Одиссея 1860 года — страница 25 из 153

Однако там ей недоставало двух обстоятельств: присутствия Боккаччо, этого очаровательного рассказчика — а коронованные куртизанки, которых звали Джованна Неаполитанская и Лукреция Борджа, были жадны до всякого рода наслаждений, даже умственных, — и доходов от ее славного города Неаполя.

Она не могла забыть, что это для своей возлюбленной, побочной дочери короля Роберта, которую он называет Фьяметтой, флорентийский поэт сочинил «Декамерон».

Но на свете не было двух Боккаччо: Прованс имел сотню трубадуров, но не имел ни одного поэта. От этой надежды пришлось отказаться.

Что же касается второго обстоятельства, которого ей недоставало, а именно доходов от ее славного города Неаполя, то Джованна возместила их, продав за восемьдесят тысяч флоринов Авиньон папе Клименту VI, тому самому понтифику, который так хорошо чувствовал себя в Авиньоне, что вопреки настояниям римлян отказался возвращаться в Рим.

Восемьдесят тысяч флоринов за Авиньон — это дешево.

Правда, в купчей имелась секретная статья: папа должен был даровать Джованне индульгенцию за совершенный ею грех убийства.

Хотя нет, мы ошибаемся: на самом деле, папа должен был объявить Джованну невиновной в убийстве мужа.

Что и было совершено с величайшей помпой.

Климент VI, подобно его предшественнику Клименту V, был человеком, умевшим держать слово; однако Климент V объявил тамплиеров виновными, хотя они таковыми не были, тогда как Климент VI объявил Джованну невиновной, хотя она таковой была.

Вот такие небольшие противоречия и побуждают философов и историков ставить под сомнение тезис о непогрешимости пап.

Продажа Авиньона королевой Джованной папе Клименту VI давала о себе знать на протяжении четырех с половиной столетий, а именно с 1348 года по 1791-й. В то время, когда Авиньон управлялся папами, он дал приют Петрарке и Джотто; в то время, когда Авиньон управлялся папскими вице-легатами, он дал жизнь Крийону, Фолару и Жозефу Верне.

Что же касается Джованны, то, поскольку торжественным указом папы Климента VI она была провозглашена невиновной, ничто более не препятствовало ее возвращению в Неаполь, ибо изгнали ее оттуда исключительно как королеву-мужеубийцу.

Пока она находилась в изгнании, ее любовником был дон Хайме, инфант Мальорки; когда ее муж, Людовик Тарантский, умер, королева вышла замуж за дона Хайме, но, поскольку детей у нее не было, она усыновила Карла Дураццо, своего кузена, известного под именем Карл Миротворящий.

Продолжать жить после подобных усыновлений — большая ошибка как для короля, так и для королевы: наследник теряет терпение и в один прекрасный день, держа в руке нож или яд, является за наследством.

Именно так и случилось с королевой Джованной, которой было уже шестьдесят семь лет и которая упорно продолжала жить.

И вот однажды два венгерских барона вошли в домашнюю часовню Джованны, когда она предавалась там молитве, и подали королеве знак следовать за ними.

Королева повиновалась.

Они привели ее в удаленную комнату, где был задушен Андрей Венгерский.

Там она застала своего приемного сына, Карла Миротворящего.

Лицо его было мрачным, взгляд казался угрожающим; однако не мрачное выражение его лица и не его угрожающий взгляд поразили Джованну.

В ужас ее привел шнурок из золотой парчи, который он держал в руках.

Карл Миротворящий передал шнурок баронам и вышел из комнаты.

Джованна поняла, что настал ее смертный час; она опустилась на колени, сотворила молитву и покорно отдала себя в руки палачей.

Поучительный урок королевам: не оставляйте на шее своих мужей удавку, которой те были задушены по вашему приказу!

Ночь мы провели под защитой форта Брегансон, в полнейшей безопасности, как и обещал мне капитан. Так что, если не считать случившегося у Поля Парфе ночного кошмара, заставившего Василия в одной рубашке выскочить на палубу, ночь прошла более чем спокойно. Полю приснилось, будто его убивают, а Василий уверял, будто во сне спешил ему на помощь. Несмотря на это утверждение Василия, после ночи с 12 на 13 мая храбрость его была поставлена под сомнение маловерами.

Утром, в тот самый момент, когда нашей шхуне предстояло сняться с якоря, мы увидели, что к нам со скоростью скаковой лошади, разбрызгивая кругом, подобно ей, хлопья пены, несется небольшая рыбачья лодка.

Лодка неслась прямо на нас, и казалось, будто она намерена проскочить между двумя нашими мачтами.

В двадцати шагах от шхуны она убрала парус и остановилась.

— Господин Дюма! — обращаясь ко мне, крикнул тот, кто выглядел хозяином трех или четырех человек, составлявших экипаж лодки. — Не угодно ли вам и вашим спутникам отведать вон в том замке, что у вас перед глазами, буйабес, приготовленный из рыбы, которую мы выловили этой ночью?

— Разумеется, угодно, — ответил я, даже не зная, от кого исходит это приглашение. — Предложение сделано настолько любезно, чтобы я не могу не принять его.

— Хорошо! — произнес тот же человек. — Через час я пришлю за вами.

— Присылайте, через час мы будем готовы.

Ялик поднял парус, обогнул наш бушприт и, возобновив свой стремительный ход, на минуту прерванный, направился к берегу.

Минут через десять лодка высадила на берег всех, кто был на ее борту, и, опустев, изящно покачивалась на воде, привязанная к причалу цепью.

Замок, куда нас столь учтиво пригласили отведать буйабес, являл собой нечто вроде средневекового дворца с двумя башнями по бокам, в глазах археолога и пейзажиста имевшими один, но существенный недостаток: вместо того чтобы гармонировать с пейзажем, они выглядели огромными белыми пятнами на нем.

Пока мы разглядывали замок — мои спутники с помощью подзорных труб и биноклей, а я — обходясь лишь собственными глазами, которые вблизи видят плохо, но зато вдаль видят так, что дадут сто очков вперед всем подзорным трубам инженера Шевалье вместе взятым, — на его громоотводе взвился трехцветный стяг. В ответ на этот знак внимания мы в свой черед подняли флаг.

Охваченные любопытством, мы несколько замешкались и, когда лодка вернулась и причалила к шхуне, еще не успели полностью привести себя в порядок.

Приятель нашего хлебосольного хозяина, которому было поручено временно заместить его, сообщил нам, что пригласил нас на обед г-н Шаппон, бывший марсельский банкир, а ныне брегансонский помещик, охотник и, главное, рыбак.

Я располагал кредитом у г-на Шаппона во время своего первого путешествия в Италию и как раз тогда и познакомился с ним.

Из газет, как и адмирал Ле Барбье де Тинан, он узнал о нашем отплытии из Марселя и, видя на борту шхуны, помимо матросов, пять или шесть бездельников, облаченных в красные моряцкие блузы и безучастно наблюдающих за подъемом якоря, подумал, что это можем быть только мы.

Приблизившись к шхуне, он узнал меня, и его догадки обратились в уверенность.

Во главе с капитаном Бограном мы сели в лодку и в свою очередь причалили к берегу.

На берегу нас поджидала огромная охотничья карета, мест на десять или двенадцать, запряженная парой лошадей.

Проехав через очаровательную сосновую рощу, плантацию тутовых деревьев, а затем вересковые заросли, куда более живописные, чем все плантации на свете, мы прибыли в замок.

Все чудеса, какие могло сотворить за два часа самое безудержное гостеприимство, были явлены нашим хозяином, его супругой и его дочерью.

Буайабес, приготовленный, согласно обычаю, не поваром, а самим хозяином, был лишь предлогом для великолепного обеда.

Господин Шаппон много путешествовал и из всех своих путешествий привез образчики вин: мадеру с Тенерифе, марсалу с горы Эрике, кипрскую коммандарию и андалусский херес; все это нам пришлось отведать, причем отведать так, как принято в доме человека, считающего важным, чтобы его вино было оценено по достоинству.

На все наши возражения он отвечал в соответствии с теорией Мейербера, заявившего: «Чтобы понять мою музыку, надо прослушать ее шесть или семь раз»; эту теорию прославленному маэстро посчастливилось воплотить в жизнь, и, принося пользу музыке, она при этом нисколько не вредит денежным интересам музыканта.

В один прекрасный день я примусь сочинять пьесы, которые станут понятны лишь после шестого или седьмого представления; если дело дойдет до восьмого представления, таких пьес будет штук пятьсот.

Вина г-на Шаппона имели не меньший успех, чем партитуры Мейербера.

На шхуну мы вернулись в пять часов вечера.

Ветер, удивительнейшим образом, стал попутным; впервые после нашего отплытия из Марселя он оказал нам подобный знак внимания.

Если после ужина в Йере наши пассажиры вернулись храбрецами, то после обеда у г-на Шаппона они вернулись бахвалами.

Пока мы огибали оконечность мыса Брегансон и остров Леван, все так или иначе выполняли свои обещания.

Адмирал, верный обычаям восемнадцатого века, занимался вышиванием.

Ле Грей уже сидел, а не лежал, что стало заметным шагом вперед.

Теодороса, норовившего взобраться на ванты, привязали к ним матросы, которые дожидались теперь, когда он заплатит положенный выкуп.

Бремон давал урок французского бокса Полю и урок палочного боя Эдуару Локруа.

Ну а я грезил.

Любить море с такой страстью, что я могу воскликнуть вслед за Байроном:

О море! Одна любовь, которой я не изменял!

заставляет меня не только то, что в море я могу грезить сколько угодно, но и то, что я начинаю грезить там поневоле.

И в самом деле, та потребность в работе, что постоянно подстегивает меня, преследует за столом, в гостиной, подле друга, которого я люблю, подле красивой женщины, которой я восторгаюсь, не только полностью исчезает там, но и обращается едва ли не в отвращение.

И я, тот, кто находясь в Париже или за городом, упрекает себя за один-единственный час, проведенный вдали от моей любимой бумаги, от моего милого стола, от моих чернил, так легко стекающих с кончика моего деятельного пера, остаюсь бездеятельным на борту судна, причем не один час, а многие часы, не один день, а многие дни, не зная ни секунды усталости, утомления и скуки.