Альфонс Карр жил в двухстах шагах от г-на Кретта.
Нам повезло вдвойне.
Пройдя двести шагов, наш проводник остановился перед приоткрытой калиткой, толкнул ее и не колеблясь вошел внутрь.
Кругом разливался великолепный лунный свет; мы решительно двинулись по насыпной дорожке, окаймленной с обеих сторон рядами розовых кустов, у подножья которых, по каменным желобам, струились два ручья.
Воздух был напоен благоуханием роз и цветущих апельсиновых деревьев.
Светлячки, эти летучие искорки, загорающиеся в воздухе с наступлением первых весенних дней, мерцали среди ветвей деревьев.
Мы прошли так шагов двести, как вдруг по правую руку, за кустами роз и жасминной изгородью, увидели два ярко светящихся окна, которые походили на два огненных глаза, пытающихся пронзить ночную тьму.
В ту же минуту послышался звучный голос с весьма характерным тембром, спросивший:
— Это ты, Дюма?
Я узнал голос Альфонса Карра, но, признаться, вопрос меня удивил.
Изрядно помрачнев оттого, что мое появление не стало для него такой уж неожиданностью, я ответил:
— Да, это я; но как ты мог узнать, что это я?
— Я жду тебя уже два дня, — промолвил Альфонс Карр, выходя из огромных зарослей роз, сквозь цветы и листву которых, рассеиваясь в них, пробивался оконный свет.
Мы бросились в объятия друг другу, точно так же, как это сделали Кретт и Ле Грей.
Почему так происходит, что, когда два друга, которые оба живут в Париже, то есть в одном городе, но, погруженные в свои занятия, не видятся порой по два, по три года, а затем вдруг случайно встречаются, они спокойно обмениваются рукопожатиями, как если бы виделись накануне; тогда как, напротив, если один из друзей уезжает за границу, а другой, путешествуя, вновь сталкивается с этим уехавшим другом, на короткое время выпавшим из его поля зрения, это вызывает такую радость, такой восторг, такое излияние чувств, что начинаешь верить, будто два этих человека, встретившись, уже никогда не смогут разлучиться?
Дело в том, что во Франции они соотечественники, а за границей — братья.
После первых порывов восторга я смог внимательно осмотреть заросли, откуда вышел Альфонс Карр.
Это был настоящий девственный лес из кустов разноцветных роз размером с голову ребенка, гибкой жимолости с переплетенными, словно лианы, ветвями, и цветущего жасмина с огромными, как барвинок, лепестками.
А над этим благоухающим лесом высился дом, буквально снизу доверху покрытый вьющейся зеленью и, словно арабская женщина, оставивший в своем покрывале лишь два отверстия для глаз.
Под сводом очаровательной зеленой беседки вдыхали вечернюю свежесть две дамы; я был представлен им как друг хозяина, они были представлены мне как его родственницы.
Затем, в свой черед, я представил всем моих спутников.
— Вам известно, что завтра здесь будет устроен обед и соберется много народу? — промолвил Альфонс Карр, обращаясь к нашей компании.
Затем, взяв в руки свечу, он сказал мне:
— Пойдем, ты поцелуешь кое-кого, кто знает и любит тебя, хотя никогда тебя не видел.
Я поднялся вслед за ним на второй этаж: он открыл передо мной дверь в небольшую комнату, сплошь затянутую белой драпировкой, и показал мне лежащую в белой, как и вся остальная комната, кроватке очаровательную девочку лет семи или восьми.
Она спала с девственной непринужденностью, присущей ее возрасту; веки у нее были закрыты, но по ее длинным черным ресницам угадывалось, что под дугами ее изумительно очерченных бровей должны сиять огромные черные глаза.
Она буквально подставляла свой лоб устам ангелов, охраняющих детский сон.
Но склонился над ней, вздыхая, не ангел, а человек, со всеми человеческими слабостями и недугами, чуть менее злой, возможно, чем большая часть людей, но не более того.
— Ложась спать, она сказала: «Если Дюма приедет, ты ведь разбудишь меня, папа?» — заговорил Альфонс Карр. — Но, по правде сказать, она спит так крепко, что разбудить ее было бы грехом.
— Тем более, — со смехом заметил я, — что во сне ей видится, вероятно, нечто получше того, что она увидела бы, проснувшись.
— Черт побери! — воскликнул Альфонс Карр. — Ты привередлив: она увидела бы отца, любящего ее, и человека, любящего ее отца. Такое не увидишь каждый день, ни даже каждую ночь.
Мы обменялись рукопожатиями, не сказав более ни слова подле девичьей кроватки спящего ребенка. За двадцать лет до ее рождения мы впервые пожали друг другу руки, не так нежно, правда, но так же искренне.
Это кое-что значит, если на протяжении тридцати лет ты имеешь возможность пожимать руки всем, кто был и кто по сей день является олицетворением всего самого гениального и человечного во Франции: руки Гюго, Ламартина, Мери, Мишле, Карра, Делакруа, Буланже. И я могу с гордостью сказать, что лишь руки людей заурядных, завистливых и злых не касаются моей руки.
Мы спустились вниз. Мать девочки поджидала нас, храня на лице улыбку; она знала, что, когда я увижу ее снова, первыми словами, которые вырвутся из моих уст, будут: «Очаровательное дитя!»
Все расселись под восхитительным зеленым сводом, и началась беседа.
С царившей вокруг гармонией свежего ветерка, ясного неба и благоухания не вязались лишь хриплые и неумолчные крики лягушек из той породы этих зеленых цариц, что ревут, словно быки.
— Погоди, — взглянув на часы, сказал мне Альфонс Карр, — я велел музыкантам начать ровно в одиннадцать, так что сейчас мы слышим лишь настройщиков.
Минуту спустя колокола прозвонили одиннадцать.
И действительно, в то же самое мгновение, словно по волшебству, кваканье лягушек прекратилось и из ближайших к нам зарослей понеслись чистые и искусные мелодичные звуки, которые издает гортань царя всех певцов.
— Право, — сказал я Альфонсу Карру, — тут мне все понятно: влюбленный в розу соловей решил поселиться у тебя.
— Послушай, — произнес в ответ Альфонс Карр, — он пошел куда дальше Жанны; Жанна знала, что ты должен приехать, а он знает, что ты приехал, и в запасе имеет два — три новых напева, которые якобы сочинил для него Амат и слова для которых вот-вот должен написать Банвиль.
— Как?! Амат и Банвиль тоже здесь?
— Завтра тебе предстоит обедать вместе с ними; ну а покамест слушай.
И в самом деле, немыслимо было услышать более восхитительные созвучия. Казалось, что и лягушки смолкли лишь для того, чтобы внимать им.
— Ах, черт побери! — воскликнул я, когда соловей первый раз прервал пение. — Какая же счастливая мысль пришла тебе в голову — покинуть Францию!
— Вот потому, — смеясь, ответил мне Альфонс Карр, — Франция и пришла сюда за мной.
— А кстати, что говорят в Ницце по поводу аннексии?
— Пожалуй, я скажу тебе это позднее; она настолько удивлена случившимся, что еще не успела порадоваться.
Разговор тотчас принял более определенное направление.
— Ну а Гарибальди, — поинтересовался я у Альфонса Карра, — ты располагаешь известиями о нем?
Имя Гарибальди вырвалось у меня само собой и, естественно, в связи с аннексией.
— Если верить «Отечеству», — ответил мне Альфонс Карр, — теперь его уже должны были повесить.
— Как это повесить?
— Ну да, «Отечество» объявило его пиратом и оповестило всех, что первый встречный имеет право повесить его как такового на его же бизань-рее.
— Таково мнение «Отечества», прекрасно, но что тем временем говорят о Гарибальди здесь?
— Тебе это интересно?
— Еще бы, ведь я намереваюсь присоединиться к нему!
— Ну, тогда я дам тем прочесть официальное сообщение; погоди.
И он пошел за «Вестником Ниццы».
— На вот, это официальные депеши из Неаполя: «Неаполь, вечер 13 мая». Читай.
Я взял газету и прочитал:
«Депеша, полученная неаполитанским правительством, сообщает, что вблизи Марсалы два неаполитанских фрегата открыли огонь и убили несколько флибустьеров. Пароход "Ломбардо" пущен ко дну, "Пьемонте" получил сильные повреждения. Королевские войска двинулись на тех, кто высадился на берег».
— Да, — вырвалось у меня, — ничего себе официальные депеши!
— Ты ожидал от них чего-нибудь иного?
— Дорогой мой, я ставлю под сомнение официальные депеши с тех пор, как прочитал в «Триестском вестнике»: «Вчера мы дали французам, захваченным нами врасплох в Мадженте, яростный бой, в ходе которого противник был полностью разбит. Сегодня на земле Ломбардии не осталось более ни одного француза». Так вот, на другой день, после того как на земле Ломбардии не осталось более ни одного француза, мы вошли в столицу Ломбардии.
— Стало быть, насколько я понимаю, ты не испытываешь особого беспокойства за Гарибальди.
— Что поделаешь, дорогой мой! Если то и дело вешать, наступает момент, когда веревка рвется, ну а в Неаполе повесили столько народу, что, как мне кажется, такой момент уже настал. А ты как полагаешь?
Альфонс Карр поднялся, сходил за одним из номеров своего журнала «Осы» и вручил его мне.
— Прочти сегодня вечером, — сказал он мне, — это и есть мой ответ на вопрос.
Я не только прочел ответ Альфонса Карра на мой вопрос, но и хочу, чтобы его прочли вы.
«КРАТКАЯ ИСТОРИЯ НАСТОЯЩЕГО, ПРОШЛОГО И БУДУЩЕГО.
Если я скажу вам, что в изредка проявляемом мною старании отстаивать авторство какой-нибудь идеи, которая после долгого периода безразличия, сдобренного саркастическими замечаниями, в конечном счете претворяется в жизнь, нет ни капли тщеславия, вы мне не поверите и будете правы.
Писатель, поэт — это существо, которое весьма сходно с человеком и нисколько не лучше его.
Но вы должны признать, что порой невыносимо слушать, как люди недальновидные именуют пустыми фантазерами тех, кто видит чуть дальше, чем они; люди тупоумные с презрительным видом именуют легкомысленными те умы, что хоть чуточку приподнимаются над всеми прочими, а те, кто пользуется достижениями предыду