ увлеченно меня конспектирует, — он повернулся к полковнику с орденом Ленина. — Назовите себя, пожалуйста.

— Начальник особого отдела десятой армии полковник Лобанов. — Взгляд у полковника был неприятный. Особенно с точки зрения Маркова.

— Если вы конспектируете, чтобы сообщить куда следует о вредных мыслях и пораженческих настроениях командующего, то не советую. Времена несколько изменились. Ну, честно?

Лобанов молчал, только дергался мускул на щеке.

— Не хотите отвечать — настаивать не буду. Но имейте в виду, не тем занимаетесь. В таком качестве вы мне не нужны. Автономия ваша кончилась, будете бороться со шпионами и диверсантами на фронте, а не выискивать их среди своих товарищей. Вместе с начальником особого отдела третьей армии и командирами погранотрядов завтра приказываю прибыть в Минск. В двадцать два ноль-ноль. Садитесь.

По залу прошел легкий гул. Полковник сел — красный и потный.

— Для того, чтобы избежать катастрофы, — продолжил Берестин, — мы с вами должны сейчас забыть все, что до этого говорилось о грядущей войне. Война будет тяжелая и долгая. Враг сегодня сильнее нас, и именно сознание этой неприятной, но объективной истины должно мобилизовать нас на предельное напряжение воли и решимости победить. Наступать мы сейчас, конечно, не в состоянии. Поэтому красные пакеты в ваших сейфах немедленно по возвращении уничтожьте. Цель у нас теперь одна — стратегическая оборона. Но оборона не значит, что немец будет нас бить, где хочет, а мы — «стоять насмерть». Стоять насмерть нужно только тогда, когда это диктует обстановка или прямой приказ. А в любом другом случае нужно умно и грамотно наносить врагу максимальный ущерб, насколько можно сберегая собственные силы. А иначе вас раздавят, пройдут по вашим трупам и будут бить следующих. Необходимо создать мощные группировки на главных направлениях, встречать противника на самых выгодных рубежах, не пугаться прорывов и обходов, отсекать подвижные части от пехоты и тылов, обходящих — обходить в свою очередь. Если немцы прорвут фронт, не стараться догнать его и снова стать «нерушимой стеной» перед острием удара, вы его танки все равно не догоните, а войска растеряете и пехота вас добьет. В таких случаях надо быть готовыми мгновенно организовывать фланговые удары, перерезать коммуникации, громить тылы. Танки без горючего сами станут, и чем глубже прорвутся, тем вернее погибнут… Я говорю вам сейчас почти прописные истины. Вы должны бы мне сказать сейчас: товарищ командующий, мы не лейтенанты, мы все это знаем, мы подробно разобрали на картах и макетах все операции гитлеровской армии во Франции и Польше, мы давно учли все ошибки англичан при отходе к Дюнкерку, мы наизусть знаем приемы Гудериана… Мы не сидели два года зря, готовясь к войне по речам товарища Ворошилова да романам Шпанова и Павленко. И я бы с вами согласился. Но — увы. Поэтому — приказываю… — Он начал называть номера корпусов и дивизий, указывать им новые места дислокаций, рубежи развертываний и прикрытий, диктовать наиболее неотложные мероприятия. Бегло, конспективно, но четко.

Наконец, часа через полтора, он закончил. Разрешил всем курить и сам достал папиросу. Присел на край стола, показывая, что официальная часть закончена.

— Соответствующие приказы вы получите в установленном порядке и в должное время, а сейчас я хотел бы, чтобы вы все уяснили нашу основную стратегическую концепцию. Немцы во все времена очень точно и детально разрабатывали свои планы и диспозиции. Значит, наша задача — с первого дня сломать все их расчеты. Они привыкли и умеют вести войну регулярную и они доказали это. И еще докажут нам не раз. Что можем предложить им мы? В существующих условиях? Армию готовую «умереть за СССР»? Мало. Ленин писал, что в современной войне побеждает тот, кто имеет «высочайшую организацию и лучшие машины». Как у вас насчет «лучших машин», товарищ генерал? — обратился Берестин к генерал-майору с танковыми эмблемами.

— Командир одиннадцатого мехкорпуса генерал Гоцеридзе, — представился тот. — В составе корпуса девятьсот десять танков всех типов, из них Т-34 шестьдесят шесть штук, КВ-1 пятьдесят, КВ-2 — двадцать один. Остальные — Т-35, Т-28, БТ-5, БТ-7 и Т-26. Нуждаются в среднем ремонте двести пятьдесят пять танков, в капитальном — сто девяносто семь…

— Хорошо, товарищ Гоцеридзе. В том смысле хорошо, что владеете обстановкой. А так, конечно, хреново. Значит, я буду рассчитывать на корпус и задачи ставить соответственные, а у вас едва дивизия. Павлову до сего дня рапортовали, что у вас корпус? Так?

— Не совсем, товарищ командующий.

— Значит, вы молодец и докладывали правду, а Павлов врал выше уже самостоятельно? Для фронта в целом и для вас лично от этого ничего не меняется. Садитесь. У остальных, как я понимаю, не намного лучше. А война, как я вам говорил, может начаться в любой следующий день. Когда она начнется, мы можем оказаться без планов развертывания и взаимодействия, без связи, без информации об общей обстановке. И в таком случае каждый из вас должен усвоить, как раньше «Отче наш», а теперь «Краткий курс» — единственное, чем вы сможете принести пользу, потеряв связь со мной и соседями, это искать и находить способы нанести немцам максимальный ущерб. Только! Если не получите больше никаких приказов — действуйте, как Денис Давыдов. Наплевать вам на линию фронта, на количество врагов — бейте, где найдете и сможете, причем так, чтобы ваши потери были меньше вражеских. Если позволит обстановка — с боями прорывайтесь к старой границе. Сумеете — занимайте выгодные для обороны рубежи, населенные пункты, укрепрайоны и держитесь до тех пор, пока в состоянии наносить врагу ущерб больший, чем ваши потери. Завтра же начните подробную рекогносцировку, спланируйте все мыслимые варианты действий, пути подвоза и эвакуации, маневры вдоль фронта и в глубину. Возьмите на учет весь гражданский транспорт и продумайте способ его мгновенной мобилизации в нужный момент. Раздайте в войска двух-трехнедельный запас боеприпасов, горючего и продовольствия, остальное оттяните на тыловые рубежи, туда же заблаговременно эвакуируйте неисправную и ненадежную технику. Особенно танки. Из мехкорпусов необходимо выделить действующие отряды, укомплектовать их наиболее боеспособными машинами, пусть это будут полки или бригады, но полного штата и готовые выполнить любую задачу. В открытых боях — танки против танков — разрешаю использовать только Т-34 и КВ, да и то в крайних случаях, остальные танки — только из засад. Если мы все это успеем запомнить и усвоить — врасплох нас не застанут. Разумеется, все это я говорю вам именно на тот случай, если мы больше не сумеем встретиться. Но в ближайшие дни я намереваюсь лично посетить большинство соединений. Тогда поговорим с каждым и более конкретно. Вопросы есть?

После товарищеского ужина Берестин остался вдвоем с членом военного совета третьей армии, дивизионным комиссаром Кирилловым, с которым сейчас прогуливался по темному, освещенному лишь полной луной парку. Комиссар, мужчина лет тридцати пяти, попавший на свою должность год назад с поста завкафедрой истории партии ИФЛИ, показался Берестину мыслящим человеком, захотелось пообщаться с ним неофициально. Однако разговор не получался, Алексей уже чувствовал раздражение.

— Вы тут, за последние годы, настолько перепугались сами и запугали всех окружающих, что я и не знаю, как теперь людей перевоспитывать. И вы, политработники, к этому руку приложили.

— Как раз напротив, мы воспитываем людей в духе превосходства нашей идеи.

— Бросьте. С одной стороны, вы внушаете людям, что вероятный противник не только слаб, но и готов рухнуть при первом ударе, а немецкий пролетариат непременно поднимет восстание, как только Гитлер на нас нападет. А с другой — вы настолько этого же Гитлера боитесь, что готовы вообще у бойцов винтовки отобрать, только бы, боже упаси, не спровоцировать фашистов на нападение. И немцы все отлично видят и смеются над нами! Разве так к большой войне готовятся?

— А вы считаете, что нужно пропагандировать силу врага?

— Безусловно. Солдат должен знать прежде всего сильные стороны неприятеля. Тогда он сможет мобилизовать для борьбы все свои силы и возможности.

— А партия считает, что необходимо прежде всего внушить бойцам веру в несокрушимую мощь нашей армии и неминуемое поражение любого агрессора…

Берестин резко повернулся, размалывая каблуками кирпичную крошку. Схватил комиссара за ремень портупеи и с яростью почти выкрикнул ему в лицо (вот когда, наконец, не выдержали нервы!):

— Вы кто: идиот или провокатор? Какая партия так считает? Вспомните работы Ленина, перечитайте материалы ЦК времен гражданской войны! Или же убирайтесь лучше из армии к чертовой матери! В партшколу для дефективных активистов! С немцами завтра воевать, двести дивизий и пять тысяч танков завтра начнут нас с вами в дерьмо растирать, а вы чему войска учите?

— Товарищ командарм!.. — отшатнулся Кириллов. В голосе звучали возмущение и обида.

— Что — командарм? — Берестин выпустил из руки портупею. Отступил на шаг и сел на подвернувшуюся скамейку. Закурил и затянулся, успокаиваясь. Потом даже улыбнулся. — Не понравилось? Интересные вы все же люди. Когда в глаза правду сказал — возмутился комиссар. А когда не мою — ленинскую правду при вас черт знает во что превращают — это вы принимаете спокойно.

Берестин увидел на лице комиссара прежде всего растерянность. Для него слова командующего выходили за пределы мыслимого. «Жаль, — подумал Алексей. — А вроде на вид ничего парень».

— Закури, комиссар. И не бойся. Я же не боюсь. Большевики за свою правду и на каторгу, и в петлю шли, а ты чего испугался?

Кириллов очевидно, сообразил, что от командарма не следует ждать непосредственной опасности, но продолжал гнуть свое:

— В условиях капиталистического окружения любая дискуссия в партии…

— Да хватит тебе… Редкий шанс теряешь — с командующим по душам поговорить. Насчет этого трепа я тоже мастер, почти кандидат философии, причем такой, что тебе и не снилось.

— Как это так? — профессионально вскинулся Кириллов. — Я как раз кандидат и именно философии.

— А много ли ты знаешь об экзистенциализме, бихевиоризме, неотомизме, прагматизме, о трудах Сартра, Адорно, Хайдеггера, Маркузе, Тойнби, Ростоу? О теории стадийного роста, постиндустриального общества, неоиндивидуализме и еврокоммунизме? Вижу, что мало… — Берестина опять понесло. Не потому, что он потерял над собой контроль, ему просто интересно было подбрасывать подходящим людям опережающую информацию. Кириллов показался ему подходящим.

— Западной философией я мало занимался, и переводят у нас далеко не все. Языков же я не знаю… — честно признался комиссар.

— Я не в упрек, а к тому, что есть многое на свете, друг Горацио… Ну а как историк партии, ты никогда не думал, что слепой догматизм опаснее любой оппозиции?

— Обострение классовой борьбы требует монолитного единства.

— Опять штампы. Если ты лично во всем этом так уверен — мне тебя жаль, Михаил Николаевич. А если думаешь одно, а пропагандируешь другое…

— Сергей Петрович, — Кириллов вроде на что-то решился. — Неужели не страшно знать, что ты прав, и все же умереть врагом?

— Значит, все же были и у тебя сомнения? Конечно, страшно. А как декабристам было? Уж тех вообще никто понять не мог, ни свои, ни чужие. Выходит, бывают моменты, когда следует решать, что тебе дороже, шкура или идея. Но я вижу, что к разговору ты не готов. Поэтому оставим. Библию читал? Не вводи во искушение малых сих… Об этом тоже подумай, как и о том, что я вот думал и делал, что считал правильным, отсидел, сколь пришлось, но сейчас — командующий, а ваш Павлов делал, что прикажут, и даже предвосхищал, а сейчас снят, и слава богу, а то мог кончить куда хуже и с собой в могилу еще с полмиллиона прихватить.

— Сергей Петрович, я вижу, что политическая линия поменялась, но прямых указаний ведь не было. Я не хочу в нашем теперешнем состоянии вдаваться в причины, я прошу сказать, что политсостав армии должен сейчас делать. И лучше бы в письменной форме.

— Писать мне некогда. Вы внимательно меня слушали? Вот и директива. Пакт — это далекая политика. Мы — солдаты. Наша задача — защита родины. Враг рядом, он силен, умен и коварен. Ежеминутная готовность и уверенность в конечной победе. Для рядового состава — убей врага! «Сколько раз ты встретишь его, столько раз его и убей!» У нас население двести миллионов, у них — восемьдесят. Если каждый боец убьет своего противника — война кончится через неделю. Это для рядовых задача. Для командиров разъясняйте посерьезнее и поподробнее. У немцев техника, опыт, организация, но нет объединяющей цели войны. За нами традиция дедов-прадедов и российская держава, которую нужно защитить. Про пролетарский интернационализм пока советую забыть. Для вас персонально, как для философа — линия водораздела проходит сегодня не по классовому признаку, а по национально-государственному. Против государства рабочих и крестьян идет войною немецкий рабочий, которому сегодня глубоко наплевать на ваш интернационализм и идеи солидарности. Учтите это и не питайте иллюзий. Про свою классовую принадлежность они вспомнят, когда мы их в плен брать начнем десятками тысяч или Одер форсируем. Не раньше.

Комиссар снова протестующе взмахнул рукой.

— Я здесь не могу с вами согласиться. Классовое самосознание…

Берестин ощутил злость, теперь уже холодную, прозрачную, не затуманивающую голову.

— Вы бы, дивизионный, не сейчас спорили. А хоть пару месяцев назад, с Павловым и Мехлисом. А то поняли, что я вас в особый отдел не отправлю и за несогласие с должности не сниму, потому и осмелели, вспомнили о чистоте идеи и теории. А мне сейчас этого не требуется. Считайте мои слова приказом и исполняйте. Спокойной ночи. Я в вас разочарован. Надеюсь, хоть в бою вы окажетесь на высоте… Как подобает профессиональному борцу за дело Ленина-Сталина… Если появится желание донос на меня написать — не советую. Читать все равно некому.

Глава 6

Только сейчас Берестин начал понимать, какой неимоверный груз он возложил на себя, приняв командование округом накануне войны. Даже опыт и знания Маркова мало помогали, потому что объем дел, которые надо было сделать сверхсрочно, проблем, требующих решения, превосходил все мыслимое им раньше. Ведь кроме стратегических разработок на него свалилась вся черновая работа. Проверить, добиться, согласовать, скоординировать, заставить, снять, назначить кого-то взамен — все это надо было самому, и на это не хватало ни дня, ни ночи.

Насколько наивными теперь казались Алексею мысли о нормальном рабочем дне. Он мог бы быть возможен, но лишь в том случае, если бы все остальное было нормально, все исполнители понимали бы свои задачи и обладали необходимыми качествами для их выполнения. А здесь… Берестин видел, как глубоко укоренилась привычка к бездумному подчинению директивам. Причем неоднократно он убеждался, что приказы глупые и вредные исполняются даже охотнее и эффективнее, чем умные и жизненно необходимые.

Почти постоянно он сталкивался с фактами противодействия. Начальник фронтовых складов артвооружения, которому приказано было сдать в войска все трофейные польские пулеметы с боезапасом, начинал ссылаться на черт знает какие и чьи инструкции, звонить в Москву, и даже после подтверждения правомочности приказа не прекращал своей волынки. Что он с этого имел, Алексей понять не мог. В таких случаях он приходил в ярость, снимал с должностей и лишал званий, тут же сталкиваясь с необходимостью искать замену. Не успевал он решить проблему с пулеметами, как являлся начальник штаба округа (прошлый раз по приказу Сталина расстрелянный) с протестом против распоряжения о передаче сотни танков из одной армии в другую…

За неделю Берестин объехал и облетел всю полосу будущего фронта, побывал в дивизионных и даже полковых штабах. Положение дел всюду оказывалось даже хуже того, что он представлял. Одно дело — прочесть в исторических трудах, что такая-то дивизия встретила войну, имея сорок процентов штатного состава, двадцать процентов техники и вооружения, и будучи растянута на сто километров по фронту и семьдесят в глубину. И совсем другое — видеть все это в реальности, тут же на месте, принимая решение: что делать? То ли переформировывать дивизию в полк, то ли неизвестно за счет чего доукомплектовывать. А кадровые вопросы, а взаимоотношения с местными партийными властями, которые, ссылаясь на предстоящие сельхозработы, категорически были против изъятия у колхозов тракторов и грузовых машин. И еще необходимость эвакуировать семьи командиров из прифронтовой полосы — так, чтобы скрыть эвакуацию от немецких шпионов.

Из пяти с лишним тысяч списочных танков набиралось новых образцов всего 960 штук, а исправных старых — около полутора тысяч. Автомашин не насчитывалось и половины потребного количества, зенитных орудий тоже не хватало почти половины. За оставшиеся дни кое-что еще успеет подойти из внутренних округов, но мало. Все равно до отчаяния мало.

Укрепрайоны по новой границе были частично построены и еще в меньшей степени частично вооружены, смысл в них Берестин видел только тот, что они до последней возможности, ничего не прикрывая, просто будут приковывать к себе какое-то количество вражеских войск. Если полк в укрепрайоне на неделю-две свяжет полевую дивизию — вечная ему слава. И такая же память.

В целом, сделал вывод Марков, армия к сорок первому году утратила многое из того, что она знала и умела в тридцать шестом.

Но в одной из дивизий произошла у него встреча и удивившая, и растрогавшая его, вселившая даже некоторый оптимизм, нужду в котором он сейчас испытывал. Мелочь, как говорится, но приятная.

На строевом смотру увидел он подполковника с грубым унтер-офицерским лицом, с медалями «За отвагу» и «XX лет РККА», значком за Халхин-Гол. Увидел и сразу узнал. Ямщиков Александр Иванович. В двадцать восьмом году они служили в одном полку. Марков комбатом и Ямщиков комбатом. Потом Марков комполка, а Ямщиков у него — начальником штаба. Теперь Марков командарм и командующий округом, а Ямщиков — только командир полка.

Если это не загадка и не тайна, то что же? Человек служит в армии с первого дня первой мировой войны, кажется, имел «Георгия», а может и двух, в Красную Армию вступил сразу же, в восемнадцатом году, считался, как помнит Марков, надежным и грамотным командиром — и до сих пор, в сорок пять лет, все еще подполковник. При том, что такие пережил времена, в которые человек или исчезал бесследно, или за год-два становился генералом высших разрядов. Или и то и другое вместе.

Они поговорили немного на плацу, как старые сослуживцы, но и с чувством дистанции, которую тактично обозначил Ямщиков, и на другой же день Берестин вызвал его в Белосток.

— Александр Иванович, — сказал он в своем кабинете, когда все уставные слова были произнесены. — Давай забудем, кто ты и кто я, пусть будет, как в Знаменке, в нашем старом полку.

Они вышли на балкон, одинаковым жестом облокотились о перила, переглянулись. Вздохнули.

— Как ты обстановку оцениваешь? — спросил Марков.

— Хреново оцениваю. Воевать скоро надо, а мы не готовы, а воевать все одно надо.

— Совсем не готовы? А твой полк? Мне показалось, что полк в порядке.

— Мой-то в порядке. За то, может, и держат, чтоб было что показывать. А ты другие видел?

— Видел. Так отчего ж так? Я за три года приотстал, так ты меня просвети.

— Что просвещать? Я в армии двадцать семь лет, да на полку пять, а до того — сам знаешь. И службу постиг, и ничего не боюсь, и поперек дороги никому не стою, вот у меня и порядок, а про остальное пусть комдив думает.

Берестин поразился столь простой и четкой формуле душевного комфорта.

— Что же ты других не научил? В своей хоть дивизии?

Ямщиков усмехнулся с чувством превосходства.

— Или ты вчера родился, Сергей Петрович? Чему научить? Устав, он для всех один. Его исполнять надо, и все. А если, полк получив, о том думать, как кому на мозоль не наступить, или в академию пристроиться, или на дивизию махнуть — я им не учитель. В старое время если на полк стал — так, считай, и все. Оттуда только в отставку. Я графьев-князей не беру, из них начальники дивизий выходили, точно, а из простых полковых — в мирное время никогда. Поэтому тут только настоящая служба и есть, тут ум поболе генеральского нужен, потому как генералы умными людьми командуют, а полковник — всякими, кем приведется, и офицерами, и унтерами, и кашеварами.

— Мудро говоришь, я до этого в свое время не додумался.

— А когда тебе было? На полку-то год сидел? Но я тебя в виду не имею, ты службу хорошо понимал, хоть и старой не хлебнул. Ты лет на десять меня моложе?

— На семь.

— Ну ничего, все же послужил, не то что иные-всякие… И опять же у тебя хорошо повернулось. Я, когда узнал, переживал, но раз так — ничего… Тюрьма, она, бывает, тоже в науку.

— Да уж это верно. Но я тебя за другим пригласил. Дивизию как, потянешь?

— А ты как думаешь?

— Ну молодец. Хитрый ты мужик…

— Нам без хитрости нельзя.

— И я так считаю. Поэтому мы с тобой сделаем дивизию, какой еще не было. Раз войны не миновать, нужна мне хоть одна надежная дивизия на самый крайний случай. Вроде гренадерской. Из лучших частей соберем, и ты ее за месяц сколотишь так, чтоб хоть в Сухум, а хоть в Одессу… Я вот чего представляю — три мотострелковых полка, танковый из Т-34, гаубичный полк, противотанковый, мотоциклетный полк пограничников, мощный зенитный дивизион, ну и остальное по штатам… Всю пехоту посадим на машины, в каждой роте взвод автоматчиков, остальным — СВТ, двойной комплект пулеметов, в штат взводов по два снайпера — очень могут пригодиться, командиров сам подберешь вплоть по комполков, и вообще только мне лично будешь подчинен. Приказ на полковника я тебе уже подписал. Так что поздравляю. Устраивает тебя такой вариант?

Ямщиков задумался.

— Я что ж, человек военный, и если начальство видит тебя комдивом, спорить с ним не положено. Однако ты большую силу забрал, Сергей Петрович. Наместник как бы. Гвардию себе создаешь… Оно, может, и правильно по нынешнему времени… — Похоже, Ямщиков намекал на то, что если бы у некоторых репрессированных были лично им преданные войска, все могло и иначе повернуться. А почему бы ему так не думать? Ума он был хоть и крестьянского, неотшлифованного, но большого, идеологические стереотипы силы над ним не имели, страстной любви к вождю народов ему испытывать было не за что, да и вряд ли человек его склада способен на такие иррациональные чувства.

Берестин подумал, что побуждение Маркова было правильным. Если б не встретился такой Ямщиков Маркову, то Берестину следовало бы его выдумать.

— А разрешите предложить, товарищ командующий, если я новых стрелковых полков брать не буду, а свои три батальона в полки разверну? Так понадежнее будет… А танки и артиллерию действительно готовые можно.

— Годится. Делай, как считаешь нужным. Сегодня и приступай. С начштаба округа решишь все вопросы. Место дислокации вот, — Берестин показал на карте. — Через две недели жду рапорта о готовности дивизии. Смотр проведу лично. Ты вот что — каждого бойца танками обкатай. Чтобы в окопе посидели, пока танк сверху ползает, гранату вслед бросить могли, а то и на ровном месте между гусеницами пусть полежат… Очень способствует, — вспомнил он любимое присловье Новикова. — Я тебе вскоре одну новинку подброшу, а для нее смелые люди нужны… — Он уже решил, что первую партию гранатометов направит именно Ямщикову. — На этом и порешим. И давай, по старой дружбе, за встречу, за звание и все прочее… — Берестин показал на дверь в соседнюю комнату, где уже был накрыт стол на двоих.

* * *
Из записок Андрея Новикова

И вот, значит, достиг я высшей власти, как говаривал Борис Годунов. И царствую, не в пример ему, спокойно, потому как у него зарезанный царевич за плечами имелся, а у меня только Берия, что не так трагично, его все равно казнили, по приговору, а я только в исполнение привел на двенадцать лет раньше.

В остальном же хлопотно. Правда, с первых дней я снял с себя девяносто процентов сталинских забот, раздал дела по принадлежности, оставил себе только войну и надзор за внешней политикой, а гражданские дела вообще потихоньку стал свертывать. Но и того, что осталось, хватало под завязку. Много помогал авторитет отца народов и гения всех времен — все, что я предлагал, изобретал, воспринималось как должное.

Вчера вот товарищ Кузнецов у меня сидел напротив, Николай Герасимович. Доложил, что сформировано десять дивизионов морской артиллерии для обслуживания укрепрайонов, и что со всем оборудованием и приборами они уже отбыли на позиции. Это он молодец, даже график опередил.

Поблагодарил я его и завел разговор, ради которого и пригласил. Что немец на Балтике силен, но пресечь его нужно, потому что морские перевозки из Швеции и Финляндии для него жизненно важны. А для этого следует немецкий флот стратегически упредить. Лучше всего, числа так десятого-пятнадцатого, вывести в море все боеготовные лодки, указать им позиции в районах Данцигской бухты, Гамбурга, Бремена, Киля и приказать по получении сигнала развернуть неограниченную подводную войну. Основная цель — в первый же момент нанести шоковые удары и запереть немцев в их базах. Всем заградителям и переоборудованным торговым судам принять на борт мины и ночью накануне часа икс поставить минные поля и банки в западной части Балтики и на траверзе Готланда. Надводному флоту утром первого дня войны нанести всеми силами, включая и линкоры (которые прошлый раз так и простояли до победы в Маркизовой луже), удары по Кенигсбергу и Пиллау. Тогда есть шанс сразу же вывести немецкий и финский флот из активной борьбы на море. То есть повторить на Балтике кампанию четырнадцатого года. На Черном море то же самое изобразить в отношении Румынии. Огнем с моря и авиацией атаковать Констанцу, высадить десанты в устье Дуная.

Мои указания он принял с восторгом, потому что вряд ли приятно было тридцатишестилетнему адмиралу подчиняться импотентскому приказу «Не поддаваться на провокации». Расстались мы довольные друг другом.

Берестин же свирепствовал на своем Западном. Что работал он хорошо, я видел не только из его докладов, но и из других источников тоже. За две недели его командования я получил на него шесть доносов из разных источников. Маркова обвиняли: в клевете на Сталина, в подрыве политико-морального состояния, в троцкизме, в намерении спровоцировать войну и в заговоре с целью свержения советской власти. Все эти доносы я с удовольствием переслал ему с приказом принять меры. И он их принял.

С блеском прошли испытания БМ-13 и БМ-26Т (на танковом шасси). Залп с сорока восьми направляющих впечатлил даже меня, не говоря о прочих товарищах.

Из гранатомета же я сам пальнул разок, тряхнув якобы стариной и вспомнив свои мнимые, но широко распропагандированные заслуги в обороне Царицына. Эта штука била не хуже настоящего РПГ, даже громче, и за мной принялась стрелять вся свита, а потом весь день они трясли звенящими головами и ковыряли пальцами в заложенных ушах.

Все участники разработки и исполнения были обласканы, и к первому июня первая сотня гранатометов и дивизион РС отправились в распоряжение Берестина.

С Вячеславом Михайловичем мы развернули грандиозную дезинформацию на дипломатическом фронте. Широко объявили о готовящихся на начало июля больших маневрах Западного и Киевского округов по типу маневров тридцать шестого года, пригласили на них высшее руководство вермахта, причем район маневров определили аж под Бобруйском, фронтом на Могилев. Немцы, наверное, хихикая про себя, приглашение с благодарностью приняли. Тогда мы, продолжая изображать из себя идиотов, обратились с просьбой до начала маневров познакомить наших генералов с опытом боев на Западе и принять к себе на стажировку сотню-другую наших летчиков. В знак подтверждения горячей дружбы. Они и на это согласились, и завязались долгие дебаты о сроках, программах и прочем. Они-то считали, что еще более усыпляют нашу бдительность. Да еще Молотов намекнул через Шуленбурга, что не против обсудить новые предложения о разделе сфер влияния и о Ближнем Востоке. А в качестве акта доброй воли, мол, не исключен пропуск немецких войск через нашу территорию в Индию. Вот бы смех был, если б они вправду согласились!

На столе у меня постоянно лежал график движения армий из Сибири, Средней Азии и Дальнего Востока. Эшелоны шли по ночам, плотно, как в войну, а днем замирали на глухих разъездах и полустанках.

Но времени все равно не хватало, и я придумал еще одну хитрость, до которой тогда не дошла еще военная мысль. Для каждой дивизии и корпуса были заранее определены позиции развертывания, командиры переброшены туда самолетами и там с помощью личного состава местных частей, приступили к разметке районов дислокации, оборудованию КП, уяснению задач, рекогносцировке и прочему. Войска в эшелонах шли тоже не как придется, а по схеме: впереди всех комендантские взводы полков, батареи управления и артразведки, саперные подразделения, и лишь потом — собственно пехота. В результате сроки боеготовности сокращались, наверное, раз в пять. Я хорошо помню (по книгам, конечно), что бывало, когда в начале войны полки и дивизии сгружались из поездов в чистом поле и сразу попадали в заваруху. Пехота здесь, артиллерия за двадцать километров, а где штаб — вообще никто не знает…

Надежда не пустить гитлеровцев за старую границу постепенно представлялась все более реальной.

А дни мелькали. Закончился май, покатился к середине июнь. Я до того сжился с натурой Сталина, что почти уже и не чувствовал, что я — это не он. Я просто был самим собой, знающим и умеющим все, что требуется.

Тело Сталина настолько помолодело, что приходилось всеми силами это маскировать. Но Молотов все же сказал: «Поделись секретом, Коба, столько работаешь, а посвежел, как после двух месяцев на Рице». Отшутился как-то. Но Молотова решил окончательно от себя удалить.

Работа и власть, конечно, увлекали, и посторонние мысли редко приходили в голову, но иногда до того хотелось расслабиться, учинить что-нибудь этакое… Еще — зверски надоела серая сталинская униформа. Сменить бы ее. Только на что? Думать надо. Объявить, что ли, себя маршалом? Тогда погоны нужно вводить, не дожидаясь сорок третьего года. Решил все же отложить до первой победы.

В общем, шапка Мономаха действительно тяжела.

Проблемы возникали ежедневно и ежечасно. То звонил Карбышев и докладывал, что наличными силами не успевает привести в порядок старую границу и одновременно оборудовать предполье, и приходилось искать способы двинуть вперед две армии Резервного фронта, на ходу меняя графики перевозок. Выяснилось, что не хватает средств связи, и я снова должен был лично приказывать, в каких областях и районах демонтировать гражданские телефонные и телеграфные линии. В формируемых моторизованных частях образовался острый дефицит механиков-водителей, и по всему Союзу приходилось выдергивать шоферов и трактористов, да так, чтобы и это не слишком бросалось в глаза. Кто так уж сразу заметит, что вдруг в Ярославле, Тбилиси и Ленинграде почти невозможно стало поймать свободное такси?

И так далее, и тому подобное. Да к тому же все время надо напрягать память, соображая, какой еще опыт грядущего может пригодиться, и какая еще самоочевидная глупость осталась незамеченной и неисправленной. Нередко вспоминалось действительно важное, но тогда следовало ломать только-только налаженное и делать все наоборот. Вот и решай каждый раз, что предпочесть…

Попутно я продолжал изучать личность своего «альтер эго», разработав систему тестов. Непросто было сообразить, каким образом ставить самому себе вопросы и получать объективные, не зависящие от позднейшего знания ответы. Однако придумал, чем и горжусь.

И результат тоже получился нетривиальный.

Товарищ Сталин, оказывается, отнюдь не столь гениален, проницателен и злокознен, как принято считать. То есть никакой он не грандиозный стратег, на многие годы вперед определивший методику захвата власти, неторопливо и тщательно плетущий интриги, продумывающий партию, как Алехин. Это для него слишком лестное сравнение, придающее И.В. пусть мрачное, но величие.

Единственно, что Сталин действительно умел, так это создавать у ближайшего окружения иллюзию железной воли и абсолютной непогрешимости своих решений и поступков. И — «чувств никаких не изведав» — ликвидировать тех, на кого гипноз и обаяние его личности не действовал или действовал не в должной мере.

Сам по себе товарищ Сталин был человеком довольно средних умственных способностей, вдобавок почти напрочь лишенным альтернативного мышления и умения предвидеть более-менее отдаленные последствия своих действий. Продолжая шахматные сравнения, скажу, что он видел игру максимум на два-три хода. Отсюда и все его шараханья в теории и практике. К примеру: возникли осложнения с хлебом — отнять его у крестьянина силой. Не хочет, сопротивляется — послать войска, начать сплошную коллективизацию. Увидел, что перегнул — тут же статейку «Головокружение от успехов». Ну и так далее. Снизилась трудовая дисциплина на заводах — нате вам закон об уголовной ответственности за опоздания и прогулы. За Кирова кто-то там на съезде голосует — чего разбираться, Кирова убрать, делегатов перестрелять. Заметил, что Тухачевский задумываться сверх меры начал, там где надо только в ладоши хлопать, — к стенке Тухачевского и еще пол-армии за компанию… Всегда, в любой ситуации, принимается решение самое примитивное, самое лобовое, без малейшего представления о последствиях, даже для себя лично, как перед войной…

Главное ведь в том, что приход к власти именно такого человека в таком качестве оказался практически неизбежен — после всего, что уже было наворочено. Похоже, только Ленин понял это, в трагическом бессилье своей болезни пытаясь повлиять на ход событий, но «завещание» его не сработало.

А вообще не хочу больше об этом писать. Сердце ныть начинает от бессильной злости и стыда за великий народ и великую державу. Добро бы хоть покорились тирану, стиснув кулаки и зубы, с мечтой об освобождении, как в иные-прочие времена, так ведь нет же — обожали, преклонялись, добровольно признали живым Богом и «Лениным сегодня». Похоронную Ходынку сами себе устроили… И не нашлось ни Штауфенберга своего, ни Гриневицкого! Разве что Рютин, напрасный герой, преданный своими же товарищами… Ох и тошно обо всем этом думать, даже сейчас, когда вроде бы делаю невозможное. Только наяву ли?

Но хватит, не время душу травить.

11 июня я собрал у себя расширенное совещание генштаба, наркомата обороны и командующих округами. На нем утвердили состав ставки верховного главнокомандования. Окончательно согласовали план первого этапа войны.

Ближайшая задача — измотать врага маневренной обороной и остановить на линии Лиепая — Шяуляй — Вильнюс — линия старой границы — Кишинев — Измаил. Последующая — позиционная оборона в течение двух-трех месяцев с возможными прорывами противника на главных операционных направлениях. В любом случае — удержание сплошного фронта западнее Днепра.

Цель кампании сорок первого года — подготовка зимнего контрнаступления.

Выходило довольно убедительно. И, казалось, можно в будущее смотреть спокойно, делать свое дело без нервов и лишней суеты.

Однако, были еще и сны.

По заведенному Иосифом Виссарионовичем порядку вначале я приезжал на ближнюю дачу в час, бывало и в два, пил ночной кефир, хотя хотелось кофе (но тело чужое — и запросы чужие), и быстро засыпал, чтобы встать в десять-одиннадцать. Затем постепенно мы пришли с ним к историческому компромиссу: дела я стал заканчивать не позднее двадцати трех. Сменил постоянного, еще с тридцать первого года, шофера и за городом сам садился за руль — час-полтора носился, как черный призрак, на длинном «паккарде» по пустым дорогам и просекам. Освеженный прибывал на дачу, сам себе заваривал кофе, гулял по саду, среди кустов и деревьев, освещенных луной, где мучительно пахло ночной фиалкой…

Но потом начались сны.

Они возникли неожиданно на третьей, примерно, неделе моего перевоплощения. Яркие, цветные, без обычной в снах неопределенности и недоговоренности. И довольно целенаправленные, как я понял.

Значит, так. Я, ощущающий себя именно Сталиным, а не Новиковым, оказываюсь в неизвестном городе. Похожем на старый Тифлис конца прошлого века. И хожу, хожу по узким улицам, вьющимся по склону горы, захожу в тесные дворики, в полуразрушенные дома, ищу людей, которые должны объяснить, зачем я здесь.

Вместе с тем, что я Сталин, я одновременно и кто-то другой, помнящий то, что Сталин помнить не может, например — пронзительно синий и морозный день его смерти, и пасмурно-туманный день похорон, серые полубезумные толпы на улицах, военные патрули, бронетранспортеры, рыдания и крики раздавливаемых о броню и стены людей.

Но самое главное, что в этом городе я встречаю Гитлера. Встречаю и не ощущаю в нем злодея, напротив, это глубоко утомленный жизнью человек, который мечтает только о покое, и мы едем с ним на рыбалку на озеро, похожее и на Рицу, и на Селигер. Там за ухой и рюмкой «Московской» он открывает мне душу.

«Андрей, — говорит он, — я про тебя все знаю. А ты про меня? Ты думаешь, мне легко быть Гитлером? Это ведь теперь и не фамилия, а некая формула. Гитлер! Никому не интересно, что я был человеком, о чем-то думал, что-то любил, а что-то нет. Гитлер, и все. А я такой же Гитлер, как ты — Сталин. Я, может, ничего не хотел в жизни, кроме как бродить по Гарцу с этюдником, писать акварели, выставляться, заслужить имя… Но меня призвала судьба. А тебя разве нет? И вот мы, величайшие люди в истории, стали величайшими врагами. А нужно ли это нам и нашим народам? Представь себе, что два последних века именно Германия и Россия были наиболее близки и могли бы определять судьбы Европы и мира. Не случайно у нас был Маркс, а его идеи воплотил в жизнь ваш Ленин. А теперь ты и я! Мы взысканы судьбой. И если мы с тобой объединимся и объединенной силой сокрушим мировую плутократию? Они же враги одинаково и тебе и мне! И во всем мире останется только Германия и Россия, неужели мы не договоримся с тобой и не разделим мир по справедливости? Ведь когда ты победишь меня, тебе будет очень и очень плохо. С тобой мы поймем друг друга, а Черчилль и Трумэн тебя никогда не поймут. А мировой сионизм? Что ты сможешь без меня? Одного тебя просто раздавят…»

Я просыпался и глядел в синеющее окно, пытаясь поймать грань между сном и явью, и когда наконец понимал, кто я и на каком я свете, начинал думать. Не о том, что слышал во сне, а откуда это взялось. Не из моего же подсознания, потому что я, Новиков, так думать не могу. Значит из него, из Сталина? Он что, всерьез обдумывал такой поворот? Может, поэтому и в войну не верил, и не готовился к ней? Ждал, когда Гитлер на самом деле придет к нему с предложением союза? Начало-то ведь и на самом деле было положено. Договор о дружбе, пунктуальнейшие поставки сырья и хлеба, предательство западных коммунистов и социал-демократов. Отчего не допустить, что он верил, будто Гитлер и вправду его «альтер эго», и судьба страны — в союзе с Германией?

Ведь и вправду, от союзов с Англией и Францией Россия только и неизменно проигрывала. Все нами пользовались, обманывали, наживались на нашей крови… А если б в первую мировую Россия с Германией — против Антанты? Бьоркский договор в действии. Что бы получилось тогда, как изменился бы мир?

Скажет кто-то: союз с Гитлером аморален! Так он и аморален только потому, что гитлеровцы столько натворили именно у нас. А наоборот посмотреть? Союзнички наши, американцы, англичане, французы разлюбезные, прочие объединенные нации? Такие уж они гуманисты? Китай, Алжир, Корея, Вьетнам, Ближний Восток, Камбоджа, Африка, Куба, Чили, Никарагуа, Сальвадор… Что, меньше убитых, меньше садизма, меньше подлости и предательств? И атомные бомбежки, и атомный шантаж, и гонка вооружений, и все, и все прочее…

В то же время я чувствовал, что и это — не мои мысли, хоть и выглядят моими, не мои чувства. Для меня — в чистом виде Новикова — союз с Гитлером все равно невозможен, потому что фашизм — всегда фашизм, а перечисленные грехи западных демократий — отклонения, большинство народов и даже правительств тех стран их так или иначе осуждали.

Грехи и даже преступления демократических стран я простить могу, а самый великолепный гитлеровский и сталинский порядок — никогда!

Как-никак, на Западе я прожил почти три года и свободен от пропагандистских стереотипов.

А сны с теми или иными вариациями повторялись, и суть в них была одна. Пока я наконец не догадался, что, наверное, начали меня корректировать мои хозяева-пришельцы, что не устраивает их наша с Алексеем политика, что не такого от меня ждали поворота.

А когда тебе слишком грубо навязывают чужую волю, даже и с тем, с чем раньше был согласен, начинаешь не соглашаться. И я решил — нет, ребята! По-вашему не будет. Пока я здесь и жив — не будет! И все равно сделаю так, что даже когда вы меня убьете или выдернете из сталинского тела — не допущу. Еще не знаю, как, но не допущу. Это же страшно представить, что они вдвоем сделают с миром…

Но сны по-прежнему снились еженощно, и еще более яркие и убедительные, и все против моей дневной политики. Выходит, значит, что не могут они теперь на меня впрямую влиять? Выпустили джина, а справиться не могут. Ну, а уж из-за угла им со мной не сладить! Какая там у них личная история, не знаю, но человеческую они не понимают. Что-то есть в нас запредельное, алогичное, но выводящее на такие рубежи, с которых и захочешь, а не собьешь!

На всякий случай я прекратил выезды на дачу. Перестала она мне нравиться. Или именно глушь лесная виновата, где глазу некуда глянуть, кроме как на заборы высокие, или прицел у них туда наведен? В Кремле действительно стало легче.

Я спускался в глухую полночь с малого крыльца, проходил через Ивановскую площадь, по наклонным аллеям спускался к Тайницкому саду и медленно прогуливался по его аллеям, глядя через зубцы стен на мигающее тусклыми огнями Зарядье. А в уме набрасывал политическое завещание. Такое, чтоб вернуться к идеям свободы, чтоб никто больше не смог повторить сталинский вариант.

Потом я изложил «Завещание» на бумаге для одновременного опубликования его во всех газетах, по радио, на съезде партии и сессии Верховного Совета, через персонально верных мне людей.

…После заседания Ставки я с Берестиным стоял у парапета Кремлевской стены и говорил с ним так, будто не надеялся больше встретиться.

— Старик, — отвечал мне Алексей. — Наверняка мы с тобой слишком хороши для этого мира. Ты бы знал, товарищ Сталин, какая огромная инерция. Я считал себя резким парнем, но, ей-богу, мне муторно жить. У меня уже не хватает воли. Я читал книги, но раньше не верил! Мне казалось, что можно убедить и увлечь любого, если все правильно рассказать. Но я увидел, что нет. Что люди, которым положено быть умными и честными по положению, являются или идиотами, или саботажниками. Им лучше сталинская пуля и палка, чем моя свобода, демократия и ответственность. Я вызываю к себе первого секретаря обкома и говорю, что нужно делать. А он мне начинает плести санкционированные тобой благоглупости. Насчет грядущего урожая, задач пятилетки и прочее… Я говорю: какая тебе пятилетка, через неделю немцы твой хлеб жрать будут, а он: товарищ Сталин не допустит. Я их не то что смещать, я их завтра пересажаю всех на окружную гауптвахту!

— Ну и давай, — говорю я ему.

— Трудно, — отвечает Алексей. — Они все же наши люди. Смотрю я на него и знаю, что в тот раз он геройски погиб, отстреливаясь от танковой дивизии СС из именного ТТ… А другой, знаю, Власову пойдет служить. И что с ним сейчас делать? Повесить в гараже или оставить, как есть, только отправить в глубокий тыл и, лишив возможности предать, позволить стать героем труда?

— Да, — говорю, — достали они тебя. А мне, думаешь, легче? Как только сталинский террор закончился, все такие смелые стали, только и норовят спасти сталинизм от товарища Сталина. Да еще и пришельцы.

Вкратце описал ему историю со снами. И свои планы.

— Все верно, — говорит. — Если что — отдай власть мне. Или Жукову. Только не политикам. И я, и ты знаем им цену. Я не выношу американцев, но их политическая система двести лет спасает от диктатуры…

— А сам диктаторских полномочий просишь.

— Только на военное время. А потом пусть по-твоему.

— Если ты захочешь власть сдать… Кстати, не думал, как потом жить будем? Если домой вернемся? После такой власти — и опять никто! Приятно будет доживать пикейным жилетом?

Он засмеялся.

— Ничего. Как-нибудь. За себя я спокоен. Опять картины писать буду. А ты фантастический роман соорудишь — в американском вкусе. «Человек, который был Сталиным…»

Посмеялись. Он достал из кармана бриджей серебряную фляжку граммов на триста, протянул мне.

— Попробуй, из графских подвалов. Бочковой коньяк.

— Ты не много пить стал? — спросил я.

— Нет, отнюдь. Даже наркомовскую норму не выбираю. Но стрессы снимаю. Черчилль вон всю жизнь в пять раз больше пил — и алкашом не стал. Так что за меня не бойся… Помнишь, что товарищ Сталин по этому поводу писал? В «Книге о вкусной и здоровой пище», издания 1951 года?

— Помню.

— Андрей, — сказал он, отдышавшись и закурив. — У меня с Жуковым серьезные разногласия. Я предлагаю в первый день войны ввести в промежуток между группами армий «Юг» и «Центр» корпус кавалерии и танковую дивизию в глубокий рейд по их тылам. Рубить коммуникации, сеять панику и так далее.

— А он?

— А он возражает. Говорит, что эти силы можно и на фронте использовать. Что они не смогут выйти из рейда и погибнут.

— Так он прав.

— Это как раз вопрос. Представь — десять тысяч кавалерии и полтысячи танков в глубоких немецких тылах! Во вторых эшелонах групп армий. Там ведь почти не останется подвижных соединений. Две-три недели они смогут гулять там, как хотят. И даже, если не вырвутся, наворочают такого, что на фронте и две армии не свершат! Я спланировал для них прорыв до Варшавы. По-ковпаковски. По лесам, втихаря, ночами. Придадим им поляков из пленных, коммунистов… Ковпак сходил до Сана и Вислы, стал дважды героем. А чем регулярная кавалерия и танки хуже крестьян? Доватора можно на это дело назначить, или Белова.

И тут мне вдруг разговор наш показался сценой из любительского спектакля. Вот бы отключиться от всего, сбрить усы и пойти с Алексеем в знакомый кабачок в подвале на Пушкинской. Мне будет хорошо. Но без усов меня не поймут. Я попался, я в тисках формы, как живой Бог, как очередное воплощение Будды…

— Слушай, командарм, — сказал я Алексею, — давай я не буду сегодня больше Сталиным. Я устал. Хоть сегодня, в последний раз.

Глава 7

А июнь все быстрее скатывался к своему самому длинному дню и самой короткой ночи. Но для Берестина уже исчезло это разделение суток на день и ночь, остался один бесконечный рабочий день, прерываемый случайным, как и где придется, отдыхом. Приходилось самому все контролировать, и тащить за шиворот, и бить мордой об стол, и срывать в приступе священной, какой-то петровской ярости кое с кого петлицы, совершая обратный процесс — из генералов в комбаты, потому что разучились многие работать самостоятельно и творчески, а многие изначально не умели, воспитанные в роковое последнее десятилетие, а иные и не хотели — рискуя, но ожидая, что может и обратно все повернуться.

Но дело тем не менее шло, и все чаще Берестин думал, что, пожалуй, он успел, и теперь даже без него — обратного хода нет, война пойдет по-другому.

На легких Р-5 или У-2 командарм носился по всей гигантской площади округа.

…По узкой, но хорошо укатанной и посыпанной щебнем дороге его провели через линию отсечных позиций второй полосы обороны.

Здесь должны были сойтись острия танковых клиньев второй и третьей танковых групп немцев и, соединившись, рвануть на оперативный простор, по кратчайшему направлению к Москве.

То, что Берестин видел, его устраивало. Шесть линий хорошо оборудованных окопов, орудийные дворики и танковые аппарели, соединенные ходами сообщения, обеспечивали надежный и скрытый маневр силами и огнем, промежутки между позициями хорошо фланкированы, лес на сотни метров в глубину подготовлен к сооружению завалов на танкодоступных направлениях, размечены сектора обстрела и составлены огневые карточки и таблицы на каждое орудие. Прорыв такой обороны даже у хорошо подготовленного врага займет не одни сутки.

Берестин со свитой, своей и из местных командиров, миновал окопы боевого охранения. Лес кончился, открылась пологая, чуть всхолмленная равнина, покрытая редким кустарником, пересеченная несколькими ручьями и поблескивающими в зарослях осоки не то озерцами, не то болотцами. На западе, примерно в километре, поднималась гряда холмов.

По карте Берестин знал, что и как здесь размещается, но на местности видел впервые.

До холмов они домчались в минуты.

— Справа и слева минные поля, — сообщил саперный подполковник. — Три линии через сто метров, и все пристреляны.

От площадки у подножия холма, перед которой машины стали, вела вверх бетонная лестница, заканчивающаяся массивной железной дверью. У двери стоял часовой. Потом они шли длинными бетонными коридорами, тоже с железными дверьми по сторонам, и вышли в конце концов в тускло освещенный пасмурным дневным светом капонир. В центре на вращающейся металлической платформе грузно прижималась к смазанным тавотом рельсам длинноствольная пушка солидного калибра.

Старший лейтенант в рабочем флотском кителе, увидев сияющую нашивками и петлицами процессию, отчаянно выкрикнул «Смирно!» и кинулся рапортовать.

— Орудие, конечно, не новое, — извиняющимся тоном сказал оказавшийся тут же морской полковник — командир боевого участка, — но мощное. Восьмидюймовка системы Канэ, дальнобойность сто кабельтовых, то есть почти девятнадцать километров, вес снаряда четыре пуда…

Берестин выглянул в длинную амбразуру, вдоль которой на полозьях могла двигаться полуметровой толщины стальная заслонка.

Вид отсюда открывался великолепный. Распахнутая на десяток километров равнина, с дорогами, рощами, реками и озерами, крышами деревень и бывших панских фольварков. В километре перед УРом тянулся глубокий, разветвленный овраг. Чуть правее виднелась линия железной дороги на Барановичи — Брест — Варшаву. По ней можно было подбросить для усиления обороны железнодорожные транспортеры со ставосьмидесятимиллиметровыми морскими орудиями.

Берестин, как и Марков, не представлял пока, как бы он повел себя на месте немецкого генерала, внезапно упершегося в такую позицию. Расчет-то у немцев на то, что эти УРы давно демонтированы и даже взорваны. Так ведь оно и было в той действительности. Еще одна загадка сталинской стратегии… А теперь вражеским танкам придется наступать десять километров по открытой местности, под огнем тяжелой артиллерии.

Невозможно вообразить, о чем думали наши полководцы. Ну ладно, признали линию ненужной, оставили, разоружили, бросили, пусть зарастает травой и кустарником. Но ведь завозили по две-три машины тротила под бронемассив и взрывали! Да и то некоторые доты только трещины давали. Что, взрывчатку некуда было девать? Рабочей силы выше головы? Новую линию строить не успевали, а чтобы ломать старую — и время, и люди были в избытке… Взять бы кое-кого за усы, намотать на кулак, да поспрашивать с пристрастием.

Берестин сплюнул.

Этот центральный узел обороны потянулся по фронту на двести с лишним километров, прикрывая минское, а значит, и московское направление, и взять ее в разумные для немцев сроки им не удастся. Можно только обойти.

Конечно, командиры боевых участков и войск полевого заполнения доложили Берестину о множестве недоделок и прочих трудностях объективного и субъективного планов, но теперь трагедии в этом Берестин не видел. Ничего подобного не имел ни один генерал прошлого сорок первого года. А ведь там, где войска заняли укрепрайоны вовремя — по Днестру на Южном фронте, — немцы с румынами за полтора месяца выбить их так и не смогли, и УРовские батальоны оставили свои позиции по приказу, когда фронт прогнулся аж до Николаева.

Берестин не стал осматривать другие доты, он увидел главное для себя и вновь погнал свой кортеж к аэродрому.


Недалеко от Смоленска он посетил лагерь пленных поляков. Почти пятнадцать тысяч солдат и офицеров старого Войска польского жили в довольно приличных условиях — намного лучше тех, которые довелось узнать Маркову.

Берестин лично обошел бараки, выслушал претензии и пожелания, ответил на вопросы, и честные, и «провокационные», еще раз подивился, как мало изменился польский характер по сравнению с семьдесят девятым годом, а потом собрал в столовой человек полтораста из наиболее авторитетных. Им и сказал, что хотел. Даже здесь, среди самой образованной и культурной части пленных, ему пришлось не очень просто.

— Пан командарм, — поднялся из первых рядов худощавый симпатичный капитан. — Пусть я лично готов воевать и за черта и за дьявола, лишь бы против немца, но так то я. А другие спросят — не хотят ли русские руками поляков побить немца, а потом, когда не останется ни немцев, ни поляков, снова забрать Варшаву себе? Как уже забрали Белосток?

— Пан капитан не читал Ленина?

— Нет, прошу пана, у меня были другие интересы.

— Если пан поверит мне на слово, я скажу, что Ленин и партия большевиков неизменно выступали за независимость Польши. Что и было подтверждено в восемнадцатом году…

Алексей кивнул адъютанту, тот исчез и вскоре вернулся с целой стопой коробок папирос и сигарет.

— Панове, курите и чувствуйте себя свободно. Не скрою, у меня масса дел, и я нашел бы лучшее применение своему времени, чем беседа с вами, не в обиду будь сказано, но я давно и серьезно интересуюсь польским вопросом и сейчас имею наверняка последний случай спокойно поговорить с настоящими поляками. Конечно, считаю своим долгом предупредить, что после нашей беседы ни один из вас в ближайшие две недели не увидит никого из своих товарищей, кроме сидящих здесь…

По залу прошел гул.

— Спокойнее, панове. Вы военные люди, а я уже сказал вам столько, что не могу рисковать. Те из вас, кто согласится на мои предложения, получат соответствующие возможности, прочие будут изолированы вплоть до эвакуации лагеря в глубь страны, потому что на территории, которая на днях станет театром военных действий, мы вас, конечно, не оставим.

Вскочил толстый полковник.

— А не будет так, что вы нас просто ликвидируете?

Берестин пожал плечами.

— Зачем, пан полковник? Мы вас врагами не считаем. А за некоторые… исторические недоразумения… ни вы, ни я личной ответственности не несем. К тому же я ведь немедленно обещаю дать любому из вас в руки оружие.

— Ваш СССР способен выставить на фронт десятимиллионную армию. А нас две-три дивизии. Зачем мы вам?

— Мы — братья по крови, хоть судьба и история долго нас разводили. Под Грюнвальдом мы сражались вместе, к вам на помощь пришли русские полки. Какую личную выгоду имели те, кто там погиб? Вот и я, с одной стороны, хочу, чтобы каждый, кто способен и желает воевать против общего врага, делал это. Раз! Пример нескольких тысяч воюющих поляков поднимет на борьбу еще десятки тысяч — это два. А десятки тысяч бойцов в тылу врага — уже серьезная для нас помощь. Польская армия, сражающаяся в одном строю с нашей — серьезный аргумент за изменение послевоенных границ в пользу той же Польши. Три.

— А какие это будут границы? — выкрикнул кто-то.

— Ну, я не Лига наций. Не скажу точно. Но думаю, что все исконно польское будет польским. Что вашими не будут ни Смоленск, ни Киев — могу ручаться…

В зале сдержанно засмеялись. Очевидно, идеи Пилсудского разделяли далеко не все.

В общем, Берестин беседовал здесь три часа, и результаты его удовлетворили.

В западной части округа Берестин с удовлетворением отметил, что намеченные меры маскировки и дезинформации уже действуют. С десятого июня были запрещены всякие самостоятельные передвижения военнослужащих, чтобы исключить возможность действия абверовской агентуры. Теперь каждый боец и командир, обнаруженный за пределами части, подлежал задержанию и строгой проверке, если только не имел специального, ежедневно заменяемого пропуска. И за первые дни действия этой меры было задержано не меньше сотни агентов в нашей военной форме. Введена была строжайшая охрана линий связи, вокзалов, автодорог и мостов, постоянная радиопеленгация, и агенты не отловленные сразу, глубоко легли на дно, неведомо чего ожидая.

В то же время пограничники, чекисты и прибывшие в округ выпускники военных училищ имитировали бурную деятельность в давно покинутых военных городках, болтали лишнее в местах скопления людей, гоняли по привычным маршрутам машины, оборудовали для немецких воздушных разведчиков ложные аэродромы.

Рычагов, встретивший Берестина в приемной штаба округа, доложил, что за те дни, в которые командующий отсутствовал, авиация перехватила над нашей территорией тридцать два немецких разведчика. Два сбиты, восемь посажены у нас, остальные отогнаны. В Москву поступило пять серьезных нот.

— Про ноты знаю. Наплевать и забыть. Но работать надо аккуратней. Не всех отгонять. Там, где у нас ложные позиции — пусть летают. Прочих деликатно сажать. И скажи особистам — пусть они организуют от двух-трех экипажей просьбы о предоставлении политического убежища, они наверное, еще не разучились? Пусть признаются, что готовится нападение на СССР. Посмотрим, как Берлин отреагирует.

Рычагов доложил о готовности аэродромов перехвата и о развертывании придуманных им зенитных батарей-ловушек. Все шло по плану.

— Запомни, Рычагов, — высказал Берестин наболевшую мысль. — Если со мной что случится, главное — массированное использование авиации. В первое время ты неизбежно окажешься слабее, и упаси тебя бог пытаться успеть везде. У тебя будут требовать прикрытия и поддержки все, но ты не поддавайся. Не позволяй раздергивать авиацию по эскадрильям и звеньям. Пусть где-то останутся дырки, но меньше, чем полками, самолеты не выпускай. Полк не разобьют, а поштучно запросто расколошматят.

Он-то помнил, как оно было в тот вариант — хоть парой, хоть одним самолетом, но прикрой переправу, хоть звено, да подними на штурмовку… Даже из Москвы такие приказы поступали.

И опять все дело сводилось к тому, что несчетному легиону «ответственных людей» всегда проще и понятнее казалось и кажется имитировать деятельность, не считаясь с ценой и кровью — исполнять любые указания и намеки сверху. Что корпус спалить без пользы к юбилейной дате, что кукурузу в Вологде сажать, что личных коров резать для приближения коммунизма — для этого ряда «партийных» деятелей все едино.

— Товарищ командующий, — вдруг напрягся и встал Рычагов, — разрешите доложить: своей властью арестовал ряд ответственных работников НКВД за саботаж и пособничество врагу.

— Ну-ка? — заинтересовался Берестин.

— Такие-то и такие-то вопреки моему прямому приказу отказались выполнить распоряжение об изменении планов строительства аэродромов. Задерживали отправку техники и рабочей силы, ссылаясь на неотмененный для них приказ наркома… То есть Берии… Некоторые сотрудники того же ведомства вызывали к себе моих командиров, в особенности зенитчиков, угрожали им и требовали невыполнения моих приказов и даже ваших… Под большим секретом и под роспись сообщали, что мы с вами — пробравшиеся в войска враги, злоупотребившие доверием товарища Сталина.

— Интересно, — развеселился Берестин. — Прежде всего, они там плохие стилисты. Как могут враги — злоупотребить? Это их естественная обязанность — вредить. Я бы с удовольствием с этими ортодоксами побеседовал. Но недосуг. Ты уж сам разберись. Дураков — вышли за пределы округа, врагов — сам знаешь. В общем, по закону.

— Товарищ командующий, среди них — начальник особого отдела ВВС округа.

— Ну и что? — не понял пафоса Алексей.

— Это он доносил на меня Берии еще раньше. И не успокоился до сих пор.

— Тем более…

— Я бы не хотел, чтобы это выглядело, как месть.

— Оставь эти слюни! — рявкнул Берестин. — Война на носу! Считаешь нужным — суди и расстреляй. Или перевоспитывай. Твое дело. А у меня сейчас другие заботы.


…Счетчик отщелкал свое. Та часть отечественной истории, которая на десятилетия получила неконкретное, но пронзительно ясное и грустное наименование «до войны», — эта часть завершилась.

Рычагов в последний раз пролетел вдоль западной границы девятнадцатого июня. На «Чайке» — своем любимом истребителе, очень удобном для разведки. Приличная скорость, отличный обзор.

Приграничные районы на польской стороне были забиты войсками. В деревнях, на хуторах, в рощах стояли плохо замаскированные и совсем не замаскированные танки, бронетранспортеры, орудия. По дорогам непрерывно метались мотоциклисты — во всех направлениях. Пылили легковые машины, скорее всего — штабные. Полякам в этих местах ездить не на чем. Где-то в глубине огромного пространства, у самой Атлантики, зарождалось грозное движение, прокатывалось по всей Европе и притормаживало здесь, у нашей границы, упираясь в нее, как в плотину. И все это, волнующееся, подспудно бурлящее, булькающее и хлюпающее, как грязевой вулкан, поднимается все выше и выше, вот-вот перехлестнет через край.

Ощущение близости войны было у Рычагова почти физическим. И вдруг, налагаясь на все это, с отвратительной четкостью возникло ощущение, несмотря на яркое солнце и бьющий в лицо ветер, что он не здесь, не в кабине истребителя, а в мрачной, провонявшей парашей и карболкой камере, и все окружающее ему только грезится, как после особо пристрастных допросов мерещилось небо Испании.

Рычагов свалил «Чайку» в пике, крутанул несколько нисходящих бочек, то влипая в чашку сиденья, то повисая на ремнях, снова горкой набрал высоту, и немного отпустило, пусть и не до конца…

Вернувшись в Минск, остальные двое суток Рычагов уже практически не спал. Доложив обстановку Маркову, он уехал в свой штаб и полдня работал над последним предвоенным приказом, без всякой дипломатии ставя задачи полкам и дивизиям.

Вновь приехал в штаб округа и, глядя как Марков черкает толстым красным карандашом черновик, пишет на полях поправки и дополнения, Рычагов впервые — раньше недосуг было — попытался понять: а что же такое командарм Марков?

Он видел всяких общевойсковых командиров, и они часто ставили ему задачи, а он их исполнял, но всегда это были задачи общего, оперативного характера, выражающие конкретные потребности войск, без учета специфики и возможностей авиации как самостоятельного рода войск: бомбардировать, прикрыть, уничтожить. А как, чем, почему — несущественно.

Марков же писал такое, что даже ему, начальнику ВВС, было в новинку, и только сделав усилие, он проникал в глубину и целесообразность мысли командующего.

К примеру: «Бомбардировщикам нанести массированные удары по аэродромам противника, имея следующее построение: группа разведки объектов действия, эшелон обеспечения, эшелон бомбардировки, группа контроля, группа прикрытия отхода от цели. Эшелон обеспечения состоит из группы наведения и целеуказания, группы подавления ПВО, группа прикрытия отхода задерживается над целью и не допускает взлета уцелевших самолетов противника. Всем командирам полков и эскадрилий в обязательном порядке иметь графики подхода по времени и высоте, такие же отхода, схемы маневрирования над целью»… Рычагов служил в авиации десять лет, но о таком и не думал. Нормальным считалось, когда самолеты грамотно выходили на цель и вываливали бомбовой груз, а там как бог на душу положит… Он попытался представить в натуре то, о чем писал Марков. Удивительно красиво и рационально. Общие потери удастся свести к небывало низким цифрам. Но он-то, Рычагов, понял это только сейчас, а смог бы он сам, без чужой помощи, это придумать? И честно ответил: повоевал бы с год да выжил — смог бы.

Но Марков вообще никогда не воевал в авиации!

Рычагов испытал нечто вроде мистического восхищения. Как обычный человек, наблюдающий игру шахматного гения на тридцати досках вслепую.

Но Рычагов понимал и то, что указания Маркова, увы, пока не исполнимы в полном объеме. Не тот уровень подготовки летчиков, не та слетанность. Тем не менее пробовать надо. Не выйдет сразу — выйдет по частям, но потери все равно будут меньше. И последние сутки Рычагов потратил на то, чтобы хоть в первом приближении осуществить идеи командующего.

С вечера субботы все самолеты округа были на исходных позициях. Подвешены бомбы и «РС», заряжены пушки и пулеметы, готовы к работе заправщики и машины-пускачи, экипажи сидят под крыльями. Всем пилотам выдан американский тонизирующий шоколад, полковые врачи имеют запасы фенамина и схемы его использования для поддержания сил летчиков.

Те, кто сегодня выживет, смогут сделать по пять-шесть вылетов, а значит, наши ВВС, на день 22 июня несколько превосходящие силы люфтваффе количественно, но уступающие им качественно, за счет невозможного для немцев боевого напряжения получат как бы тройное превосходство. Если же обратиться к идее стратегической внезапности, на которую и делают ставку гитлеровцы, то введя новый критерий — «стратегическая внезапность обороны», — наша авиация имеет великолепный шанс за первые сутки если и не завоевать господство в воздухе, то добиться такого паритета, который, с учетом морального перевеса, создаст возможность превосходства в ближайшие дни.

И тогда вся идея блицкрига рухнет просто потому, что строилась она именно на этом — абсолютном господстве в воздухе! Наши войска, лишенные прикрытия сверху, видимые, как на ящике с песком, не знающие положения не только противника, но и своих соседей, геройски умирали, избиваемые с фронта, флангов, тыла и сверху! Пытались вырываться из клещей и мешков, тоже не зная — куда, в какую сторону. Не имели огневой поддержки, снабжения и связи — тоже поэтому. Из-за висящих над головой «юнкерсов», «хейнкелей», «мессершмиттов» и «фокке-вульфов». Кадровые дивизии растрепывались начисто на марше, не имея даже шансов дойти до соприкосновения с врагом — и все из-за этого трижды проклятого вражеского господства в воздухе. А как же иначе, если к полудню первого дня войны мы потеряли тысячу двести боевых самолетов?

А если все будет наоборот?

На границе двух эпох, двух миров, двух сильнейших вооруженных сил двадцатого века все зависло в неустойчивом равновесии. И ближайшие двадцать четыре часа должны определить — куда качнется чаша весов. К бесконечно тяжелым четырем годам Отечественной войны? Победоносной, но до конца ничего не решившей, в самой своей победе несущей семена грядущих сорока лет бесконечных конфронтаций, многих маленьких локальных войн и одной большой холодной. Или?..

Глава 8

В три пятьдесят загудел телефон и представитель штаба ВВС округа из Ломжи доложил, что слышит нарастающий гул многих авиационных моторов, а вот сейчас над ним плотным строем проходят девятки бомбардировщиков. Не меньше сотни, «юнкерсы»…

Несмотря на то, что иного этот ранний звонок сообщить не мог, именно в ожидании такого сообщения он и сидел сейчас на своем КП, Рычагов почувствовал нечто вроде невесомости. Даже слегка зазвенело в голове. Сдернув трубку соседнего телефона, он отдал короткий кодированный приказ командиру сорок первой истребительной авиадивизии генералу Черных, за ним — командирам сорок третьей Захарову и сорок пятой — Ганичеву. По этой команде пошли на взлет все семьсот истребителей округа — «И-153», «И-16», «МИГи», «ЯКи» и «ЛАГГи». Из Белостока, Гродно, Кобрина — сразу же, из Минска, Барановичей, Слуцка и Пинска — через десять минут. Строго по графику. И тут же начали раскручивать моторы пятьсот пятьдесят бомбардировщиков «ДБ-Зф», «СБ» и «ПЕ-2». Три сотни тяжелых «ТБ-3» пока ждали своего часа.

Самое-самое раннее летнее утро. Когда небо на востоке уже сильно зарозовело, а на западе еще темно-синяя мгла, когда просыпаются первые птицы и начинают что-то такое высвистывать и чирикать, а припоздавшие петухи торопятся докричать свое, когда густая роса насквозь пробивает модные брезентовые сапоги и, пересиливая запахи бензина, масла и нитролака, в кабины залетает ветер, пахнущий полевыми цветами и печным дымком из ближних сел и хуторов.

Не воевать бы в такое утро, а, к примеру, ждать первых поклевок на Нарове или Припяти…

Замолотили воздух винты, взревели на взлетном режиме моторы, прижалась к земле под тугими струями воздуха седая от росы трава. Началось!

…С трехкилометровой высоты в утренней мгле на фоне сплошных лесов не сразу заметны плывущие внизу, километром ниже, ровные, как нарисованные на целлулоиде планшетов, девятки «Ю-88» и «Хе-111». А потом, как на загадочной картинке, где, когда присмотришься, ничего, кроме основного рисунка, уже не увидишь, все поле зрения заполнили идущие, как на параде, бомбардировщики. Взблескивают в восходящем солнце фонари кабин, туманятся круги винтов, за плитами бронестекла-флинтгласса сидят молодые, бравые, прославленные в кинохрониках «Ди Дойче вохеншау» герои сокрушительных ударов по Лондону, Нарвику, Варшаве, Афинам, Роттердаму, двадцати пяти- и тридцатилетние обер-лейтенанты, гауптманы и майоры, кавалеры бронзовых, железных и рыцарских крестов всех классов и категорий, готовые к новым победам и очередным наградам.

Четко идут, умело, красиво. И — без истребительного прикрытия. А зачем оно? Не курносых же «ишаков» бояться, что спят сейчас внизу и которым не суждено больше взлететь. Восемьсот должно их сгореть прямо на стоянках немногих действующих, давно разведанных, вдоль и поперек заснятых аэродромов. Еще четыреста будут сбиты в воздухе пятикратно превосходящим противником.

Так все и было.

Поэтому, надо думать, первое, что испытали герои люфтваффе, успевшие увидеть пикирующие на них «И-шестнадцатые» и «Чайки», — удивление. Искреннее и даже возмущенное. Так ведь не договаривались!

Ведущий полка свалился на крыло и, прибавляя тягу мотора к силе земного притяжения, обрушился вниз. Поймав в кольца прицела крутой купол пилотской кабины вражеского самолета, откинув предохранительную скобу с гашетки, майор впервые в жизни ударил огнем четырех стволов по живому, шевелящемуся там, внутри стеклянного яйца. «Юнкерс», с разнесенным фонарем и искромсанным пулями стабилизатором, нехотя накренился, медленно опрокинулся вверх брюхом, а потом, войдя в крутой штопор, посыпался вниз так стремительно и неудержимо, будто никогда и не умел летать.

Может быть, эти три немца, уже готовившиеся, наверное, открыть бомболюки, оказались первыми жертвами последней гитлеровской авантюры. А уже через несколько секунд среди первых убитых в этой новой войне нельзя было определить, кто погиб раньше, кто позже.

Сто шестьдесят первый авиаполк — шестьдесят два истребителя, сто шестьдесят второй — пятьдесят четыре, сто шестьдесят третий — пятьдесят девять, сто шестидесятый — шестьдесят: вся истребительная авиадивизия неслыханного после двадцать второго июня состава (в ходе войны дивизии были меньше, чем сейчас полки) обрушилась на бомбардировщики второго воздушного флота, нанося свой внезапный и страшный удар. И много, наверное, проклятий прозвучало в эти минуты в эфире в адрес своих авиационных генералов, Господа Бога и самого фюрера из сгорающих в пламени авиационного бензина и дюраля уст героев люфтваффе.

Наверное, происходящее можно сравнить только с тем, что должно было произойти не с немецкими, а с советскими ВВС в это утро, когда пылали забитые рядами самолетов аэродромы, и те, кто не был убит сразу, еще во сне, в отчаянии матерились, глотая слезы бессильной ярости, или пытались взлететь под огнем, зачастую даже с незаряженными пулеметами.

Наверное, первым ударом было сбито не менее полусотни бомбардировщиков. Но бой потерял стройность. Если бы на «ишаках» и «чайках» были рации, если бы летчики имели боевой опыт… Но таких (испанских, халхингольских, китайских) бойцов были единицы. Строй полков и эскадрилий рассыпался, каждый начал свою личную войну, хорошо еще, если ведомые не теряли ведущих. Гонялись, догоняли, сбивали, но и сами попадали под огонь кормовых, верхних, нижних блистеров, расположения которых на юнкерсах толком и не знали отчаянные лейтенанты.

Постепенно немцы начали оправляться от растерянности. Сбиваясь в тесные группы, вывалив вниз бомбовый груз, бомбардировщики разворачивались на обратный курс, прибавляли газу, огрызаясь плотным организованным огнем. И, натыкаясь на густые потоки трасс, вспыхивали и падали вниз верткие лобастые машины — гроза испанского неба.

Но свою задачу они выполнили до конца. Сокрушающего и внезапного удара по ничего не подозревающим аэродромам, военным городкам, местам и складам у немцев не получилось. Генерал Захаров докладывал Рычагову через час, что его дивизия, потеряв около сорока машин, уничтожила примерно сто пятьдесят — сто шестьдесят. Потери один к четырем. По сравнению с тем, что было — десять к одному, — успех блестящий. Примерно такое же соотношение выходило и по другим дивизиям.

Даже как итог первого дня это было бы прекрасно, а на самом деле разыгрывался только дебют.

Еще садились опаленные огнем истребители первого эшелона, а навстречу им уже шли скоростные бомбардировщики «СБ» и пикировщики «Пе-2» под прикрытием «Чаек», на две тысячи метров выше — «Ил-4», а с превышением еще в километр — три полка «ЛАГГов» и «МИГов».

Все дальнейшее происходило как на плохих учениях, где заранее расписаны победители и побежденные.

Взлетевшие на прикрытие своих избиваемых бомбардировщиков «мессеры» в упор наткнулись на волны «СБ» и ввязались в бой с «Чайками». Известно, что «Мессершмитт» превосходит «Чайку» в скорости на полтораста с лишним километров, но тут бой диктовался скоростями «СБ», и верткие бипланы, по маневру явно переигрывая немцев, при необходимости легко уходили под защиту огня своих бомбардировщиков.

И пока воздушная карусель, стреляющая, ревущая моторами и перечеркнутая сверху вниз дымом горящих машин над самой землей медленно (триста пятьдесят километров в час) смещалась к западу, группы «Ил-4» и «ДБ-Зф» почти незамеченными проскочили выше и накрыли бомбовым ковром аэродромы, где только что приземлились остатки первой волны немцев.

Всегдашней слабостью германского командования, что кайзеровского, что гитлеровского, оказывалось то, что оно легко впадало в состояние, близкое к панике, при резком, непредусмотренном изменении обстановки.

Вот и сейчас торопливые команды снизу заставили повернуть свои истребители на парирование новой непосредственной опасности. Воздушное сражение происходило на весьма ограниченном театре, и маневр силами не составлял труда. В иных обстоятельствах это могло быть и плюсом для немцев. Не исчерпав и половины своего запаса горючего, «Мессершмитты» повернули на запад, к своим базам, рассчитывая на значительный выигрыш в скорости. И успели перехватить бомбящие с горизонта «ИЛы».

Ловушка сработала. С высоты на немцев обрушились «МИГи» и «ЛАГГи», как раз те самолеты, которые превосходили «мессеров» по своим тактико-техническим данным, и вдобавок с полным боезапасом.

Наконец-то, впервые за два года, люфтваффе почувствовали, что значит воевать хотя бы с равным противником.

И, наконец, садиться выходящим из боя истребителям пришлось как раз в тот момент, когда к цели начали подходить приотставшие «СБ».

В подобной ситуации, наверное, за всю мировую войну оказывались только японские летчики во время сражения у атолла Мидуэй.

Когда же ожесточение воздушных схваток на какое-то время стихло — все, кому было суждено, догорали на земле, а уцелевшие, на последних литрах бензина, садились, кто куда мог, — в очистившемся небе появились «ТБ-3», массивные, неуклюжие и медлительные, но несущие огромный по тем временам бомбовый груз. Десятки тысяч мелких осколочных бомб они стали вываливать на разворачивающиеся в боевые порядки, только что начавшие форсирование границы гитлеровские войска.

Мотопехота на грузовиках и бронетранспортерах, забившая все прифронтовые дороги, огневые позиции открыто стоящей артиллерии, танковые колонны — такая цель, что лучше и не придумать. И потери сухопутных войск, еще даже не успевших вступить в боевое соприкосновение с частями Красной Армии, оказались для немцев немыслимо большими.

…Есть в объективных законах войны один, не до конца, кажется, проясненный закон, по которому ничем не примечательная точка фронта вдруг становится объектом приложения главных сил противоборствующих сторон и центром лавинообразного нарастания масштабов операций. Такими точками, например, становились Верден и Перемышль в первой, Сталинград во второй мировой войнах. Упорное сопротивление на одном участке вдруг вызывает у противника непреодолимую потребность подавить это сопротивление именно здесь, потребность ничем разумным не диктуемую.

И наши, и немецкие историки, задним числом пытались обосновать некую особую важность именно Сталинграда. Узел коммуникаций и так далее. Но кто мешал тем же войскам Паулюса свободно, под прикрытием уже идущих боев внезапно перенести направление удара на полсотни километров южнее, десятком дивизий форсировать Волгу там, где почти не было советских войск, и взять Астрахань — вместо того, чтобы с бессмысленным упорством сжигать людей и технику в уличных боях Сталинграда? И с другой стороны: кто и что заставляло Сталина губить десятки тысяч бойцов на ликвидации котла? Ведь куда как проще было оставить немцев вымерзать в разрушенном и блокированном городе, а наличными силами стремительно прорываться к Таганрогу, отрезая на Кавказе всю группу армий «А».

Вот этот иррациональный закон и заставил командование люфтваффе бросать все, что у него было, в отчаянные воздушные бои над Белостоком, далеко превосходящие по ожесточенности битву за Англию.

Рычаговская карусель, при которой две трети истребительной авиации округа непрерывно крутились над полем боя севернее этого, не такого уж значительного города, притягивала к себе все, чем располагали здесь сначала второй, а затем и части первого и четвертого воздушных флотов. И в этом как раз и заключалась для них главная стратегическая ловушка. Прежде всего, бои шли над советской территорией, значит, наши самолеты имели лишних полчаса по запасу горючего, во-вторых, «МИГи» значительно превосходили «Ме-109» по скорости на высотах и, ходя над главным горизонтом схваток, могли безнаказанно перехватывать их тогда, когда те пытались реализовать свой главный козырь — скороподъемность и маневр на вертикалях. На горизонталях же «И-16» и «И-153» имели серьезное превосходство.

И, разумеется, все больше и больше срабатывал тот фактор, который немцы так и не научились учитывать — безусловное моральное превосходство русского, а теперь советского солдата.

К двум часам дня обе стороны понесли очень тяжелые потери, наверное, самые тяжелые за все известные воздушные битвы современности. Только если учесть, что по сравнению с предыдущим вариантом истории советская авиация в первый день войны потеряла самолетов в три раза меньше, а немецкая вчетверо больше, то реальный итог выглядел совсем иначе, нежели при чисто арифметическом подходе. Как под Курском в сорок третьем году был сломан хребет немецких танковых войск, так сегодня, 22 июня, может и не сломался, но крепко затрещал хребет люфтваффе.

Нельзя быть сильным везде, говаривал Наполеон, а может, и Мольтке-старший. Сейчас Рычагов вполне сознательно решил быть сильным в одном месте и ни разу не позволил своим комдивам выпустить самолеты меньше, чем полком, как и учил Марков. И плоды были налицо.

К вечеру немцы почти не летали, даже на поддержку своих штурмующих границу и избиваемых с воздуха войск.

А на ночь у него было и еще кое-что. Тоже из других времен. Собранные по всем учебным полкам и аэроклубам две сотни «У-2» и «Р-5». Опять же по совету Маркова. Пять групп по сорок машин для непрерывного воздействия по ближним тылам осколочными бомбами и просто ручными гранатами.

Вот примерно с семнадцати часов 22 июня и начало проясняться то, что история все-таки перевела стрелку.


…Берестин провел этот день так, как и хотел, как полагалось крупному полководцу. Без лишних нервов, без паники, без надрыва и суматошно-бессмысленных выездов в войска. Как это отличалось от того, что было на самом деле — когда несчастный Павлов находил тень успокоения, метаясь по тем корпусам и дивизиям, куда мог прорваться, и окончательно теряя управление остальными.

Берестин сидел в своем огромном и прохладном кабинете в Минске. Высокие готические окна, столетние липы за ними, зеленый полумрак и тишина создавали атмосферу отстраненности от жары, дыма и крови, что царили сейчас за пределами двухметровых стен, на западе самого западного из округов.

Он мог позволить себе быть полководцем, экспертом и аналитиком, потому что работала связь, операторы штаба исправно наносили на карты обстановку, Минск не превращали в щебенку армады «юнкерсов» и начальник ВВС не застрелился от нестерпимого чувства вины и отчаяния, как сделал это в иной реальности полковник Копец. И сам Берестин, командующий теперь уже не округом, а фронтом, мог руководить войной — тяжелой, конечно, на которой ежеминутно сгорали сотни жизней, однако — нормальной войной. Правильной, если брать это слово в научном, а не нравственном смысле.

Враг превосходил пока что в живой силе и технике, однако не мог делать того, что готовился и хотел. Не было прорывов фронта в первые же часы, потому что не было линии фронта в том смысле, как его рассчитывали видеть немцы. Одно дело, когда подвижные соединения уходят на оперативный простор, как хотят рубят незащищенные тылы, оставляя позади растрепанные и неуправляемые массы людей, и совсем другое, если танковые клинья на главных направлениях обязательно натыкаются на хорошо подготовленную и эшелонированную оборону, а прорывы, если и происходят, то в пустоту, словно с разбегу в отпертую дверь, а пока встаешь — сзади поленом по затылку.

К исходу дня, судя по картам, немцам нигде не удалось захватить стратегическую инициативу, в отдельных местах они продвинулись на пятнадцать-двадцать километров, но это и предполагалось, зато в других точках фланги атакующих соединений подвергались непрерывным ударам и потери вражеских вторых эшелонов были тяжелыми.

Нигде наши войска не побежали и не были окружены, от самой границы немецкая пехота вынуждена была развернуть боевые порядки в полном соответствии со своими уставами, то и дело натыкаясь на плотный заградительный огонь артиллерии, залегая и местами даже окапываясь. Тем самым все графики выполнения ближайших и последующих задач оказались сорванными в самом начале.

И если бы гитлеровский генштаб к вечеру первого дня боев посчитал темпы продвижения и потери, соотнес их с расстоянием до Москвы или хотя бы Смоленска, то, возможно, пришел бы к оптимальному решению оттянуть, пока не поздно, армию вторжения назад, за линию границы и выдать все случившееся за крупный пограничный конфликт. Как это сделали японцы при Халхин-Голе. Пожалуй, так было бы лучше для всех.

Но такого вывода сделано не было. Напротив, решено было, наращивая усилия, все же прорвать фронт, в надежде, что дальше все пойдет, как задумано.

Берестин даже имел время и возможность пить кофе, в полдень прослушать по радио речь Сталина, в которой тот с совершенно новиковскими интонациями сообщил народу о фашистской агрессии, глубоко проанализировал предысторию и перспективы, не скрыл допущенных в подготовке к войне просчетов и ошибок, признал свою долю вины и призвал все народы Советского Союза временно забыть обо всем, что было раньше, и мобилизовать все силы на отпор врагу. Обратился в своей речи Новиков и к Русской православной церкви, и ко всем иным церквам, и к соотечественникам за границей, и ко всему свободолюбивому человечеству. Говорил он почти два часа. Берестин слушал, стоя у окна, иногда восхищенно хмыкая и крутя головой. Андрей превзошел самого себя, и впечатление от его речи, конечно, у народа было огромное. Он мог судить об этом по лицам людей, слушавших речь из уличных громкоговорителей. Такого они не слышали никогда, но, наверное, именно это и мечтали когда-нибудь услышать от родного и любимого.

Закончил Андрей так, как и ожидал Берестин: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!»

Первая сводка Совинформбюро, переданная после обеда, почти дословно повторяла ту, что прозвучала и в прошлой реальности. Почти на всем протяжении госграницы наши войска успешно дают отпор агрессору, имеются незначительные вклинения противника на советскую территорию, полевые части Красной Армии выдвигаются навстречу врагу, чтобы разгромить и уничтожить. Единственным отличием этой сводки от той была степень достоверности информации. Там была сплошная ложь, здесь — чистая правда.

От Жукова и Петрова Берестин узнал, что на их фронтах положение дел тоже достаточно удовлетворительное.

А в 22 часа поступило сообщение, что осуществилось и последнее важное предприятие первого дня.

Немцы грамотно спланировали первый удар — с флангов своей группы армий «Центр» охватом на Минск. Но на вершине белостокского выступа войск у них практически не было, да они там были и не нужны по любым канонам. Это вполне подтвердилось прошлый раз. Но сейчас у них все пошло не так, и пока наступление с флангов хоть как-то, но развивалось, в мягкое, как у развернувшегося ежа, подбрюшье группы армий вонзился клинок. С наступлением темноты через восточно-польские леса рванула вперед конно-механизированная группа генерала Доватора: две кавдивизии усиленного состава, три польских полка и дивизия легких танков «БТ-7», самых новых, что были в округе.

А от границы до Варшавы по мощеным дорогам всего сто километров.

Часть четвертая. Как кончаются звездные войны