Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса — страница 57 из 67

Еще шаг, и можно будет прыгать. Корпус гиппагоги укроет от стрел с трехмачтовика.

Проклятые пилосцы…

На скользкий, шаткий мостик, связавший два корабля, шагнул воин в полном доспехе. Шагнул? — Вспрыгнул. Легко, мальчишкой на бревно, перекинутое через ручей. Постоял, страшно мерцая черными прорезями шлема; двинулся вперед. Слегка хромая, но Меланфию не удавалось определить: на какую ногу? Ладно, борт уже рядом.

Наверное, Меланфий все-таки кинулся бы в туман.

Помешал поступок воина. Странный до такой, совершенно невероятной степени, что странность эта приковала козопаса к месту надежней стрелы. Равнодушная походка хромого, как если бы подошвы военных сапог ступали не по веслу, а по террасе родного дома, Меланфия смущала мало. Насмотрелся в море. Сам горазд. Правда, в полном доспехе… За спиной гостя козопасу померещилась грузная фигура старика с копьем, явилась и сгинула в тумане — впрочем, это тоже пустяки. Мало ли чем заморочит голову предрассветная хмарь? Но в руке воин держал лук. А на середине весла, замедлив шаг, он с полнейшим безразличием поднял руку и швырнул лук прочь. Даже не озаботившись глянуть: куда? Меланфий ожидал всплеска или крика «Поймал!», раздавшегося с невидимой отсюда лодки. Ничуть не бывало. Лук исчез во мгле.

Выбросить оружие мог только сумасшедший.

Или…

Чудо-хохот закипел в глотке Меланфия. Не глотка: забытый на огне котел. Душа пузырями выходит. Ты говорил, что не веришь в богов? Да, козопас?! Тебе позволили убедиться и в этой ошибке. Тебе милостиво дают время уверовать — истово, трепетно! — чтобы минутой позже отправить в глубины Эреба.

Посмеемся вместе?!

Хромой воин, не останавливаясь, спрыгнул на носовую полупалубу гиппагоги. Стоя к Меланфию спиной, гость смотрел на кучку стариков и юношей, сгрудившихся на носу. Смотрел долго. Молча. Так смотрят из настоящего на прошлое и будущее, когда «вчера» с «завтра» в испуге жмутся друг к дружке.

Потом он снял шлем.

Грива султана коснулась палубных досок.

— Я…


…Любое слово оказалось бы сейчас ложью. Предательством. Бессмыслицей. Я вернулся? Радуйтесь?! Сынок, это я, твой папа?! Любое слово…


Наверное, заика, подумал Меланфий. Продолжая беззвучно хохотать и не замечая этого. Бог-заика? Бог-хромец? Гефест? — Нет, бессмертный кузнец хоть и хром на обе ноги, но явился бы с молотом вместо лука. Аполлон? — Тоже нет. Стреловержец высок ростом, да и доспеха не носит. Арей-Губитель? — Похож, но Арей ходит ровно.

Гермий-Проводник? Владыка Пучин?

Сам Громовержец?!

Узнать божество, назвать его по имени сейчас представлялось Меланфию самым важным делом на свете. Он судорожно перебирал Олимпийскую Дюжину, встряхивал имена, менялой ковырялся в груде клейменых слитков, а хохот все пузырился в глотке, кропя бороду липкой слюной.

«Я сошел с ума», — мелькнуло, чтобы сразу исчезнуть.

Воин уронил шлем. Глухой стук показался кощунством. Обеими руками взлохматил рыжую шевелюру: так делают мальчишки, не зная, что сказать. «Ему нет и тридцати! — вслед за мыслью о собственном безумии озарением явилось Меланфию. — Будь он кем угодно, ему нет…» Воин еще чуть-чуть постоял, ожидая невесть чего. Команда гиппагоги сбилась теснее: миг назад готовые к смерти, сейчас старики с мальчишками были белей мела. Вон у рябого калеки губы трясутся. А у мрачного коровника желваки на скулах: береговыми валунами. Щенок в басилейском венце — умора. Уши лопухами, глазами хлопает.

О двух своих людях, дрожащих позади, козопас забыл напрочь.

Воин присел на корточки, рядом с гривастым шлемом.

— Аргус? Иди ко мне…

Уродливая собака дернула бесхвостой задницей. Задвигалась черная лепешка носа, жадно принюхиваясь. Можно было подумать: глупого щенка за шкирку тянут к миске с едой, а щенок упирается, не понимая своего счастья. Зачем богу собака?! Богу нужны люди. Для гнева или милости. Зачем собаке бог? — Любому псу нужен хозяин.

Мокрый настил палубы холодил босую ступню.

Собака легла, положив лобастую башку на лапы. Закрыла глаза, без того утонувшие в грязных лохмах. Бока слегка подрагивали: когда б не эта дрожь, можно было бы принять пса за дохлого.

— Аргус… прошу тебя…


…Ну пожалуйста. Узнай. Подойди. Я очень прошу тебя. Я вернулся: это невозможно. Ты жив, Аргус: это тоже невозможно. Мы — части одного целого, которого не может быть. Нам надо уметь прощаться и прощать. Подойди ко мне… ладно?..


Меланфия пронзила раскаленная игла, когда он увидел слезы на лице рыжего бога. Будто стрела вернулась, взяв выше: в сердце. Боги не плачут. Боги смеются. Неужели третья ошибка? Роковая?! Нож в руке дрогнул, ожил, наливаясь убийственным предчувствием. Вон туда, в шею. Под затылочную ямку. И за борт. Никто не успеет помешать.

Никто.

Собака зашевелилась. Встала. Косматой тенью скользнула вперед, надрывно повизгивая — вернее, захлебываясь утробным, змеиным шипением, если где-то на свете бывают счастливые змеи. Миг, другой, и мощные лапы упали на плечи рыжего обманщика, прикинувшегося богом. Шершавый язык теркой прошелся по лицу, пес зевнул, ощутив на языке соль; не удержавшись, рыжий с размаху сел на палубу, а огромный зверь упоенно, самозабвенно, восторженно вылизывал лицо, наслаждаясь все новой и новой солью.

Старым, незабываемым запахом.

— Аргус… хорошая, хорошая собака!.. моя…

Маленький, вкрадчивый шажок.

Вон туда.

Под затылок.

— У тебя есть нож, басиленок?

Рябой калека спросил это скучным, срывающимся голосом. Он пьян, подумалось Меланфию. Он же пьян! Лишь сейчас козопас бросил хохотать, и ему стало чего-то не хватать. Жизнь потеряла смысл. Еще шаг. Уже можно.

Или все-таки нельзя?!

Второй раз за сегодняшний, насквозь проклятый день Меланфий колебался, боясь сделать выбор.

— Да, Эвмей, — ответил рыжий, обеими руками держа пса за холку. — Я давно вырос. У меня теперь есть нож. Зачем тебе нож?

Эвмей качнулся. Искалеченная нога онемела, рябой едва не упал, но стоявший рядом мальчишка поддержал старика.

— А вот этого лиса зарезать… вот этого…

И Меланфий вдруг обнаружил, что стоит лицом к лицу с рыжим лже-богом.

* * *

Я не умею ненавидеть. Не научился. Не умею понимать. Умею любить. Умею возвращаться. Видеть, чувствовать и делать — умею. Скучно. Холодно. Лучше бы я ненавидел. Тогда бы все стало гораздо проще — но и сейчас, в любви и скуке, это тоже просто. Очень просто. Наверное, когда-то я вполне мог потрепать тебя по затылку, чернобородый. Проходя мимо. Мальчишка в гавани, чернявый сорванец, ты бежал к причалу, а я протянул ладонь… Думаю, так и было. Сейчас ты собрался убить моего сына. Меня. Себя я готов тебе простить.

Сына не прощу.

Сына, покинутого мной.

Понимаешь, мне очень стыдно, и я буду вымещать свой стыд на тебе. Понимаешь? Ты умеешь понимать?! Тогда пойми.

И возненавидь, если так тебе легче.

Скука вместе со стыдом подступаюгк горлу, и я больше не в силах сдерживаться. Тебе будет очень больно, чернобородый. Утешься: я постараюсь, чтобы ты стал если не единственной, то одной из немногих жертв моего стыда.

* * *

— У тебя больше нет ножа, — сказал рыжий.

Да, кивнул Меланфий. Пальцы разжались, и клинок упал под ноги. Откатился к мачте. Да, конечно. У меня больше нет ножа. Как скажешь.

— А у меня — есть. Ты же видишь?! У меня есть нож.

Да, кивнул Меланфий. Конечно. У тебя есть нож.

Я вижу.

— Хорошо. У тебя нет ножа, а у меня есть. Теперь у тебя больше нет твоего мужского достоинства. Я отрезал его. И выбросил за борт. Да?

Да, попытался кивнуть Меланфий. Страшная боль внизу живота обожгла, бросила на колени. Боже, боже, боже… Вопль-мольба, так и не вырвавшись наружу, застрял кляпом в горле. Очень больно. Конечно. Больней не бывает. Я не мужчина.

Как скажешь.

— Ты веришь мне? Хорошо, можешь не отвечать. Я и так вижу: веришь. Знаешь, твои ноздри вырваны мной. Отрезаны уши. Я скормил их собаке.

Да. Да! Да, да, да…

Смилуйся!

— Правая рука. До локтя. Вот она: валяется на палубе.

Да!..

Хочу в Аид, отстранение подумал Меланфий, пока тело его корчилось от невыносимого страдания. Хочу под землю. Там тихо и прохладно. Там никто ничего не помнит. Хочу не помнить. Хочу уйти.

Вода в Лете темная. Сладкая.

Дайте воды…

— Левая рука. Запястье. Наступи на него. Вот так. Хорошо. У меня есть нож, а у тебя нет. У меня есть очень хороший нож. Острый. А у тебя еще есть ноги. Глаза. Язык. Сердце. Тебе столько не нужно.

Да, судорожно кивал Меланфий, пытаясь опереться о палубу руками, которых у него больше не было. Да. Не нужно. Мне. Столько. Слова приближались из тумана, скучные и медленные.

Неся новую боль.

Пытаясь скулить, немой Аргус отползал на брюхе в сторону от жертвы с палачом.

— Папа! Не надо!.. Перестань, папа!.. Хватит!..


Одиссей замолчал. Повернул голову. Ты очень похож на свою мать, малыш. Мы с тобой почти одних лет, и это гораздо лучше, что ты похож на мать. Не надо походить на меня. Всю жизнь мечтавшему об отце, как о божестве, которое однажды явится, исправит и отомстит, тебе не суждено узнать меня в лицо — я слишком рано ушел! — но, увидев спасение и месть, ты назвал их по имени.

Да, Телемах, сын Одиссея.

Я больше не буду.

Пусть этот человек поблагодарит тебя, прежде чем я отпущу его.

— Ты свободен. Можешь умереть. Мой сын заступился за тебя.

И с брезгливой усталостью:

— Пошел вон.

Туман по правому борту лопнул гнилой дерюгой. Расступился, открывая смутную дорогу. Вереница теней вдали замедлила шаг, дожидаясь отставшего. Меланфий с третьего раза сумел подняться. Шатаясь, добрел до борта. Руки мертвыми плетями висели вдоль тела, рот судорожно пытался хлебнуть воздуха, давясь хрипом.

Тело упало за борт без всплеска.

— Ты вернулся, хозяин, — тихо сказал рябой Эвмей.