Моим первым побуждением было вскочить на лошадь и помчаться в Вилье, но мне пришла в голову мысль, что ранение может быть тяжелее, чем говорилось, и что в ожидании свежих новостей у меня остается хотя бы химера сомнения, эта обездоленная сестра надежды, тогда как, отправившись в Вилье, я окажусь перед лицом действительности еще страшнее той, какую мне позволяли предполагать слова крестьянина.
В тот же день мне стало известно, что операция прошла успешно и что Роже выдержал ее с импульсивной отвагой творческих натур — самой героической и самой удивительной из всех отваг, ибо она являет собой странное соединение воли и смирения.
Но после этой вспышки энергии должна была наступить реакция.
Я настроился навестить искалеченного друга, ослабленного и склонного к сетованиям, но подумал, что, когда он увидит меня, сетования его лишь усилятся; так что лучше будет подождать, пока время не наложит вторую повязку на страшную рану.
Так что я ждал, Роже мало-помалу становилось лучше, но увидел я его лишь вчера.
Он приехал дать концерт в Марселе.
Пока я находился у него в номере, доложили о приходе артистов Оперы.
Ведомые Монжозом, они пришли нанести визит Роже, подобно подданным, которые наносят визит странствующему королю.
Ну разве не говорил я, что, отдаляясь от Парижа, вы мало-помалу отдаляетесь и от мелкой злобы и ничтожных интриганов?
Вы ведь знаете Монжоза, не так ли? Это молодой, красивый и приятный малый, который лет десять тому назад играл в Одеоне в одной из моих пьес, уже и не припомню в какой. Однажды его посетила догадка, что вместо трех или четырех тысяч франков, которые он зарабатывал говорением, он вполне способен зарабатывать тридцать или сорок тысяч франков пением, а поскольку заработок, что бы там ни говорили, это самое сильное возбуждающее средство, какое мне известно, из прекрасного актера он превратился в превосходного певца.
Помимо прочего, это творческая натура, человек с отменным вкусом, любитель всех тех глупостей, которые презирает обыватель и которые разоряют нас, художников: старинных вещей, всякой рухляди и безделушек. Увидев кучу оружия, привезенного мною с Кавказа, он заявил, что никто лучше его не расположит эти предметы в виде трофея, и в самом деле, именно он с изумительным вкусом и чудесным умением составил оружие в козлы так, что оно оказалось на виду, но одновременно под рукой.
Вот так мое перо, без всякой подсказки с моей стороны, изъявлением признательности возвращает меня к нашему отплытию.
Эти последние строки я пишу под шум последних приготовлений и гул всего населения Марселя, которое толпится на пристани.
Согласитесь, что я человек упорный. В 1834 году, когда стали печататься первые главы моих «Путевых впечатлений», я ужинал как-то раз в «Парижском кафе» с одним из моих друзей, беднягой Лотур-Мезере, и он сказал мне:
— По правде, дорогой мой, вы рождены, чтобы путешествовать и писать о своих путешествиях; наряду с Геродотом и Левайяном вы единственный увлекательный путешественник, которого я знаю.
— Это потому, — со смехом ответил я, — что о Геродоте, о Левайяне и обо мне все говорят, будто мы лгуны.
— Да не все ли вам равно, лишь бы вас читали!
С точки зрения морали утверждение это было несколько сомнительным, особенно для меня, ведь я мню себя принадлежащим к той категории путешественников, которых Стерн забыл упомянуть в своей классификации, а именно к правдивым путешественникам!
Призываю в свидетели всех, кто с моей книгой, а точнее, с моими книгами в руке, посетил те же места, что и я.
Но, тем не менее, слова Лотура запали мне в память.
Определенно, я рожден для того, чтобы путешествовать, но не всем же суждено стать Робинзоном Крузо или Гулливером.
Впрочем, я не люблю исследовательских путешествий, нацеленных на открытия, — возможно, по той причине, что открывать уже больше нечего, — и самому прекрасному на свете девственному лесу, взывающему лишь к моему взору, предпочитаю Тевтобургский лес, взывающий к моей памяти, а цветущим лугам пампасов предпочитаю каменистую равнину Марафона: Тевтобургский лес напоминает мне о поражении Вара, равнина Марафона — о победе Мильтиада.
Но что я люблю более всего, так это своими собственными ногами вздымать пыль двух или трех цивилизаций. И потому все мои устремления были обращены к лучезарному Востоку, а не к туманному Западу; к Италии, Греции, Малой Азии, Сирии и Египту, а не к родившимся вчера Соединенным Штатам и не родившейся еще Океании.
И тогда я решил не то что бы совершить, но попытаться совершить кругосветное путешествие по древнему миру, отправившись из Фокеи, сделавшейся Марселем, и вернувшись в Гадес, сделавшийся Кадисом.
Отправившись в путь в конце 1834 года, я объездил Юг Франции от Нима до Йера, затем перешагнул через Вар, посетил Ниццу, все Генуэзское побережье, Турин, Милан, Флоренцию, Рим, Неаполь, Палермо, проехал по всей Сицилии, побывал на всех островах Липарского архипелага и пересек всю Калабрию, после чего вернулся в Париж. То было все, что я мог сделать в этом первом броске.
Об этой первой части задуманного мною путешествия я написал два десятка томов.
В 1846 году я вновь взял в руки посох странника и вновь отправился в путь. Нацелившись на сей раз на другой берег Средиземного моря, я посетил Бордо, Байонну, Мадрид, Эскориал, Сарагосу, Толедо, Аранхуэс, Бургос, Хаэн, Кордову, Гранаду, Севилью и спустился по Гвадалквивиру до Кадиса, где поднялся на борт корабля; затем я посетил Гибралтар, Танжер, Тетуан, Оран, Алжир, Медеа, Джиджелли, Константину, Тунис и снова вернулся в Париж, чтобы запечатлеть на бумаге то, что мне довелось увидеть, и добавить десяток томов к двадцати первым.
В ожидании того часа, когда мне удастся продолжить свое путешествие, я, словно игрок в пелоту, который, желая оставаться в форме, забавляется с мячом в ожидании партии, посетил Германию, Англию, Голландию; затем, в один прекрасный день, отклонившись на пять тысяч льё к северо-востоку от задуманного маршрута, я отправился в Берлин, посетил Штеттин, Ревель, Петербург, Финляндию, Москву, Бородино, Углич, Нижний Новгород, Казань, Пермь, Соленые озера, Калмыкию, Астрахань, Кизляр, Дербент, Баку, Ленкорань, Шемаху, Нуху, Тифлис, Владикавказ, гору Арарат, Мингрелию, Колхиду, спустился по Фазису, по которому поднимался Ясон, и пересек Черное море; по пути приветствовал Троаду, Тенедос, Лесбос; делал остановки на Спросе, в Коринфе, в Афинах; лежал под оливами Академа, облокачивался о колонны Платона, бродил по Священной дороге в Элевсин, сидел на троне Ксеркса; снова сел на корабль в Пирее и через Мессину и Марсель вернулся в Париж.
Двадцать пять или тридцать томов явились итогом этой поездки, не имевшей ни цели, ни повода, ни побудительной причины, если не считать желания подчиниться собственной прихоти, ибо это был совсем не тот Восток, который мне хотелось увидеть.
И вот сегодня, спустя двадцать шесть лет после того как был начат этот труд Вечного Жида, я опять намерен покинуть Марсель и отправиться в новый крестовый поход, который закончится Бог весть где.
Ибо кто может заверить меня, что, устремившись к одной цели, я не достигну другой и, словно крестоносцы Бодуэна Фландрского, выступившие в поход, дабы освободить Иерусалим из рук неверных, и вместо этого сокрушившие христианскую империю, не встречу на своем пути какую-нибудь рушащуюся державу, обломки которой помешают мне идти дальше?
Мне докладывают, что на борту все ждут только меня, чтобы поднять якорь. С борта шхуны, дорогие читатели, я пошлю вам последнее прости.
Весь Марсель толпится на набережной, напротив городской ратуши. Трое наших друзей намерены проводить нас, и они расстанутся с нами только у мыса Моржиу.
Это Берто, мой верный Берто, ради меня пренебрегающий морской болезнью, чего, уверен, он ни за что не сделал бы ради кого-нибудь другого; это Ру, занимавшийся обустройством шхуны, и Ренье, украшавший ее.
Под крики зрителей, желающих нам счастливого пути, поднимают якорь. Сейчас половина десятого утра; буксир вытягивает нас из порта. Шхуна, расцвеченная всеми своими вымпелами, огибает башню Святого Иоанна.
Над нашими головами полощется длинный флаг с двустишием, удачным скорее по замыслу, нежели по исполнению:
Флаг отдадим во власть ветрам,
Поручим души Небесам!
Прощай, мой дорогой Марсель! Увижу ли я тебя снова? Этого мне знать не дано.
VIIИСТОРИЯ ПРИНЦА-НОТАРИУСАИ СЕРЖАНТА-КОРОЛЯ
Я пишу вам из дома моего старого друга Альфонса Карра.
Как вам известно, последние четыре года Альфонс Карр живет в Ницце, причем в трех ипостасях: садовода, публициста и поэта; могу добавить: и философа.
Существует большое сходство между дарованием Альфонса Карра как моралиста и дарованием Гаварни как рисовальщика.
Альфонс Карр, по всей видимости, изрек больше истин в виде парадоксов, чем кто-либо другой во Франции; некоторые номера его журнала «Осы» являют собой, от начала и до конца, подлинные шедевры философии.
Я уж не говорю о его романах: все знают их наизусть.
С Альфонсом Карром мы давние друзья, нашей дружбе лет двадцать пять, не меньше.
И потому, покидая Марсель, я дал себе слово сделать остановку в Ницце и написать вам, сидя за тем самым столом, за которым пишет он.
Надеюсь, это принесет мне удачу.
Сообщаю вам, что на пути из Марселя в Ниццу ничего серьезного с нами не случилось, хотя дата 15 мая, указанная сразу после 9 мая, дня нашего отплытия, вполне могла навести вас на иные мысли.
Но нет, причина нашей заминки кроется всего-навсего в двух помехах, с которыми мы будем сталкиваться еще не раз.
Речь о встречном ветре и штиле.
То и другое создает затруднения для парусного судна, но что поделать! Простите поклоннику Купера это странное предпочтение. Парусник, со всеми его недостатками, я ставлю выше парохода со всеми его достоинствами.