Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса — страница 56 из 67

[87]. Брат мой! Это ты — безумный порядок, кажущийся со стороны беспорядком. Колыбель: здесь умершие старики перерождаются в младенцев. Горнило: былые мечи здесь переплавляются в новые Успехи. Окраина, куда изгнали невозможное, дабы оно превзошло свой предел и однажды сумело вернуться в новом обличье.

Да, ответил пророк.

Вот и мы теперь здесь.


Зеленая звезда, погоди. Не падай за утесы. Скажи мне, что делать. Клянусь, я исполню все, что скажешь. Молчишь? Конечно, молчишь. И я молчу вместе с тобой. Я, Одиссей, сын Лаэрта-Садовника и Антиклеи, лучшей из матерей. Одиссей, внук Автолика Гермесида, по сей день щедро осыпанного хвалой и хулой, — и Аркесия-островитянина, забытого едва ли не сразу после его смерти. Правнук молнии и кадуцея. Сокрушитель крепкостенной Трои; убийца дерзких женихов. Муж, преисполненный козней различных и мудрых советов. Скиталец Одиссей. Герой Одиссей. Хитрец Одиссей. Я! Я… И каждому из этих «я» стыдно до белых пятен перед глазами. До скрежета зубовного.

Я мог вернуться на Итаку, но проплыл мимо.

Скудная истина «лучше поздно, чем никогда» утешает слабо.

Помню: когда Океан закончился, не было даже сил ликовать. Никто не кричал: «Земля!» Не швырял колпаки в небо. Обрадоваться исчезновению опостылевшего тумана — и то не успели. За день до этого я, сам не зная, зачем, зачерпнул океанской воды. Налил ее вместе с седыми прядями тумана в медный флакончик. Приладил цепочку, повесил на грудь.

На память, что ли?

Местные приняли нас за богов. Смешно. Позже, когда мы научились понимать друг дружку, нам рассказали: корабли шли по земле, и гребцы пенили грязь лопатами. А за кормами наших эскадр два Номоса срастались воедино, меняя очертания. Жаль, я не сумел этого увидеть.

Я ведь боялся оглядываться.

«У тебя два лица, — сказал мне однажды кто-то из тамошних мудрецов, а может, юродивых. — Одно смотрит вперед, но второе всегда обращено назад. Янус, Двуликий Странник, для тебя не существует тупиков и лабиринтов».

«Спасибо, — ответил я. — Это ложь, но это добрая ложь. Спасибо».

Через год они начали вырезать мое изображение на дверях и воротах. Я не вмешивался. Это больше не имело никакого значения. Диомеда все звали Маурусом, добавляя «Великое Копье». Плакса Эней превратился в «Основателя». Калхант… я забыл, кем стал наш пророк, но он вечно бранился по этому поводу.

Диомед собрался назвать эту землю Этолией. В честь своей родины. Я настаивал на Итаке. Остальным было все равно. В конце концов мы с синеглазым сделали из двух названий одно. Получилось: Италия.

Потом началась война с племенем каких-то рутулов.

Обычная, человеческая война.


…Диомед был мрачен:

— Плакса скончался, рыжий. Думаю, его отравили.

— Жаль, — равнодушно ответил я. Мне было скучно.

— Плакса скончался, — с нажимом повторил Диомед. — А завтра он должен выйти на поединок с вождем рутулов. Если он не выйдет, нас вытеснят с этих земель. По праву победителя.

— Тебе это очень важно? — спросил я.

Он подумал. Кивнул. Тогда я принес доспех малыша, отданный мне решением вождей. Облачился, не чувствуя ничего, кроме скуки. Надвинул глухой шлем, скрыв лицо. Утром, выйдя на поединок, громко возгласил: «Я Эней-Основатель!» — и все поверили. Потом я убил вождя рутулов. Все было просто. Все было скучно. Патрокл, замещающий Лигерона, — вот кто был я. Огрызок прошлого. Мертвец с лицом, повернутым назад.

Безумец со сломанной шеей.

— Спасибо, — скажет позже Диомед. — Ты выручил всех.

— Мы все погибли под Троей, — невпопад отвечу я.

* * *

Три года.

К концу этого срока у меня была своя терраса и своя леная звезда над рощами Лация. У меня было что угодно, включая изображения на дверных косяках. Кроме дома, который я назвал бы домом. И все чаще я сидел ночами на террасе, любуясь звездной зеленью. Передо мной всегда стоял кувшин с вином. Здесь делают хорошее вино. Сладкое, густое. Лучше, чем на Итаке. Рядом с кувшином, завернутый в свиную шкуру, лежал колчан с медным дном. Лернейский яд — чтоб наверняка.

Я уже знал, что однажды не выдержу.

Пью из Леты:

злые капли по губам.

Кто ты? Где ты? —

насмехается судьба.

Будто плети:

дни, мгновения, года.

Пью из Леты.

Вдрабадан.

Таким меня застал Калхант. Войдя быстрым, не свойственным ему шагом, пророк бросил в спину задыхающимся шепотом:

— Рыжий! Там… там!..

А у самого губы вприсядку пляшут. Трясутся студнем.

Я бранился, отказывался идти, но с пророками спорить — проще море ложкой вычерпывать. Вытащил, ясновидец, из дому. Едва ли не за уши приволок в гавань. Где торчала тридцативесельная эперетма[88] с изображением сатира на носу. Такие делают только в Кефаллении. Пьяная до поросячьего визга команда горланила песни у входа в харчевню. Рядом топтался хозяин корабля: детина совершенно пиратского вида, сказавшийся торговцем зерном. Шторм занес их в Океан, сказал детина, часто-часто моргая, но Океана не обнаружилось. Сирен, циклопов, движущихся скал, Сциллы с Харибдой — ни следа. Свернули за Тринакрией на северо-запад, и вот: здесь.

— Видишь, Одиссей?! Видишь?! — ликовал пророк.

Еще хмельной от вина, звезды и Лернейского ожидания, я на всякий случай кивнул. Хотя не видел ровным счетом ничего. Не видел, не чувствовал, не делал. Зато научился понимать.

— Одиссей? — растерянно. хмыкнул детина. И, тупо глядя перед собой: — А мы-то думали: чего она время тянет…

Забытый на столе кувшин мы допили вместе с ним. Потом еще один. Еще. Еще. Потеряв счет кувшинам, я только и требовал: еще! рассказывай! Пока торговец не свалился под стол. Пока зеленая звезда не упала в трясину ветвей.

Пока я, как был, в одном хитоне, не побежал обратно в гавань.

Если бы не Диомед, я бы заставил «Пенелопу» выйти в море на рассвете. Остановил, синеглазый. Силой скрутил. Где ж тут не скрутить, когда по-человечески, все на одного: Диомед, Протесилай, Идоменей-критянин… пророк сбоку вьюном вертится. «Держи! — кричит. — Держи дурака! Уйдет!»

А мне издалека, из осажденной крепости, где ведет неравный бой моя семья, эхом отдается:

«Дурак! Дурак…»

Пустите, говорю. Убью, говорю. Кого убьешь? Вас, говорю. Всех.

Завтра убьешь, отвечают.

Герой не должен быть один, отвечают.

Тридцать кораблей, отвечают. Если получится, тридцать пять. Завтра. К вечеру. Обождешь?

Тут я и сел. Под глазом синяк чернотой наливается. Плечо вывихнули, гады. Ну ничего, я им тоже показал. Вы чего, спрашиваю. Возвращаетесь?

А Диомед смеется:

— Нет, рыжий. Это ты возвращаешься. А мы так, за компанию. С тобой.

ПЕСНЬ ШЕСТАЯЕШЕ ОДИН СТАРИННЫЙ ДОЛГ…[89]

Мой Телемах, Троянская война

окончена. Кто победил — не помню.

Должно быть, греки: столько мертвецов

вне дома бросить могут только греки…

И все-таки ведущая домой

дорога оказалась слишком длинной,

как будто Посейдон, пока мы там

теряли время, растянул пространство.

Мне неизвестно, где я нахожусь…

И. Бродский

СТРОФА-IУ тебя есть нож, басиленок?

Туман вокруг кипел парусами.

Меланфий почувствовал, как волосы у него встают дыбом. Трещат, искрятся. Словно битый жизнью козопас превратился в мачту, усеянную огнями Диоскуров. Раньше он всегда полагал, что такие глупости сочиняют подлецы-аэды: дурачить простаков, вышибая слезу или вопль ужаса. Убедиться в своей ошибке было крайне неприятно; и далеко на задворках сознания, окаменевшего в безнадежности, мелькнула мысль, что это не единственная ошибка, в которой Меланфию сегодня предстоит убедиться.

Борта дипроры и обоих «вепрей» исчезли в туманной кутерьме, седой с рыжим отливом. Пряди сплетались, делаясь кружевной паутиной или сотнями тугих косиц со смешными кисточками по краям; злой смех взлетел по левую руку, хлестнул плетью и смолк так же резко, как и начался. «Я расскажу! я все!.. все расска…» — знакомый голос начинал кричать это «я все! все!..», терялся в глухой безответности, чтобы вновь захлебнуться отчаянным: «Все! все расскажу!..» Мир сжался для Меланфия в тесный кулак. Оглушенной мухой козопас застыл, пришпилен к палубе дерзкой стрелой; вокруг царил предвечный Океан, непроглядная муть, кишащая звуками. Подошвы боевых сандалий грохочут о дерево настилов. Лязгает бронза, и почти сразу: предсмертный хрип, страшный хотя бы потому, что единственный. «Я кому сказал?!» — вопрос-оборотень, явив истинное лицо приказа, сменяется чудным шелестом. Звон оружия, бросаемого под ноги. Опять смех. Уже без злобы, просто смех. Презрения и того небыло.

«Кинуться за борт? — подумал Меланфий. — Вплавь добраться до Утеса…»

Он исподтишка дернул ногой. Стрела держала крепко. Придется резать ремни сандалии, иначе не высвободиться. Рука потянулась к ножнам. Медленнее. Еще медленнее. Пусть разглядывают свой проклятый туман. Мой спасительный туман. Наверное, это успела подмога из Пилоса. Сукин сын Нестор решил сыграть двойную игру. Ничего, прорвемся… Вот и рукоять.

Нож, отрезвляя, прижался холодным лезвием к предплечью.

Меланфий слегка присел: сейчас, сейчас ремень лопнет под клинком… сейчас…


…Мглистой сединой на груди дымился флакон с наследством Океана. Я раскрыл его, сам не зная, зачем. Выдернул пробку, выбросил за борт. Скоро выброшу и флакон. Одиссей, сын Лаэрта, я снова плыл через Океан, которого больше не было… шел вспять по смутной дороге — домой…


Туман по носу гиппагоги распахнулся рывком. Будто сильная рука отдернула занавесь, и седина разбежалась рочь, оставив лишь рыжие блики. Восход? Солнце подучивает?! Силуэт чужого трехмачтовика надвинулся, сделался близким-близким; гребцы вскинули весла, позволяя кораблям сойтись вплотную. Среднее весло почти сразу упало вниз, на дубовый релинг. Лопасть едва не ударила Меланфия по плечу, но ремень уже лопнул под ножом, и, босой на одну ногу, козопас сумел отступить.