На борту его обычно именуют Адмиралом. Несмотря на свой пышный титул, носит он всего лишь простой мундир гардемарина; впрочем, мундир этот оригинальный — из фиолетового бархата, с синими и золотыми аксельбантами: таков парадный наряд Адмирала. Его повседневная одежда — либо блуза, стянутая в поясе кавказским кушаком, либо короткая куртка поверх вышитой рубашки: то и другое сшито по образцу тех, что изображены на портрете юного Эдварда Лэмбтона, кисти знаменитого художника Лоуренса. Когда мы будем путешествовать по Греции, если, конечно, доберемся до нее, Адмирал, возможно, облачится в еще более живописный наряд, принятый в стране Лары, однако он дал себе слово сменить его в Константинополе на одеяние Гюльнары, ибо г-н Адмирал личность чрезвычайно кокетливая и капризная.
Как раз ему, главным образом, предназначается ящик с парфюмерией, присланный на борт яхты Герленом. Если ничто этому не помешает, Адмирал рассчитывает злоупотребить своим юным возрастом и отсутствием растительности на лице для того, чтобы с запасом сластей всех видов и благовонных масел всякого рода тайно проникать в гаремы и затем передавать нам подробности тамошней жизни, способные дополнить те, что уже сообщили читающей публике леди Монтегю и княгиня ди Бельджойозо. Но хватит об Адмирале.
Однажды я получил письмо, написанное весьма странным почерком и к тому же на чем-то вроде франкского языка, на котором изъясняются на берегах Средиземного моря и который в Алжире называется сабир.
Перед тем как приступить к чтению этого длинного послания, я сразу перескочил к подписи. Автора письма звали Теодорос Касапис: имя это впервые попадалось мне на глаза. У меня есть давняя привычка отбрасывать в сторону подобные письма, чтение которых чаще всего приводит к пустой трате времени, однако на сей раз любопытство возобладало.
Теодорос Касапис писал мне, что ему восемнадцать лет, что родом он из Кесарии в Каппадокии, что он турецкий подданный, хотя по происхождению грек. Автор письма добавлял, что он прочитал мой роман «Монте-Кристо» в греческом переводе, после чего у него сложилось мнение, будто я очень богат и очень добр, и что в этой надежде он провел среди членов своей семьи подписку, позволившую ему приехать во Францию; что, зная греческий и турецкий языки, он жаждет добавить к этим двум языкам еще и третий, французский, и что в своем стремлении осуществить желание, направленное на завершение своего образования, он рассчитывает на меня.
Я ответил ему, что не особенно заботился о завершении собственного образования, но, если он пожелает навестить меня, мы вместе подумаем, как можно достичь цели, которую он себе поставил.
Мой грек явился уже на другой день.
Я побеседовал с ним какое-то время и, наряду с глубочайшим невежеством, увидел в нем великое желание учиться.
Эта склонность тронула меня.
Посоветовав ему самостоятельно подыскать пансион, который его устроит и в котором, если такое возможно, он будет встречаться с турками и греками, я обязался взять на себя денежные расходы, как только такой пансион будет найден.
Спустя три дня он вернулся. Он отыскал то, что ему подходило, и явился сообщить мне адрес учебного заведения г-на Шастанье: улица Ассаса, № 8. В пансионе насчитывалось пять или шесть турок, и г-н Шастанье брался обеспечить своего нового пансионера проживанием и питанием и обучить его в течение года французскому языку, назначив за все это ежемесячную плату в размере девяноста франков.
Я не хотел, чтобы из-за столь скромной суммы Теодорос Касапис лишился хорошего мнения обо мне, которое привело его из Каппадокии во Францию, из Кесарии в Париж. Так что я заплатил г-ну Шастанье за три месяца вперед и положил в карман моему стипендиату пару луидоров, посоветовав ему учиться как можно быстрее и причинять мне беспокойство как можно реже, лишь когда он решит, что без этого не обойтись. Вдобавок я пригласил его приходить ко мне обедать в свободные от занятий дни всякий раз, когда ему это будет приятно.
Через пятнадцать месяцев, в течение которых Теодорос раз пять или шесть приходил обедать на Амстердамскую улицу, он говорил по-французски, как вы и я.
В конце пятнадцатого месяца Теодорос сообщил мне, что он получил от своей семьи сумму, необходимую для его возвращения домой, и, поскольку цель, ради которой он приехал в столицу цивилизованного мира, достигнута, он не видит более никаких причин, способных помешать ему возвратиться в Каппадокию.
Лично у меня не было никаких поводов противиться отъезду Теодороса, и я великодушно дал ему на это свое согласие.
Теодорос уехал, засвидетельствовав мне свою признательность и заверив меня, что если когда-нибудь я все же предприму давно задуманное мною путешествие в Грецию, то, где бы я ни находился, он присоединится ко мне.
Обычно я не придаю большого значения такого рода уверениям. Вообще говоря, добро делают вовсе не в надежде оказаться вознагражденным признательностью со стороны чем-то обязанного вам человека, а потому, что потребность делать добро — это просто-напросто черта характера и некоторым людям так же невозможно не делать добро, как воде — не литься, дереву — не цвести, птице — не распевать. Правда, есть птицы, которые не поют, бесплодные деревья и стоячая вода, но, согласно пословице, она самая обманчивая из всех видов вод.
Думается, по своему характеру я принадлежу к тому разряду дураков, которые никому и ни в чем не умеют отказывать.
Спустя три месяца после отъезда Теодороса я получил письмо из Кесарии; он писал мне из главного города Каппадокии, чтобы выразить как свою благодарность, так и благодарность всей своей семьи.
По привычке я ответил Теодоросу мысленно, пожелав ему всяческого счастья.
После чего я о нем более не вспоминал.
Есть лишь один разряд людей, которые улетучиваются у меня из памяти еще быстрее, чем те, кому я сделал добро: это те, кто причинил мне зло.
Прошло два года, я совершил путешествие на Кавказ и возвращался домой через Константинополь.
В Константинополе, в разговорах с несколькими своими собеседниками, я упоминал о возникшем у меня намерении заказать постройку шхуны в Греции, чтобы осуществить путешествие по Эгейскому морю и по берегам Малой Азии.
Невзначай бросив эти слова, я продолжил путь во Францию.
Прошло два месяца после моего возвращения домой, как вдруг дверь моей комнаты открылась и я увидел перед собой Теодороса.
Вначале я не узнал его: за два прошедших года он чрезвычайно изменился: уезжал безбородым, а вернулся с бородой, как у Вечного Жида.
Видя, что я тщетно пытаюсь узнать его, он назвал себя.
— Ну и на кой черт ты вернулся в Париж? — спросил я у него. — Хочешь выучить еще какой-нибудь язык?
— Нет, — ответил он, — просто я узнал, что вы намерены отправиться в Грецию и Малую Азию, и подумал, что настал момент помочь вам сэкономить на греческом переводчике и турецком драгомане, ибо я говорю на том и другом языке, плюс, благодаря вам, на французском, и вот я здесь.
— Не знаю в точности, — сказал я в ответ, — когда будут предприняты эти два путешествия, о которых ты говоришь, но пока, если ты не знаешь, где остановиться в Париже, оставайся у меня.
Теодорос не знал, где остановиться, и потому остался у меня.
Вот так Теодорос Касапис и оказался внесенным в судовые документы «Эммы» в качестве шестого пассажира.
Перейдем к седьмому пассажиру, у которого за плечами тоже есть одиссея, причем не менее красочная, чем у Теодороса.
Сейчас вы в этом убедитесь.
Если Теодорос явился с берегов Галиса, то есть из родного края святого Василия, то наш Василий явился с берегов Фазиса, то есть из родного края Медеи и Золотого руна.
Вот как это произошло.
Возвращаясь с Кавказа, я на сутки опоздал на русский пароход и был вынужден целую неделю проторчать в Поти.
Поти, указом императора Александра провозглашенный городом и морским портом, является одновременно весьма странным городом и весьма своеобразным морским портом.
В качестве города он ко времени моего приезда располагал полутора десятками деревянных лачуг.
В качестве морского порта он никогда, по всей вероятности, не располагал акваторией глубже четырех или пяти футов.
В итоге пароходы могли увидеть Поти лишь с помощью подзорной трубы; они бросали якорь в двух льё от порта, и простая лодка с осадкой в два с половиной фута доставляла пассажиров с парохода в Поти и из Поти на пароход.
В одной из полутора десятков лачуг, о которых я говорил, жил армянин по имени Акоп.
Впрочем, от армянина до еврея один шаг, как и от Акопа до Иакова.
Свою лачугу метр Акоп надвое разделил перегородкой; ту часть, что выходила на улицу, он превратил в бакалейную лавку, вместив в нее свое личное обиталище, а в той части, что выходила во двор, устроил нечто вроде гостиницы.
Гостиница эта состояла из четырех столбов, подпиравших деревянную кровлю, и предоставлялась в наше пользование за двенадцать франков в день.
То была цена номера с гостиной и двумя спальнями в отеле «Лувр».
Питание, само собой разумеется, в вышеназванные двенадцать франков не входило.
Каждое утро нам приводили барана.
Барана этого на наших глазах забивали, освежевывали и разрубали на куски. В первые дни наше душевное спокойствие сильно омрачалось этой расправой, однако под конец тревожило нас при появлении несчастного животного лишь одно: мягкое ли у него мясо? Привыкаешь ко всему, кроме жесткого мяса, хотя есть пословица по поводу мяса бешеной коровы, опровергающая мои слова.
Мы выбирали пару кусков баранины, по виду самых подходящих: один из них составлял наш обед, другой — ужин.
В воскресенье, ободренный, несомненно, торжественностью дня, я изъявил желание отведать свинину, вместо того чтобы есть баранину.
В этом требовании, на мой взгляд, не было ничего чрезмерного: улицы Поти, существующие лишь в воображении, представляли собой не что иное, как обширное болото, в котором копошилось около сотни черных свиней, удивительно похожих на диких кабанов.