Одиссей покачал головой:
— Нет, старый друг. Я еще не вернулся. Я еще только возвращаюсь.
Память ты, моя… Рот трескается улыбкой: сухой, колючей. Ветка акации в бороде. Моя ли ты, память? Действительно: моя?! Твой заложник, я медлю на пороге рассвета. Говорят, такое часто случается со стариками: отчетливо, до мельчайших подробностей помнить давние события — и тужиться, вспоминая вчерашнюю ерунду, словно у памяти запор. Мой Старик, у тебя тоже так?! Молчишь. Молчу и я. Молодой, красивый; скоро мне стукнет четверть века. А память древняя. Дряхлая. Еле держится на ногах. Или это я, муж, преисполненный козней различных, всего-навсего притворяюсь? Лгу самому себе?!
Да, это правда.
Ложь.
Если вы видите между ними разницу, давайте позавидуем друг другу.
Подходя вплотную к последнему рубежу, к ночи на террасе, теням в углу и неопределенности выбора, мне все труднее утолять жажду теней жертвенной кровью. Кровь на исходе. Жажда неутолима. И я, Одиссей, сын Лаэрта, все возвращаюсь, возвращаюсь…
Страшное слово: возвращаюсь.
Иногда мне кажется, что его обратная сторона: бесконечность.
Там, на палубе гиппагоги, в седом тумане, все было просто и деловито. Задумываться не оставалось времени. Старых пастухов мигом разбросали по малым эскадрам: в качестве проводников. Про их отсутствие на Итаке никто толком не знал; значит, если до сих пор не хватились… Идоменей, с его опытом наварха, поклялся снять морскую блокаду острова за сутки. В крайнем случае, за двое суток. «Крайний, да? — зло распялил губы седой эфиоп, и черное лицо Ворона напомнило штормовую тучу на горизонте. — Эй, критский дядя, я с тобой!» Диомед, наскоро переговорив с коровником Филойтием, взялся давить береговые заставы. Только без шума, сказал я. И без лишней крови. Ладно? Чтобы в городе и в доме до поры — тишь да гладь.
Обижаешь, был ответ.
А Калхант, прислушиваясь к испуганным воплям чаек, добавил: это, рыжий, как раз пустяки…
Я тогда забыл спросить, что он имеет в виду. Теперь вижу. Смысл слов пророка стоит в углу террасы, скрестив руки на груди. Он безоружен, этот смысл. Не защищается. Но понять его — значит, убить, а убить его труднее, чем стоящего на воздухе войны неуязвимого Лигерона.
Впрочем, я отвлекся.
Гиппагога пристала к берегу в Безымянной. Tуман взял Итаку в кольцо, малым Океаном отгородив от всего мира, но я дышал этим туманом, и смутная дорога послушно распахивалась передо мной. Возле Грота Наяд мы распрощались: сыну в сопровождении рябого Эвмея было ведено укрыться на верхних пастбищах. До завтрашнего утра. Телемаху безопасней находиться рядом со мной, на случай повторного покушения, а сегодня я не смогу приглядеть за мальчиком. Эвмею же я поручил, надежно укрыв Телемаха, мигом отправляться к моей жене.
— Папа, он же старый! Хромой! — заикнулся мой сын, выпячивая грудь. Ясное дело: постриженный во взрослые час назад, прямо на борту, самим Диомедом Аргосским, мальчик грезил подвигами. — Давай я!
— Завтра, — плохо получалось глядеть прямо на него, не отводя взгляда. Трудно привыкнуть к сыну-ровеснику. — Завтра утром ты явишься в город. И заберешь меня… Эй, парень, как тебя зовут?
Худенький мальчонка из Телемаховой дружины оказался Пиреем Клитиадом. Хорошая семья. Помню. Славный мальчонка: боится, но делает. Гораздо хуже, если наоборот.
— Я остановлюсь в его доме. Буду ждать на рассвете. — И приказным тоном: Корабль на воду! Идем в Форкинскую гавань!
— Да, мой басилей! — замухрышка Пирей расправил плечи и даже стал повыше ростом.
— Басилей?!
Я мимо воли улыбнулся. С такими героями хоть снова под Трою. Злая шутка. Жестокая. Жаль их разочаровывать, но придется.
— Значит, так, орлы мои…
…Подумалось: хорошо, что старики и дети. Этим проще принять меня таким, каким я вернулся. Стариков ослепляет память и надежда, мальчишек — надежда и блеск легенды. С остальными будет тяжелей. Ни надежды, ни памяти, ни блеска.
— Клисфенчик! Люди, они моего Клисфенчика погубили!
— Цыц! Кончай орать, дура!
— А я ему в морду: раз! Он и скис. Отвечай, говорю: кого посылали?..
— Люди, куда вы смотрите?! Кого вы слушаете, люди?!
— Заврались, твари! То встречать отправились, то топить… То вообще: я не я, и гидра не моя!..
— Жених! Люди, жених!
— Держи жениха!!!
— Слыхали: Пилос сто кораблей дал! Двести!
— Слушайте дурака! Они под Трою меньше сотни снарядили!
— Убег, паскудник… женихи, они на ногу быстрые…
— Клисфенчик мой! Вернется, шкуру плетью обдеру! Лишь бы вернулся!..
— Да закройте дуре рот! И без нее тошно!
— Туман еще этот… как нарочно…
— А я тебе в морду: раз! Я тебе в морду: два! Наследника сгубить вздумал, замийская рожа?!
— Афина Паллада, Гермий-Водитель, не попусти смерти окаянной, спаси над бездной, оборони в бурю…
— Корабль! Люди, корабль! Клисфенчик мой!..
— Смотрите!
Такого столпотворения Форкинская гавань не видала давно. Людей, бывало, собиралось и больше, но чтоб эдакий галдеж… Третий день Итака гудела, пенилась слухами. Втягивала сплетни, извергала догадки: куда там ужасу мореплавателей, знаменитому водовороту Харибды! Родители парней, тайно отправившихся с Телемахом, проведав о бегстве отпрысков, подняли бучу. Гордость мешалась со страхом. Ожидание — с опасениями. Трусов, не явившихся к месту ночного сбора, выдрали кнутом, скрывая вздох облегчения: мой, хоть и заячья душонка, зато живой! За своим героем следите, соседи! Не пришлось бы каяться! Следом, злым жучищем в муравейник, шлепнулась новость: женихи вознамерились тайно сгубить наследника. Чтоб концы в воду. Если кто-то из жениховской челяди теперь появлялся в городе, его тут же хватали за грудки. Трясли. Совали кулаком в зубы. Требовали ответа; получая самые противоречивые ответы, трясли и совали кулаком по-новой. На самих женихов-смотрели косо; с сегодняшнего утра пытались ловить. Допрашивать. Женихи прятались в доме.
Но до открытого бунта не доходило.
И вот: неуклюжая гиппагога несется на всех парусах к пристани, словно превратясь в боевую пентеконтеру.
Боги, святые боги! Чудо!..
Поглубже надвинув на лоб широкополую войлочную шляпу, Одиссей стоял сбоку, у бухты каната. Кутался в хламиду. Впрочем, его и так никто не замечал — внимание толпы было отдано вернувшимся парням. Подзатыльники, обещания зверской порки, но слепому видно: дальше обещаний дело не пойдет. Вернулся, любимый! родненький! а плечи! а взгляд!
Зевесов орел, не парень!
Зевесовы орлы вели себя соответственно. Напускали таинственность. Отвечали многозначительно, с достоинством. Это значит: не отвечали вообще. Да, наследник высадился на берегу час назад. Отправился проверять пастбища. Зачем? — Не ваше дело. Значит, надо. В Пилосе? Да, были. В Спарте? Были и в Спарте. Везде были. Что выпросили? Что надо, то и выпросили. Придет время, узнаете.
Когда придет? Когда надо, тогда и придет.
Одиссей еле сдерживался, чтоб не рассмеяться. Молодцы, парни. Пошла в наступленье свирепая зелень. Зря, что ли, рыжий всю дорогу к гавани растолковывал им, как себя держать. Выходит, не зря. Когда подросток знает тайну, скрытую от взрослых, когда он чувствует за спиной невидимую, но надежную поддержку — берегись!
Теленок быка забодает.
— А это кто такой? Эй, почтеннейший, ты кто?!
Наконец-то.
Снизошли.
— Это Феоклимен, прорицатель! — затараторил Пирей, вертясь у плеча ткацким челноком. — Мы его в Пилосе подобрали, на мостках… он дома кого-то убил, теперь бежит, от кровников… куда подальше…
Молодчина.
Как договаривались.
Вокруг Одиссея образовалось кольцо. Раскрытые в ожидании рты. Горящие глаза. Пятна румянца на скулах. Не человек ли Нестора? — молчали рты. Не доверенный ли Менелая?! — горели глаза.
Кто?! — багровел румянец.
— Феоклимен, значит?!
Одиссей почувствовал: внутри все опустилось. Он ждал этой минуты, но ждать, готовиться — одно, а увидеть рядом, на расстоянии двух локтей, лицо белобрысого дамата Ментора… Ты постарел, друг детства. Облысел. Ссутулился. Стал очень похож на отца. Так и кажется: сейчас ты примешься ходить вокруг меня, приговаривая:
«Славно, славно…»
— Славно, славно… Это какой же Феоклимен-прорицатель? Вроде бы меж пилосцев не водилось таких…
— Из Аргоса я. — Одиссей чуть подался вперед, чтобы тень от шляпы стала гуще. Добавил в речь этолийского клекота. Запоздало сообразил: где Аргос, а где Этолия!.. Ладно, сойдет. — Феоклимен, сын Полифейда. Слыхал небось, уважаемый?
Нежное, привычное чувство: змеятся тонкие щупальца. Бегут из души наружу. Оплетают толпу, вяжут пузырь к пузырю. Впиваются зазубренными стрекальцами. Течет сладкий яд. Я — Феоклимен… сын Полифейда…
Всем ясно?
Все слыхали?!
— Это, что ли, который родич Амфиарая-Вещего?!
— Ага! Меламп-ясновидец родил Антифата и Мантия, Антифат родил Оиклея, Оиклей — Амфиарая, Амфиарай — Алкмеона с Амфилохом…
— Точно! А Мантий родил Клита-Прекрасного и Полифейда-пророка, Клит был похищен розовоперстой Эос, зато Полифейд…
— Родил меня, Феоклимена!
Нет, белобрысый, ты прежний. Я, помню, в детстве боялся: ты вырастешь умницей, я — дураком. Угадал на свою голову. Ну хорошо, мне аргосские родословные Диомед изложил, он в них, как рыба в воде. Но ты-то!.. Хорош! Этот родил того, тот этого…
Даже врать особо не пришлось.
Одиссей украдкой огляделся: рты, глаза, румянец.
Верят.
— Эй, ясновидец! А ну, прорицни чего-нибудь! О чем воробьи вещают?
— Чирикают, тупицы. — Память живо напомнила: дорога, рыжий юноша, и колесница с совоглазым пророком. — Жрать хотят. Воробей — птица глупая. Ни один уважающий себя птицегадатель не опустится до гадания по воробьям. Орел, голубь, ласточка, наконец, — но воробей?!