Одиссея 1860 года — страница 20 из 153

Заговорив по-французски, он не давал их уже из самолюбия.

Париж оставался в неведении.

Лишь те, кто был вхож в дом, могли разобраться, каково там истинное положение Василия, да и то Василий исполнял свои обязанности с таким достоинством, что можно было подумать, будто он проявляет заботу обо мне не как слуга, а как друг.

Однако, несмотря на свою восточную расслабленность и склонность заставлять других служить ему, вместо того чтобы самому служить мне, Василий обладал качеством, делавшим его исключительно ценным для меня слугой: я мог оставить у него перед носом как открытый кошелек, так и раскупоренную бутылку вина.

В отношении последнего Василий был почти мусульманином.

Но вот настал момент отправляться в Марсель, и, за два дня до собственного отъезда, я выслал вперед Василия и Теодороса в качестве квартирмейстеров.

В ожидании моего приезда и приезда моих спутников они поселились в гостинице «Лувр». Обосновавшись в гостинице, Василий занял господский номер, облачился в свою самую красивую черкеску и, блистая золотом и серебром, появился на улице Канебьер.

Увидев его, хозяин гостиницы «Лувр» не мог понять, с кем имеет дело.

Он поинтересовался у Василия, каковы будут его распоряжения, и был недалек от того, чтобы давать распоряжения Теодоросу.

Когда Василия спросили, желает он, чтобы ему подавали еду порционно, по меню, или уже готовую, по установленной цене, — цена эта составляла три франка за завтрак и четыре франка за обед, — Василий ответил, что предпочитает съедать всего два блюда, но выбирая их по своему вкусу, и потому будет завтракать и обедать по меню.

Тогда Фальке спросил у него, будет ли он есть за одним столом с Теодоросом.

В ответ Василий ограничился словами, что в его стране начальники не едят за одним столом с подчиненными.

Фальке остался в полнейшем сомнении, ибо из ответа Василия явствовало лишь, что между Василием и Теодоросом есть различие в положении и один из них начальник, а другой подчиненный. Но кто подчиненный, а кто начальник? Можно было поставить сто против одного, что подчиненный — тот, естественно, кто носит черный редингот, а начальник — тот, кто носит шитый золотом наряд и оружие с серебряными узорами.

Вечером того дня, когда Василий приехал в Марсель, в опере давали бенефис.

Василий купил билет в партер.

Само собой разумеется, Василий был героем вечера.

Южане, вообще говоря, ведут себя чрезвычайно непринужденно, в Марселе — непринужденнее, чем где-либо еще.

Один из соседей Василия рискнул спросить его, кто он такой.

Василий гордо ответил:

— Я грузин.

Другой сосед, видя, что иностранец соблаговолил ответить, поинтересовался у него, с какой целью он прибыл в Марсель.

Василий ответил, что он намеревается отправиться в плавание вместе с г-ном Дюма на его шхуне.

Вопросы и ответы следовали один за другим.

К концу спектакля по залу пронесся слух, будто Василий — грузинский князь, который, будучи очарован моим умением поддерживать беседу, увозит меня на своем судне.

Не буду обвинять Василия в том, что он лично распустил такой слух, однако в этом слухе есть нечто от сбегающего молока: я считаю Василия вполне способным позволить ему распространяться с такой же скоростью.

Через два дня после Василия в свой черед приехал и я.

Василий понимал, что мое присутствие лишает его весомости и чаша весов склоняется не в его пользу.

И потому он попросил у меня разрешения наблюдать за обустройством шхуны.

Не увидев в этой просьбе ничего, кроме доброго намерения, я ответил согласием.

Василий водворился на борту судна и в свое удовольствие начал отдавать там приказы.

Однако через три дня ко мне явился капитан, отвел меня в сторону и спросил, какое положение занимает подле меня тот, кто отдает на борту приказы всем, даже ему.

По этим словам я понял, что речь идет о моем чертовом Василии.

— У вас есть повод жаловаться на него? — спросил я капитана.

— Черт побери! — промолвил он. — Должен признаться, что этот господин не всегда бывает вежлив.

— Что неудивительно, — сказал я капитану, — ведь этот господин мой слуга.

Капитан сделал круглые глаза: он подумал, что я не понял его.

В это мгновение вошел Василий.

Капитан подтолкнул меня локтем, давая знать, что речь идет именно об этом человеке.

Я ответил ему кивком, означавшим: «Погодите!»

Затем, обращаясь к Василию, произнес:

— Василий, тебе известно, что я минуту назад сказал капитану?

— Нет, мусью, — ответил Василий.

— Так вот, я сказал капитану, что при первом же проявлении неуважения, которое ты позволишь себе по отношению к нему, я прикажу четырем матросам взять тебя за руки за ноги и вышвырнуть в море. Что же касается матросов, — продолжил я, повернувшись к капитану, — передайте им, что если Василий поведет себя с ними не по-товарищески, я приказываю привязать его к грот-мачте и как следует отделать розгами.

Затем, снова обращаясь к Василию, добавил:

— Ты все понял, Василий? Повторять не буду.

Еще ни разу я не говорил с бедным малым столь сурово, так что он удалился весь в слезах.

Но урок пошел ему на пользу. Теперь Василий подходит к капитану, не иначе как сняв с головы папаху, а с матросами разговаривает, не иначе как улыбаясь им во весь рот.

Впрочем, Бремон, превосходно владеющий приемами французского бокса, взялся, в случае если Василий покажет ему зубы, тотчас же преподать бедняге урок, который избавит его товарищей от необходимости пускать в ход линьки.

Однако Василий, я уверен, не станет подвергать себя такому риску.

Двое других наших пассажиров — это пара греков, которые, хоть и являясь пассажирами, несут на борту определенные обязанности и получают жалованье, как и наши матросы. Я везу их до Кипра.

Сейчас я не могу сказать о них более ни слова: два этих человека таинственны в духе «Монте-Кристо».

Того, что постарше, зовут Александрос Рицос; того, что помоложе, — Андреас Лекуца. Но, то ли потому, что их имена трудно запомнить, то ли потому, что данные им на борту прозвища имеют какое-то символическое значение, старшего обычно именуют здесь Фариа, младшего — Дантес.

Я ничего не говорю о нашем поваре Жане, но дело в том, что он известен мне лишь по тем своим личным качествам, какие проявляются у кухонной плиты; об этих его качествах вам будет рассказано в нужное время и в надлежащем месте.

Кроме того, в наших странствованиях нас сопровождают два четвероногих и одна пернатая особь.

Четвероногие — это кобель и сука: кобель откликается на кличку Вальден, сука — на кличку Картуш. Я их именами не нарекал и потому никакой ответственности за эти клички на себя не беру.

Пернатая особь — это всего-навсего кенарь, который в Париже и Ла-Варенне развлекал меня своим чудесным пением в долгие часы моего труда.

На третий день своего пребывания в Марселе я имел несчастье купить ему канарейку.

После этого он не издал ни единого мелодичного звука.

Бедный Жонас! Боюсь, не устроил ли я ему женитьбу по любви.

Да, забыл сказать: моего кенаря зовут Жонас.

VIОТПЛЫТИЕ

Марсель, 9 мая 1860 года.

Мы отплываем через час.

Вчера, когда я возвратился в гостиницу, мне сообщили, что один из моих друзей приехал из Парижа и попросил, чтобы меня проводили в его номер, как только я появлюсь.

Меня проводили туда.

Ступив на порог, я вскрикнул от радости: этим другом был Роже, наш знаменитый певец.

Я не видел его со времени случившегося с ним несчастья. Мы бросились обнимать друг друга, и у меня достало глупости не скрывать от него своих слез.

Бедный Роже! Странная все-таки штука — предчувствие.

В тот день, когда произошло это несчастье, я сидел на берегу Марны, в Ла-Варенне, рассеянно глядя на рыбака, вытаскивавшего из воды пустые сети.

Какой-то человек переправляется на пароме вместе со своей двуколкой, останавливается у винной лавки и кричит:

— Ну и беда, госпожа Пенблан! Видать, господину Роже только что руку оторвало ружьем!

Возможно, уже года два или три я не виделся с Роже. Увы, такое случается у нас, людей творческих: мы любим друг друга, как братья, а порой и крепче, чем братья, и при этом не видимся годами, настолько каждый из нас увлечен своим делом. Я даже не знал, в Париже он теперь, не покинул ли Францию. Да и мало ли на свете Роже, но все же произнесенное имя резануло мне сердце.

Я тотчас вскочил на ноги.

— Роже?! Какой Роже? — спросил я. — Не Роже из Оперы, надеюсь?

— Ах, Бог ты мой, да, сударь, он самый, к несчастью.

Я повесил голову на грудь.

Горькая печаль овладела мною, как это случается всякий раз, когда какая-нибудь бессмысленная, жестокая, незаслуженная кара заставляет меня винить Провидение.

Увы, если и был на свете счастливый человек, которому можно было позавидовать, так это он: молодой, красивый, одаренный талантом, наделенный творческими способностями, всегда пользующийся поддержкой со стороны женщины, которая обожает его, и друзей, которые любят его, встречаемый аплодисментами во Франции, Германии, Англии, — и поневоле задаешься вопросом, через какой зазор в тех латах, что зовутся популярностью, могла поразить его беда.

О, беда — это лев из Евангелия, который без конца ходит вокруг счастливцев и ищет, кого поглотить.

Самой тесной бреши достаточно ей, чтобы проникнуть внутрь, кинуться на свою жертву и растерзать ее.

Какой-то крестьянин явился сказать, что он якобы видел, как в соседней роще опустился фазан. Роже берет ружье, намереваясь убить фазана; пройти ему мешает изгородь, он ставит заряженное ружье по другую сторону изгороди, переступает через нее и подтягивает ружье к себе, но в это мгновение в спусковую скобу попадает колючка терновника и раздается выстрел, который калечит Роже руку.

И жизнь человека, обласканного Господом, оказывается под вопросом.