Вот это устройство и называют колдунчиком, флюгаркой, пенноном.
Откуда взялось слово «пеннон»? Возможно, оно происходит от латинского penna, означающего «перо». Такого мнения придерживается, а точнее сказать, придерживался мой ученый друг Нодье.
Колдунчик совершенно необходим на борту любого парусного судна; поскольку обычно его помещают на корме, рулевой поглядывает на него столь же часто, как и на буссоль, и при малейшем изменении ветра, которое никак иначе не даст себя знать, уведомляет об этом капитана.
Вот почему, едва выйдя из порта, матросы тотчас же принимаются за изготовление колдунчика. Однако для того, чтобы подобное устройство выполняло ожидаемую от него услугу, совершенно необязательно доводить его до той же степени изящества, какое придал своему изделию Бремон: если взять несколько перьев от первой же курицы, зарезанной на борту судна, или от первой же подстреленной чайки и прикрепить их к концу бечевки на манер хвоста воздушного змея, этого будет вполне достаточно для нужд команды.
Но, поскольку мы находимся на борту роскошного судна, Бремон смастерил роскошный колдунчик.
Соорудив колдунчик, Бремон, заядлый рыболов, тотчас же принялся за другую работу.
Признаться, я с любопытством следил за всеми ее подробностями.
Бремон начал с того, что на цевье медного рыболовного крючка длиной от двенадцати до пятнадцати сантиметров стал туго-натуго наматывать белую полотняную ленту. Потрудившись минут пятнадцать, он сумел придать ей примерно ту же форму, что и своему колдунчику, то есть очертания рыбки.
Два белых пера, прилаженные к задней части рыбки, изображали ее хвост и прикрывали жало крючка.
Затем это устройство было привязано к концу лески длиной около пятидесяти морских саженей.
В ответ на вопрос о назначении подобной приманки Бремон пояснил, что с ее помощью можно будет наловить кучу дорад и тунцов.
Я нисколько не разделяю представления ученых и моряков о глупости рыб; не утверждая со всей определенностью, что они обладают чутьем собаки или хитростью лисы, я полагаю, что эти пройдохи лишены разума куда меньше, чем принято думать.
Мне доводилось видеть, как лососи, карпы и султанки вытворяли удивительные фокусы, позволявшие им избежать рыболовного крючка или сетей, причем фокусы до такой степени осмысленные, что, признаться, трудно поверить, будто они были задуманы в голове рыбы.
Опираясь на мои личные представления об обитателях водной стихии, как выразились бы г-н Лебрен или г-н Вьенне, я решительно заявил Бремону, что вполне можно представить рыболова у одного конца этой лески, но вряд ли когда-нибудь удастся увидеть на другом ее конце рыбу.
Бремон посмеялся над высказанным мною недоверием и забросил в воду свою поделку.
Все это происходило 11 мая; сегодня, как это явствует из датировки письма, 26-е число того же месяца, и за две недели, прошедшие с того дня, события полностью подтвердили мою правоту.
За все это время Бремон не поймал даже морского ерша.
Бремон старается изо всех, пытаясь оправдать недейственность своего орудия лова то чересчур сильным ветром, то недостаточно сильным, но в глубине души Бремон бесится.
Каждый раз, когда устанавливается полный штиль, наступает черед Подиматаса, столь же великого ловца рыб пред Господом, сколь великим ловцом людей был Нимрод.
Подиматас сидит на бортовом ограждении и ведет ловлю нахлыстом.
Это похоже на ловлю на дорожку, но леске он придает не горизонтальные движения, а вертикальные.
Ловля на дорожку, используемая Бремоном, имеет преимущество перед ловлей нахлыстом, применяемой Подиматосом (наши молодые люди полагают, что проще именовать его на античный манер Полидамасом), ибо при ловле на дорожку весь труд берет на себя движущаяся шхуна, в то время как ловля нахлыстом требует периодических резких движений рукой, которая через час или два неизбежно устает, в особенности если за все это время ничего не удается поймать.
Так что Бремон и Подиматас состязаются между собой; в любом случае, до сих пор лески у того и другого остаются нетронутыми.
Теперь, поскольку стоял штиль, усердствовал Подиматас.
Пока Подиматас предавался этому невинному занятию, я увидел, что Луи Пассерель примостился на вантах.
Мне было любопытно узнать, что он там делает, и я спросил его об этом.
— Выслеживаю, — ответил он.
— И кого ты выслеживаешь, Луи?
— Черепах.
Так что у каждого была своя заветная цель; но должен сказать, что к настоящему времени Пассерель поймал черепах ничуть не больше, чем Подиматас — морских ершей и кальмаров, а Бремон — тунцов и дорад.
Тем не менее готов поспорить, что Луи, как говорят дети, будет расколдован первым.
Прошло пять или шесть часов, на протяжении которых мы пребывали в полнейшей неподвижности, однако около семи часов несколько дуновений ветерка заставили встрепенуться нашу флюгарку.
Внезапно шагах в пятидесяти от шхуны послышалось шумное дыхание.
Все повернулись в ту сторону, откуда доносился шум; исходил он не от тунца, дорады, морского ерша или кальмара, а от афалины.
Величественно и шумно приближаясь к нашей корме, она, судя по всему, должна была проплыть шагах в тридцати от нее, и наше присутствие явно не вызывало у нее никакого беспокойства.
— Большое ружье! Большое ружье! — закричали одновременно Поль и Эдуар, сбегая вниз по кормовому трапу и исчезая из виду.
Большое ружье — это своего рода небольшая двуствольная пушка, которую изготовил по моему заказу оружейник Зауэ из Марселя.
К сожалению, у меня были не боевые патроны, а обычные патроны с крупной дробью.
Правда, в каждом из этих патронов было по сто восемьдесят граммов пороха и по тридцать пять или сорок дробин.
У меня был еще карабин Девима, заряжающийся разрывными пулями, однако не было для него готовых патронов.
В итоге я был вынужден удовольствоваться ружьем Лефошё четвертого калибра.
Мне вручили его уже взведенным и заряженным.
Оставалось лишь приложить его к плечу и ждать, когда чудовище появится снова.
Водная гладь разверзлась шагах в тридцати от меня, и дельфин подставил мне свой левый бок целиком.
В то же мгновение раздался выстрел.
Одновременно послышался такой звук, как если бы дробины застучали по крыше; на какое-то мгновение дельфин застыл на месте, испытывая удивление и боль, а затем завертелся с боку на бок, что позволило нам увидеть его белое брюхо, и я подумал, что убил его с одного выстрела.
Капитан подумал то же, что и я, и крикнул:
— Шлюпку на воду!
Но почти сразу же дельфин с шумом вдохнул воздух, погрузился в воду и исчез.
Там, где он скрылся из виду, вода какое-то мгновение продолжала бурлить, но почти сразу же бурление это стихло, и поверхность моря вновь стала гладкой и сверкающей, словно зеркало.
Возможно, афалина была ранена смертельно, но в этом случае умирать она отправилась на морское дно.
Я отнес ружье в каюту и несколько минут оставался там, лежа на диване; внезапно над головой у меня раздался громкий топот ног и характерный шум, сопровождающий подъем парусов.
Решив увидеть, что там происходит, я на несколько ступенек поднялся по трапу: весь экипаж пришел в движение; дело в том, что внезапно, как если бы мой выстрел послужил ему сигналом, поднялся сильный юго-западный ветер.
Шхуна, так долго остававшаяся неподвижной, стремительно неслась по морю.
Капитан бросил лаг.
Мы шли со скоростью восемь с половиной узлов.
Он подошел ко мне и произнес:
— Если мы будем идти с такой скоростью, то около полуночи или в час ночи окажемся напротив Аяччо. Следует ли сделать там остановку?
— Если мы будем идти с такой скоростью и вы полагаете, что ветер сохранится, плывем вперед, ибо прежде всего я спешу прибыть в Палермо; если же, напротив, ветер ослабнет, встаньте на рейде и бросьте якорь; завтра утром мы сойдем на берег в Аяччо, а затем снова отправимся в путь при первом же попутном ветре.
— Держать курс на зюйд-зюйд-ост, — скомандовал капитан, обращаясь к рулевому.
Затем, повернувшись к Бремону, он произнес:
— Бремон, стойте на вахте с восьми вечера до полуночи, а затем разбудите меня: я буду нести вахту с полуночи до четырех утра.
С этими словами он спустился в свою каюту.
С тех пор, как мы покинули Геную, капитан не спал, наверное, и четырех часов в сутки.
В одиннадцать часов вечера я в свой черед спустился вниз и прилег на диван. Мне не хотелось оказывать никакого влияния на капитана в тот момент, когда ему надо будет принять решение.
Остановиться в Аяччо и продолжить путь в Палермо я желал в равной степени и потому всю ответственность свалил на капитана.
В половине третьего ночи я проснулся; шхуну ужасно качало, что случалось с нами лишь во время штиля.
Я поднялся на палубу; ветер полностью стих, и в семи или восьми милях за кормой сверкал, словно звезда, маяк Аяччо.
В тот момент, когда мы проходили мимо этого маяка, шхуна шла со скоростью семь узлов, и капитан не счел нужным останавливаться. Проделав после этого семь или восемь миль, шхуна остановилась сама по себе.
Мертвенно-свинцовое небо грязно-желтого оттенка, усеянное черными пятнами, напоминало брюхо гигантской черепахи.
Огромная черная туча поднималась над горизонтом, словно желая погасить тот слабый свет, что отбрасывала луна; воздух был накаленный и влажный.
Я подумал, что нам предстоит скверная ночь, и промолвил:
— Капитан, мне кажется, что при первом же порыве ветра вам лучше будет отойти подальше от берега.
— Именно это я и намерен сделать, — ответил капитан, — но, полагаю, до утра ветра не будет.
— Что ж, тогда до утра.
И, подобно нерешительному заглавному герою пьесы, который завершает ее словами:
И все ж на Селимене лучше было б мне жениться,
я направился обратно в свою каюту, приговаривая:
— И все же нам лучше было б остановиться в Аяччо.