Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса — страница 32 из 67

ие закончилось раньше? Впрочем, какая разница — если берег Сигейской бухты проступил из утреннего тумана, взорвавшись далеким боем под стенами Трои. Не помню, как я оказался в «вороньем гнезде», куда подевался впередсмотрящий и когда на плечи псом-волкодавом рухнуло знакомое раздвоение души. Помню лишь: белые барашки волн стремительно уносятся назад. Помню берег. Холмы. Долину Скамандра, словно я сам вдруг превратился в стрелу, летящую к цели, — и битва распахнулась внизу.

Будто и не уплывал никуда.

Вот: вскипают пеной прибоя тысячи малых пузырьков-Номосов. Лопаются; уходят паром. Человеческие валы один за другим накатываются на каменный утес Трои, грозя захлестнуть неприступную твердыню — и спешат обратно, не в силах сокрушить возведенные богами стены. Люди посягают на невозможное, бросая вызов Глубокоуважаемым.

И невозможное творилось в небе над Троей.

Малыша я узнал без колебаний. Да, он стоял ко мне спиной, но стоял — не на земле. Вровень с крепостными зубцами, попирая зияющую пустоту. И ослепительное сияние исходило от его чудесной брони: воплощения неуязвимости. Так смотришь на облако, подсвеченное солнцем: щурясь. Утирая слезы. Поэтому я не сразу сумел определить, кто воздвигся напротив малыша, прямо на Скейской башне. В глазах двоилось. Фигура златокудрого атлета-лучника распадалась на две, чтобы вновь слиться в одну, и знакомый прищур змеи сменялся яростным огнем в очах гневного бога — и вновь, и снова…

Феб? Парис?

…Оба?!

Малыш стоял на криках. На бешенстве. На упоении боем. А бог — на башне. Малыш — на обожании и восторге. На ужасе. А бог — просто на башне. Малыш попирал воздух, которым дышала война и который сам был войной; малыш стоял на войне, а бог — просто на башне, но дороги не уступал.

Копье вознеслось для броска.

Тетива лука ушла к плечу.

Скоро будет поздно. Скоро время выкипит досуха. Мне даже не пришлось тянуться на Итаку: мой лук силой втиснулся в руку. Он пел от возбуждения — и древняя, окончательная и абсолютная смерть, способная принудить бессмертие отправиться босиком в преисподнюю, покинула колчан с медным дном.

Стрела нагого старика по имени Геракл.

Лернейский ужас на острие.

Я люблю тебя, малыш. Мы похожи больше, чем кажется на первый взгляд. Рыжие безумцы с порченым серебром в крови. Только ты еще более несчастен. Тебя рожали не из любви — для цели и вопреки пророчеству. Тебе некуда возвращаться, некуда и незачем, хотя в этом меньше всего твоей вины. А мне есть куда. Есть. Я люблю тебя. Сейчас ты перестанешь быть самим собой, наивным трехлетним мальчишкой, стареющим быстрее удара молнии. Безвинным убийцей всех, кто рядом. Земной бог, стремящийся в эфир, потому что тебе не оставили иной дороги, сейчас ты перестанешь — быть. Это просто. Это очень просто, Я не могу позволить тебе дар последнего шага. Ради всех, кого я люблю. Ради тебя самого. Ради Патрокла, которому я дал слово.

Уходящий, прости меня, возвращающегося.

Пожалуйста.

Сейчас, сидя на ночной террасе, я уже не могу точно вспомнить, что и впрямь успело втиснуться в короткое, как жизнь, мгновение, когда луки сладострастно выгибались, готовясь извергнуть смерть. Сколько ни режь память, мертвая рана плохо кровоточит. Наверное, смешной бродяга, я наполняю для себя этот миг бурей чувств и мыслей, которые испытал! хотел испытать! надеялся испытать тогда. А может быть, ничего я не успел и ничего не испытал. Может быть, все пришло позже. Оправданием. Успокоительной ложью. Ведь я не знал, что окажется первым: стрела земная, стрела небесная или копье малыша, замершее между небом и землей.

Ангел сказал: «Последний предел — победа над равным».

«Тебе помочь? Или ты сам?» — спросил меня однажды Стреловержец.

И я ответил: «Благодарю за заботу, Кифаред. Я уж как-нибудь сам».

Мой черед, Сребролукий. Ты был уверен во мне. Мне бы хоть толику твоей уверенности. Знаешь, я не стану спрашивать: «Тебе помочь?» Во-первых, на это нет времени. Выкипело. А во-вторых…

Даже если у тебя, лавр и дельфин, все получится — лучше я это сделаю сам.

* * *

…Золотая стрела впилась в щит малыша, и щит вспыхнул ярче тысячи солнц. Огонь Сияющего, пламя дельфина и лавра с остервенелым шипением вгрызалось в водное зеркало щита. Щит кипел. Кипели земля, и небо, и звезды, и народы, враждующие меж собой: отражение Номоса в седых струях Океана. Малыш окутался облаком пара, скрывшим его фигуру, но приступ слабости миновал. Последняя вспышка золота… угасание… тьма.

Грязная клякса на щите Лигерона Пелида, морского оборотня.

Пора.

Ни одна стрела не долетит с мачты входящей в бухту «Пенелопы» до стен Трои. Но об этом я подумал уже после выстрела. Когда жало, отравленное ядом лернейского кошмара, вонзилось сзади в правую икру малыша. Между ремнями поножей. Крик раненого был страшен. Даже страшнее, чем в час гибели Патрокла. Брошенное копье бессильно скрежетнуло по стене рядом с богом; и война опрокинулась под малышом.

Наземь.

Впервые я видел, как убивает яд, рожденный даже не прошлой — позапрошлой эпохой. Наверное, любой другой умер бы мгновенно. Но Не-Вскормленный-Грудью еще жил. Тело его сотрясали судороги, выворачивая руки и ноги, словно ребенок издевался над ненавистной тряпичной куклой. На губах выступила кровавая пена, мгновенно посиневшее лицо становилось то женским, то мужским, одновременно старея на глазах, покрываясь складками, морщинами, струпьями. Отпущенное малышу время потоком хлынуло из разбитой клепсидры, последние капли жадно впитывались в иссушенную почву Троады, вместе с черной — черной!.. — кровью, которая толчками выплескивалась из раны.

Усилие, достойное титана, — и лицо раненого на мгновение приобрело осмысленное выражение. Это было лицо сорокалетнего мужчины, но искаженное гримасой нечеловеческого страдания. Вечные узники преисподней! Тантал-лгун! Иксион-бунтарь! Исполин-Титий[59]! Завидуйте! — ваши муки есть прах и тщета… Вы просто счастливчики — ведь это просто! очень просто!..

— …Все умрете! — прохрипел малыш. — Все! Я буду мстить вам и после смерти! Я… вы…

До сих пор не знаю, кого он имел в виду.

— Парис! Слава Парису! Парис сразил Ахилла! — ликовали внизу троянцы, но мне было не до них. Прости, малыш. Ладно? Слезы застилали взор, все виделось, как в тумане. Лишь одно отчетливо вставало навстречу: двое на башне. Да, теперь их было двое. Парис и Аполлон. И тот из них, кто был богом, накладывал на тетиву вторую стрелу.

— Ты?!!

Единственное, что произнес Стреловержец. Прежде чем задохнуться от гнева. Бога обошли! Обманули! Сделали за бога его работу! Сразили того, кого не сумел сразить убийца чудовищного Пифона! И кто? Смертный выскочка, басилеишка с занюханного островка, чьего и названия-то никто не помнит! Но в ответ гневу я сделался серебряным зеркалом. Холодным. Скучным. Любящим.

Отразил и отразился.


«А ты думал: только силой!.. Ах, Стрелок!.. Зря ты так думал… надо просто очень любить этот лук…»


Лучник против лучника.

Лук против лука. Жизнь против жизни.

Золотая смерть — против смерти Лернейскрй.

Взгляды скрестились, и мы с Фебом стали единым целым.

АНТИСТРОФА-IIНе стать богом

Мне опасно возвращаться туда. Даже в воспоминаниях. Потому что: тянет. Ведь «последний предел — победа над равным». Помешав шагнуть малышу, я сам занял исходный рубеж. Убил Не-Вскормленного-Грудью — земного бога. Теперь оставалось убить бога-олимпийца и занять следующее место под солнцем. Святое место. Пустое место.

Перестав быть собой.

Потеряв надежду вернуться.

Качка прекратилась. Я не ощущал под ногами скрипучих досок «вороньего гнезда». Я вообще не чувствовал никакой опоры. Ведь это просто: стоять, непоколебимей скалы! Расстояния исчезли: корабль? небо? — пространство не имело никакого значения. Время не имело значения. Зеркало расплавилось. Потекло. Смолк детский плач у предела. Умер безумный смех на задворках сознания. Развеялась скука. Пала ниц, закрывая лицо, любовь.

Я был выше мирской чепухи!

…бог. Могу сотрясти твердь или погасить солнце. Но хочу одного: освободить смутную дорогу. Убрать препятствие. И последнее, что еще сохранялось от былого Одиссея, сына Лаэрта, нашло в себе силы ужаснуться. Потому что ему — нет! мне, стоящему напротив! — тоже было страшно. Клятва богов! Великая клятва черными водами Стикса: «…никогда и нигде, на земле, и под землей, и в заоблачных высях, не посягать на жизнь смертного по имени Одиссей Лаэртид!» Я улыбнулся. Не смешно ли? Я могу убить бога, этого ли, другого, а бог меня — нет!

Смейтесь, в Тартар вас!

Хохот, больше похожий на грохот лавины, возник отовсюду. Некуда было бежать, некуда стремиться, чтобы заставить его смолкнуть. Но почему я медлю?

И почему медлит он?!

Голова Стреловержца дрогнула. Начала старчески клониться на грудь. Взор погас, ослабла натянутая тетива: бог засыпал стоя. Откуда-то издалека долетел глухой, монотонный плеск волн. Но это был не пенный прибой и не море любви, которое, бывало, затапливало мою чашу до краев. Тайным знанием я знал: это открывается вход в Аидову мглистую область. Это рокот древней подземной реки достиг моих ушей. Смертный сон сковывал Феба. Кара, постигающая всякого из бессмертных, если он попытается нарушить клятву водами Стикса. Первая часть кары, и далеко не самая худшая…

Он посягнул!

Еще — или уже?!

Стрела рвалась с тетивы. Стрела с ядом Лернейской гидры. Лук сделался живым существом, единым со мной, взывая к рукам и пальцам, удерживавшим смерть на тетиве:

«Стреляй! Убей гордеца! Семья бессильна пред тобой. Они клялись, а ты — нет! Обладатель права безнаказанно убивать бессмертных, у тебя есть оружие против них! У тебя развязаны руки!»

«Нет! Я не хочу становиться таким же!»

«Ты уже — такой. Стреляй!»

«Врешь! Я — Одиссей! я вернусь… меня ждут дома. Жена… как ее зовут?.. Я ведь люблю ее! Я помню! Помню…»