— Я, Менелай Атрид, басилей спартанский, принимаю вызов Париса! — Обманутый муж вскочил… нет, взлетел на ноги. Опрокинул серебряный кубок с вином. Алая кровь прамнейской лозы разлилась по полотну, усеянному остатками пиршества. Алая кровь, серебряный ихор кубка, остатки, останки, обглоданные кости… — Но я требую: пусть этот поединок решит исход войны! Срази меня Парис в бою — быть ему законным мужем Елены, и ахейцы покинут Троаду. Но если мое копье окажется острее — я получу назад свою жену и выкуп за бранные труды, после чего будет заключен почетный мир. Пусть Парис и его отец поклянутся в этом на алтарях, и мы с моим братом, верховным вождем ахейского войска, принесем такую же клятву!
Сижу, слушаю.
Хрущу… хрустю? — короче, похрустываю зажаренной корочкой.
А вот это уже не просто. Люди так не говорят. В гневе, в раздражении или возбуждении; в горе и радости — люди говорят иначе. Проще, грубее. Особенно белобрысый рогоносец, всегда бывший чуть-чуть косноязычным. Да и братец его, ходячий храм самому себе… Мы же мальчишки! юные отцы, молодые мужья! младшие братья! — откуда эта геройская, божественная, чудовищная напыщенность?! В последнее время каждый второй стал не докладывать, а вещать, не отвечать, а изрекать, не спрашивать, а вопрошать. Надо торопиться. Бегом бежать: малыша устранили, врага тайком известили… теперь бы, чтоб совсем по-человечески… Горелый край корочки больно оцарапал десну. На языке возник медный привкус крови: моей.
Если троянцы согласятся на предложение Менелая, то безумен не я, а они.
— Я передам твои слова басилею Приаму и его сыну, богоравный Менелай. — Посол склонился низко-низко, словно перед разгневанным богом. Сверкнул лысиной в обрамлении венка из левкоев. — Ждите скорого ответа.
Через час пришел ответ: да.
Урожай обоюдных клятв превзошел все ожидания.
Хорошая сказка.
Хорошая война. Красивая и благородная. Со счастливым концом. Причем для меня конец окажется счастливым в любом случае. Кто кого ни убей, я вправе буду вернуться. Одиссей, сын Лаэрта, обещал Глубокоуважаемым удерживать ахейцев под Троей до самого конца, каким бы он ни был.
Одиссей сдержал слово!
Незачем больше поливать Троаду кровью: красной с серебром. Кто захочет: плыви домой. Кто захочет: продолжай поход с Агамемноном. Ведь старший Атрид не отступится от мечты о державе потомков Пелопса-лжеца. Но что мешает ему, заключив военный союз с недавними противниками-троянцами, вместе обрушиться, к примеру, на тех же хеттов, чье «покровительство» гордой Трое — кость в горле? Это выйдет еще лучшая война: чужая. Не моя. К тому времени я буду дома, на Итаке… Да, красивая сказка. Добрая. Одна беда: рыжий мальчишка вырос, из басиленка стал басилеем, женился, у него родился сын — и он перестал верить в сказки.
Жаль.
Честный бой — штука долгая и невыносимо нудная. Особенно когда тебя единогласно выдвигают в представители. Сперва мы с Гектором, по самое темечко преисполненным важностью момента, обсуждали место. Сошлись на окрестностях Ватиейского холма, близ дубовой рощи.
— Почему именно Ватиея? — спросил я, чтобы спросить хоть что-то. Предложи Гектор берег Скамандра или склон Иды, я все равно спросил бы, задумчиво морща лоб: почему?
Надо поддерживать репутацию.
— Святое место. Там курган знаменитой амазонки Мирины.
— И чем она знаменита?
— А Пан ее знает! — пожал плечами честный Гектор. В серых глазах троянского лавагета плескалось уважение к традициям, но желания вникать там не плескалось абсолютно.
Я решил тоже пожать плечами. Курган так курган.
Пусть Гектору будет приятно.
Потом нам принесли кипу ремней из бычьей шкуры, и мы стали вымерять пространство будущего боя. Вымерили; вбили ясеневые колышки. Натянули ремни на два пальца от земли. Слегка поспорили: считать выход за границу поражением или досадной случайностью? Я настаивал, чтобы «поражением», потому что так сперва предложил троянец; Гектор — чтобы «случайностью», потому что так сперва предложил я.
Благородство подступало к горлу, вызывая отрыжку.
Знакомый привкус меди.
Далее стал подтягиваться народ. Из всех я единственный оказался в боевом доспехе, да еще с колчаном, полным стрел. В меня издалека тыкали пальцами, шепотом сочувствовали: по жаре! А куда денешься — долг, знаете ли, требует… В конце концов я плюнул и снял доспех. Сложил грудой на землю, у корней ближайшего дуба. Как раз вожди начали резать жертвенных баранов в подтверждение клятв. Наш носатый мясник зарезал сразу, можно даже сказать, лихо зарезал, а у Приама-басилея (прикатил-таки! на колеснице!..) тряслись руки. Слабее, чем в мой первый приезд, но баранам от этого не легче. Кстати, по завершению обряда Приам аккуратно сложил всю баранину (нашу забрал тоже!) к себе в колесницу. И поехал обратно в город, сказав, что обедать у него силы есть, а взирать на смертоубийство — нет. Я возражать не стал: пусть. Его, хворого, жены ждут. Все глаза проглядели.
Один сынок погибнет — он трех других сделает.
Не помню, у кого возникла грандиозная идея: жребием решить право первого копейного броска. Помню только общее восхищение. Приветственные клики, хлопанье в ладоши. Весьма пригодился мой шлем: в него бросили жребии — две бляхи, оторванные от моего же латного пояса, с наспех выцарапанными именами бойцов. Трясти шлем доверили хитроумному мужу Одиссею Лаэртиду — остальные герои, надо полагать, не справились бы. Стою. Трясу. Медь гремит о медь, жребии пляшут пьяными менадами. Век бы так стоял.
Право первого броска досталось троянскому петушку.
Поединщики в свою очередь не ударили лицом в грязь. Готовились долго, обстоятельно; со знанием дела. Перед Менелаем, сбегав наскоро в лагерь, вывалили целую груду: панцири, наручи, поножи, шлемы с гребнями и без… Младший Атрид битый час придирчиво копался в этом добре. Не потомок Пелопса, а портовый скупщик на разгрузке «пенного сбора». Хмурился, сопел. Примерял то одно, то другое; откладывал в сторону и снова начинал рыться.
…Вру я все. Ерничаю. Белобрысый муж Елены-беглянки сейчас куда больше походил на урожденного героя, чем его надменный братец. Взгляд, разворот плеч; губы в ниточку. На руках мышцы — змеями. Совсем другой человек!
…Человек?!
Напротив, менее чем в полустадии, вокруг Париса суетились земляки петушка. Советами небось умучили. Вон барсову шкуру приволокли: поверх доспеха накинуть. Красивая штука, с хвостом. Мне б такой хвост, я б ни на какую войну не ходил. Те, у кого чесались языки — и местные, и наши, — развлекались поношением противной стороны и превознесением своего поединщика. Поношение преобладало: вчистую. Я даже почерпнул для себя кое-что новое, вроде «приапоглавых едоков навоза» и «отродья сколопендры и осла».
Не помню уж, про кого это было сказано. Кажется, про меня.
Хорошо, что обернулся вовремя: пока слушал да запоминал, от троянцев к моему доспеху успел подобраться прыткий малый. Морда клятая-мятая, в прыщах, аж смотреть тошно. Зубки реденькие, растут вкривь и вкось. Чистый хорек: вцепился в чужое имущество, вот-вот стащит!
— Куда?! — кричу. — А ну, положи на место!
Он и ухом не повел. Давай оправдываться: дескать, ихнему Парису издалека очень глянулось. Решил примерить; вот его, смуглого, и послали.
— Перебьетесь вы с вашим Парисом, — говорю. — Свои доспехи иметь надо. И жен — своих. Самые шустрые, да?
— Ага, — отвечает. — Шустрые самые. У меня и копье есть: свое. Острое.
А сам, подлец, все на мой правый бок косится. Где печенка. Плюнул я в сердцах; послал хорька по-критски, тройным морским с борта на борт, и отвернулся. Только он не сразу ушел. Торчал рядом, бухтел, что его, значит, Соком зовут. Соком Гиппасидом, сыном укротителя коней. Чтоб, значит, я запомнил. И брат у него, значит, есть, тоже сын укротителя. И у брата — копье.
Острое.
Да запомнил я, говорю, запомнил. Вали отсюда.
Наконец герои облачились подобающим образом. Возгласили анафему[39] богам-покровителям. Перебрали по доброй дюжине копий: слишком короткое! Наконечник не бронзовый, а медный! Древко плохо остругано!.. Этак они и до вечера не начнут! Впереди ведь еще щиты, мечи! Только хотел что-нибудь вслух заметить… Сдуло с меня веселье. И злобу, что под весельем пряталась, как живое тело под чешуйчатой, змеиной кожей, сдуло. И по голому, по кровавому — ядом. На днях мне стукнет двадцать лет, в сущности, я — скучный человек, у меня есть жена и сын, храни нас Глубокоуважаемые, храни нас моя эфирная покровительница…
Страшная штука — ревность.
Огненная.
…Сова моя!
…Олива и крепость!
…Ты ли?! На окраине толпы, сгрудившейся вокруг смазливого дружка-Парисика; синеглазая, рядом с ликийцем в волчьем плаще, моим ровесником — малорослым, широкоплечим… Ах, он еще и прихрамывает! Может быть, он еще и сумасшедший в придачу?! Может быть, он — это я, только я пока ничего об этом не знаю?! Ты склонилась к ликийцу, сова моя, олива и крепость, ты шепчешь ему на ухо, улыбаясь светло и обольстительно, ты жжешь ему щеку своим дыханием, а ликиец судорожно кивает, дергая кадыком, и гордыня чертит у него на лице горящие письмена — видать, не каждый день являются…
Не каждый, брат.
И ко мне, веришь ли, — не каждый.
Ты ведь тоже лучник, я вижу. Знакомые руки, тетивой обласканы до шрамов. И лук за спиной: из рогов серны, с позолотой. Хороший лук, правильный, наверное, любимый волк-дедушка[41] подарил или сам сделал, нарочно для войны, прекрасной войны, чудесной войны, справедливой и замечательной войны, которая сейчас что-то шепчет в ухо лучнику из страны волков и дедушек… Только как же я все это вижу, враг мой, брат мой?! Пусть и не очень далеко, но — кадык, понимаешь, кожа от тетивы в рубцах… Или ревность меня в провидцы определила, в острозоркие Линкеи?! Олива и крепость, на меня, на рыжего посмотри!.. Молю тебя!.. Посмотрела.