Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса — страница 51 из 67

Ангел пожал плечами.

СТРОФА-IIНад морем встал алмазный щит…[84]

Кривая, говорят, выведет. Правильно говорят. Часа через полтора, когда в придачу к прочим бедам Телемах ремешком сандалии натер водянку на правой лодыжке, он неожиданно вывалился на луг. Зеленая, слегка жухлая трава пестрит лишаями проплешин. Овцы с козами трудятся: остаточки подъедают. Пастухи готовят свой немудреный обед. От костра вкусно тянет дымком, случайно затлевшим чабрецом, бараньей похлебкой, сваренной по-лаконски: с кровью, луком и уксусом.

В животе громко заурчало.

У блужданий по горам одно достоинство: жрать после хочется, спасу нет.

— Радуйся, басиленок! — От костра вскочил лохматый старик. Припадая на одну ногу, заковылял навстречу мальчику, шарахнувшемуся было прочь. Рябое лицо старика лучилось искренней радостью. На «басиленка» Телемах хотел сперва обидеться, даже накричать на грубияна, но вовремя опомнился.

«Малыш» со стороны звучит куда хуже.

— Я это, я, басиленок! — заполошно орал рябой, полагая, что Телемах может испугаться незнакомого человека. В его подозрении крылся зародыш правды, отчего кровь густо ударила в щеки. — Эвмей я!.. Не боись, басиленок!..

Ну конечно. Мама рассказывала: рябой Эвмей был приставлен к папе дядькой-телохранителем. Потом с дедом моря бороздил. Воевал. С дедом же и вернулся, калека: сперва при доме околачивался, где запомнился мальчику совершенно детскими, легкомысленными не по годам выходками, а после смерти бабушки на пастбища подался. И вот этот рябой-колченогий чудила, насквозь пропахший свиным закутом, был отцовым педагогосом[85]?

С дедом плавал бок о бок?!

Мальчик не удержался: хмыкнул. Однако Эвмей не обратил на это никакого внимания. Он действительно был рад. Ковыляя навстречу басиленку, вскользь сожалел, что нога совсем плохая стала. Вздорная. Память о стреле, вторично порвавшей искалеченные сухожилия в Фаросском сражении. Спасибо рыжему хозяину: свалился на флот Черной Земли, как снег на голову… Иначе кормили бы рыб на дне. Рана давно зажила, но беспрерывно ныла — не на погоду, а когда вздумается. Вот сейчас, например: солнце, жара, а она, проклятущая, свербит. Еле до басиленка дошкандыбал. Похож, ничего не скажешь. Отцова порода. Но — другой. С этим стань на бревно, подвесь козла за спину, так и толкать не придется. Сам свалится. Сам и выберется: упертый. Вон, ноги стер-посбивал, а сюда выбрел. Испортили парня бабы, вчистую испортили! Ладно, раз не сломался покамест, значит, можно выправить. У парня своя война. Как у старого Лаэрта. У басилиссы. У Эвриклеи. У него, рябого Эвмея. У маленькой армии, имя которой: «семья Одиссея».

Ничего, вот вернется рыжий хозяин…

Эвмей нахмурился. В сердце ожила ядовитая заноза: дернулась, обожгла. Когда он думал об Одиссее-Забытом, с рябым творились чудные вещи. Хозяин, ясное дело, давно в Аиде тенью бродит — иначе уже объявился бы на Итаке. Это понятно и дураку. Это понятно и рябому Эвмею. Он знал: хозяин не вернется. Он верил: вернется. Вера и знание разрывали душу надвое, будто бешеные кони. Больно. Очень больно. Последние годы Эвмей много пил. Филойтий-дружище бранится: что ж ты, рябой, творишь!.. Эвриклея вовсе чашу отбирает. Ладно им! Вот басиленок пришел, как тут не выпить!..

Мальчик покорно дал старику всласть обхлопать себя на радостях. Через плечо рябого Телемах разглядывал людей у костра. Сидевшую вместе с мужчинами папину няню заметил не сразу. Что няня здесь делает? Как добраться успела? Ведь утром же с ней в доме разговаривал?!

— Ноги сбил? — безошибочно определила Эвриклея, пододвигая котомку. — Давай сюда, молодой хозяин. У меня мазь с собой, к утру пройдет. Давай, давай, снимай сандалии…

Телемах для порядку крепился, делая вид, что герою царапины нипочем, а на самом деле с удовольствием отдался в умелые руки Эвриклеи. Рябой гостеприимец тем временем успел распорядиться зарезать барана — нарочно для басиленка. Дескать, юному гостю хорошо кушать надо, а хорошо — значит, от пуза. Когда животное вскрикнуло под ножом, Телемах невольно вздрогнул. Следом явился стыд. Но, кажется, никто не заметил слабости наездника, а няня — не в счет. От нее все равно не укроется даже след рыбы в воде. Это двадцатилетний мальчик знал по собственному опыту.

Пока доспевало жаркое, Телемаху поднесли сырную лепешку и деревянную чашу с вином. Вино оказалось кислым, пенистым «лягушатником», щедро разбавленным ключевой водой, но по такой жаре — в самый раз. Дар Диониса и целебные мази делали свое дело: быстро возвращалось хорошее расположение духа. В конце концов, сегодня — особенный день. Подумаешь, не на ту тропинку свернул. Подумаешь, ноги сбил. Может, оно и к лучшему: вот, на пастухов выбрел. Хлебоедов они терпеть не могут, заморышами дразнят. Интересно: заморыши — это потому что из-за моря явились, или просто сами пастухи, хоть и старые, куда как поздоровее выглядят?

Затлел, задымился былой гнев.

Сидят, понимаешь, в горах, чтобы лишний раз не кланяться. Гордые. Прятаться мы все гордые. Если сами одряхлели — дружков бы из «пенного братства» кликнули! Тоже мне, пираты, называется!.. Пираты представлялись мальчику совсем другими. Хотя он и был наслышан о прошлых подвигах дедовских пастухов, но верилось с трудом.

Сказки!

Наконец Телемаху вручили баранью ляжку, благоухающую дымом. Будущий спаситель Итаки упоенно вгрызся в мясо крепкими молодыми зубами. Молча чавкал, забрызгивая горячим жиром хитон (няня отстирает!); даже мысли о грядущих деяниях на время вылетели из головы. Наконец, утолив первый голод и отхлебнув еще вина, блаженно откинулся назад. Привалился спиной к прогретому солнцем валуну. От жирной баранины с вином его заметно разморило. Потянуло на разговоры. Надо прощупать пастухов: поддержат? Или сочтут лучшим отсидеться, как прочие трусы, выжидая, чем дело закончится?

Начать решил издалека, как и подобает мужу, преисполненному козней различных.

— Хорошо устроились: прямо у Диониса за пазухой! Вино, жаркое… никаких тебе хлебоедов

— Верно говоришь, басиленок, — не замедлил согласиться Эвмей, ухмыляясь счастливой, пьяненькой гримасой. — К чему им сюда таскаться?

— Вот я и говорю: хорошо устроились, — с нажимом повторил Телемах, втайне ожидавший иного ответа. — А то, что в доме творится, вам до афедрона!

Частое среди итакийской молодежи ругательство пришлось как нельзя к месту. Мальчику даже самому понравилось.

— К матушке моей домогаются, деда скоро в толос сведут. Рабыни от них ублюдков нарожали: не продохнуть! А вы барашков лопаете. Языки чешете. Небось будь дед здоров или если бы отец вернулся…

— Почему «если бы»? — туго ворочая языком, спросил кряжистый дедуган, до сих пор мрачно молчавший. Кажется, его звали Филойтием, хотя мальчик мог и запамятовать.

— Вы что меня, совсем за ребенка держите?! — возмущение и обида подбросили Телемаха на ноги. Он закружил, пританцовывая, вокруг пастухов; старики едва успевали выхватывать из-под ног басиленка кувшины с вином, чаши и остатки баранины, на которые мальчик в возбуждении так и норовил наступить. — Финикийцы своими глазами видели: утонул он! Три года назад!

— Это которые за «Пенелопой» гнались, да утерлись? Отряхни уши, басиленок. Финикийцы — первые врали на свете. Опять же: видели отца твоего. Потом. Сперва на Кипре, а дальше…

— Дальше?! — мальчик сорвался на крик. Осекся, устыдившись собственного порыва. — Эх вы… морские крысы! Я, его сын, не стыжусь признать вслух: с Запада не возвращаются. А вы… вы…

Телемах взглядом отыскал чашу. Схватил, залпом допил кислое вино, щедро заливая грудь. Оскомина наполнила рот вяжущим привкусом. Зря затеял… зря…

— Каждый оправдывает свою трусость, как умеет, — тихо закончил он.

— Ну, раз так, — мрачный дедуган угрюмо набычился, — научи уж нас, трусов скудоумных. Научи жизни. Раз умеешь, знаешь… раз кровь велит…

Сколько уже было говорено об этом у ночных костров! Филойтий вертел в пальцах тлеющую щепочку, не замечая ожога. Глядел на пылкого юнца снизу вверх. И пламя отражалось в усталых от жизни глазах прославленного коровника. Парень думает, нам самим не тошно в горах отсиживаться? Ночами снится: поднять заморышей на копья — и можно без сожалений уходить во мглу Аида… Уж и так, и сяк прикидывали. Верных людей по пальцам пересчитывали. Мало их, верных, каждому пальца хватило. Сперва решились было, да Лаэрт запретил строго-настрого. Против его слова не попрешь. Пробрались к нему ночью: стража ихняя — тьфу, чистое позорище! Филойтий, будто днем меж деревьев, прошел… и на старого Пирата аккурат угодил. Спасибо Лаэрту, сразу резать не стал: нож к горлу сунул. Интересуется: кто, мол? зачем? не меня ли втихаря кончить собрался?! После уж признал знакомого, убрал резак. Крепок старик оказался. Умен по-прежнему. Никак нельзя, мол, сейчас в открытую воевать. «Пенное братство» отмалчивается, выжидает; а заморыши с законом первые друзья — не придерешься. Да и сами из «пенных», только из новых. Значит, давний приятель, «на копья» лучше во сне. Наяву не очень-то получится. Не поддержат нас.

Была поначалу надежда: Одиссей вернется. Была, да сплыла. Прав малыш: с Запада не возвращаются. А все равно верится. Как верят в богов. В удачу. И богов вроде бы особо не встречал, и с удачей нелады, а веришь. По привычке, что ли? Эвмей небось сегодня опять напьется. Плакать станет, хитон драть.

Ладно.

Послушаем, что умненький мальчик нам скажет.

— …Гнать хлебоедов с Итаки! К Химериной матери!

— Валяй, парень. Гони. Рук хватит?

— А «пенное братство» на кой?! Пускай плывут деда выручать! Пираты вы или кто?!

— После Фароса мало на море настоящей пены осталось, — тяжко вздохнул Филойтий. — Многие серьгу из ушка-то повынули: стесняются. Да и какие мы нынче пираты? Пастухи мы. Вон, Эвмей — свинопас, я — коровник…