Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса — страница 44 из 67

Откуда взялся? Неужели из пустыни?!

Старец хмурил лохматые брови. Слушал. Грузно опирался на корявый посох. Похоже, чем дальше, тем ему меньше нравился разговор с лотофагами. Сейчас, стоящий вполоборота, он вдруг напомнил рыжему итакийцу Геракла. Такой же большой, костистый. Плохо предсказуемый. Не от мира сего. Видно было: раньше гостю доводилось носить доспех. Солдатская выправка сказывалась по сей день. И еще: от старца веяло силой. Настоящей. Но иной, чем сила Геракла. Что-то он знал, этот старец, пришедший из пустыни, что смиряло великих и опрокидывало устойчивых; и ветер опасливо играл длинными седыми прядями его волос.

Резко обернувшись, старец взглянул на Одиссея. Нет, рядом: на Старика с тенью копья в руках.

Раздраженно поморщился.


«…А ведь он когда-то был неплохим солдатом…» — явившись из желтизны тумана, палец лотофага ткнул в плохо различимого старика, идущего впереди беглецов.

Да. Я помню. И еще помню: тень выбора под грубыми, шишковатыми ногами старца. Выбора, сделанного не тобой, а за тебя, но превращающего всю твою дальнейшую жизнь в сплошной кошмар предназначения. Этим старец тоже был похож на Геракла. А еще, слегка — на меня. Просто тогда я не взялся бы облечь это ощущение сходства в слова.


Пришелец из пустыни вдруг кивнул Одиссею со Стариком, как давним знакомым. Вновь повернулся к лотофагам. Дико заикаясь, булькнул коротко и зло. Почти сразу щуплый спутник заговорил. Слова полились водой из основательно прохудившегося кувшина. Щуплый преобразился: увлеченно вещал, жестикулировал. Слюной брызгал. Тыкал пальцем в небо. Время от времени оборачивался к старцу: за поддержкой. И тот одобрительно кивал: правильно, мол, говоришь. Продолжай.

— Барух ата а-доной э-логэйну мэлэх аолам…

— Моше нихбад! Атэм мэсукан шалиах…

— …шэаса нисим лаавотэйну баямим…

— Моше нихбад!

— Штика! Аэм баземан…

Одиссей по-прежнему не понимал ни слова. Кроме разве что возгласа «штика!».

По жесту видно: цыц, бездельники!

Наконец щуплый толмач выдохся. Лотофаги затараторили в ответ, возражая пришельцам; и туча набежала на лицо старца. Одиссею явственно послышался раскат грома, хотя выгоревшая простыня неба была чистой. Старец в сердцах гаркнул что-то бранное, почти не заикаясь, и, размахнувшись, швырнул свой видавший виды посох под ноги лотофагам. «Лучше б огрел как следует!» — успел подумать Одиссей. Но в следующий миг все мысли вылетели у рыжего из головы, потому что на его глазах начали твориться чудеса жуткие и до боли знакомые. Посох злобно зашипел, извиваясь. Лотофаги спешно шарахнулись в стороны, а на месте отполированной старыми ладонями палки уже билась, трепеща раздвоенным жалом, огромная змея с темными пятнами на глянце серо-коричневой кожи.

…Ползла змея с алтаря Крона, где только что истекала каплями-мгновениями удивительная клепсидра…

…Ползли змеи с жертвенников, пожирая птенцов, жаля орлов, даря настырных жрецов удушьем и исчезая без следа…

…Шипели и извивались змеи, обвивая посох-кадуцей Ангела…

Огненный взгляд старца выжег Одиссею сердце. Почудилось: обитатель пустыни знает о сыне Лаэрта все. Мысли, страхи и надежды, всю короткую жизнь и судьбу, прячущуюся за близким горизонтом. Змея тоже уставилась на итакийца, но жалить не собиралась. В ее шипении рыжему даже послышались благожелательные нотки. А потом косноязычный старец повернулся к лотофагам спиной. И пошел себе прочь, к горизонту, за которым пряталась судьба. Его судьба, не Одиссеева. Щуплый заторопился следом, а змея, скользнув мимо, обогнала обоих и поползла впереди. Словно путь открывала. Над чешуйчатой проводницей шевелился смутный, призрачный столб, похожий на смерч от земли до неба, и перед туманной воронкой лопнул, расступаясь, небокрай. Открыл простор пустыни на многие стадии вокруг. А старец, толмач и змея, не оглядываясь, уходили все дальше, сквозь дырявый горизонт, в бесконечность песка — и море властно плеснуло в душе Одиссея, сорвав рыжего с места, бросив к «Пенелопе»…

* * *

Одурманенных лотосом привязали к мачте и скамьям гребцов. Перед этим был миг, когда казалось: оставшимся не удастся столкнуть судно в воду. Удалось. На упрямстве и озверении, на напряжении последних сил: удалось. И все это время глубоко в душе Одиссея призрачный столб открывал смутную дорогу, разбивая вдребезги иллюзию границы.

— Поднять парус!

Очнулся кто-то из начинающих лотофагов. Заорал. Попытался выпрыгнуть за борт: веревки удержали, а друзья дали пару раз по роже — для ясности. Вмешиваться было некогда. Горизонт надвигался, каменел, брал в осаду, загораживая путь, но Одиссей лишь улыбался этой наивной лжи. И в яростном шипении змей-невидимок, раздирая фальшивый предел, под киль «Пенелопы» легла смутная дорога. Рыжий видел, чувствовал и делал. Видел дорогу. Делал то, что должен. И знал, что все делает правильно. Спустя полчаса морская ширь, сверкая на солнце, распахнулась перед кораблем. Вытереть пот со лба. Оглянуться. Теперь можно.

Теперь: все.

За кормой быстро удалялась полоска чужого берега, прозрачная лагуна с просевшими остовами двух кораблей. А на берегу суетились люди. «Им надо было отпусутить нас. Старца и меня. Просто отпустить. Не дожидаясь, пока мы вдвоем разорвем броню их игрушечной крепости. Нет больше Номоса блаженных лотофагов. Есть лагуна на побережье между Черной Землей и Благодатным Полумесяцем. Жалкое селение с хижинами и грязным прудом, где растут лотосы. Скоро здесь объявятся люди. Чужаки. Которых янтарноглазые лотофаги больше не сумеют остановить. Им надо было отпустить нас… им надо было!..»

«Пенелопа» шла на север.


С ночной террасы гляжу на маленький кораблик, идущий навстречу своей судьбе. Сомнения грызут душу. Где вы, мои верные товарищи, с кем я отплывал из-под разоренной Трои? Где вы, те, кого мы силой тащили на судно, связывали по рукам и ногам — чтобы не бросились в море, спеша вернуться к дурману золотого цветка? Где вы, мои спутники? Тени. Только тени толпятся на террасе. Мало кто из вас вернулся со мной на Итаку по-настоящему. Так, может, лучше было оставить вас там, в стране сладостных грез? Я выбрал за вас. Один за всех.

До сих пор не знаю: правильно ли я поступил.

* * *

«Кипр, который хетты зовут Аласией, — остров, сходный очертаниями с морским окунем, плывущим между Киликией и Благодатным Полумесяцем на запад, в направлении внешней границы Критского моря; известен медными рудниками, благовониями из ириса и майорана, а также киноварью из морского мха. Но в первую очередь прославлен тесными связями с „пенным братством“, неизменно и вопреки давлению ванактов Черной Земли подтверждая „право якоря и паруса“…»

Да, дядя Алким. Я помню.

Хотя тебя я помню куда лучше и вспоминаю куда чаще, чем какой-то остров Кипр, пусть даже похожий на морского окуня.

Первым, кого я встретил на набережной, был Эней-Плакса. Мы едва успели вытащить «Пенелопу» на берег гавани, расположась между тирской биремой и грузовой фортагогой[74]; и я, облокотившись о гранитный парапет, смотрел, как судно устанавливают на катки. Доплыли без приключений, хотя на всякий случай старались избегать лишних встреч. Парус вдали мелькнет — мы к берегу. В тень. Думаю, ищут меня от Библа до Ливии. Черная Земля злопамятна. Оно, конечно, Кипр гостей не выдает головой, особенно носителей заветных серег, а все равно: мало ли как сложится…

— Одиссей!

Меня облапили сзади. Наскоро прижались щекой. Треснули ладонью по спине: будто перуном приложили. Облапили снова — это я уже успел развернуться и даже попытался на всякий случай двинуть наглеца локтем. Он был на голову выше меня, беглый дардан, и со стороны могло, наверное, показаться: отец наконец отыскал блудного сына (сын — это я), и теперь гулена жмется к отцовской груди, а родитель проливает слезы прощения.

— Да пусти ж ты, Цербер!

— Одиссей! Милый Одиссей! Откуда?!

Прохожие, поравнявшись с нами, замедляли шаг. Хрюкали, хмыкали. Но от высказывания вслух собственного просвещенного мнения воздерживались. И правильно делали. Слезы градом катились по лицу Энея — а ты изменился, дарданский наследник! Осунулся, обзавелся строгими складками у рта… — слезы радости, непонятной тем более, что мы никогда не были друзьями. Один раз виделись в посольстве. И еще: на поле боя, где Плакса труса не праздновал. Достаточно сказать, что в день гнева Эней сошелся один на один с малышом и остался в живых. А поплакать он всегда любил. По поводу и без.

— Пойдем! Я угощаю!

В конце концов, почему бы и нет?

Харчевня оказалась дымной, но уютной. Народу мало, тишина. А баранья ляжка под кисло-сладким соусом была выше всяческих похвал. Единственное, что смущало: пока мы шли в харчевню, люди уступали нам дорогу. Наскоро бросали на меня косой взгляд и почти сразу опускали глаза. Словно я был прокаженным или богом. Не знаю, какой выбор мне понравился бы больше. И еще: эти странные прикосновения. Встречные, кто мог похвастаться головным платком и знакомой серьгой в ухе, все норовили коснуться меня. Рукой. Бедром. Плечом или локтем. Слегка зацепить, проходя мимо. Присесть на корточки, якобы застегивая сандалию, и быстро мазнуть ладонью по голени. По моей, разумеется.

Я чувствовал: закипаю.

— А наши в Кефтийской гавани стоят! — Губы дардана, густо вымазанные жирной подливой, смешно шевелились. Хоть рыдать перестал, и на том спасибо. — Я тут случайно. Мимо шел, гляжу: ты! Рыжий! Вот радость боги послали!..

Это уж точно.

— Кто это: ваши? Дарданы? Троянцы?!

— Да ну тебя! Вечно ты шутишь! Наши, говорю: Диомед-аргосец, потом критянин этот, как его…

— Идоменей?!

— Ага! Ну, ты всегда все знаешь…

Меньше всего я знал, с каких пор Идоменей с Диомедом стали «нашими» для слезоточивого Энея Анхизида. Ну, я — это ладно. Я его, красавца, и вывел из павшей Трои. До кораблей проводил. Больного отца нести помог. Легонький он был, Анхиз-Расслабленный. Молчал всю дорогу, а у самых сходней вдруг вздохнул и зажмурился. По-детски. Я еще спросил у Энея: «Может, останетесь, а? Мы скоро уйдем…» А он лишь рукой махнул. Дескать, толку тут оставаться? Или еще что имел в виду.