Одиссея 1860 года — страница 48 из 153

Это вполне вероятно.

Наступает полный мрак. Около десяти часов вечера впереди, низко над морем, становится виден маяк Палермо.

Из этого следует, что дальше, как и было намечено, идти нельзя. Капитан приказывает лечь в дрейф.

Я спускаюсь в каюту, надеясь, что мне удастся уснуть и за счет сна время пройдет быстро.

Но уснуть невозможно: дует сильный порывистый ветер и при каждом его порыве полощутся паруса, издавая страшный шум. Чудится, будто они вот-вот разорвутся по всей длине.

Между тем мачты раскачиваются и оглушительно трещат, словно грозя сломаться.

Все снасти судна скрипят, все его сочленения стонут.

Я пишу, но написанное мною почти неразборчиво; качка шхуны заставляет мое перо вырисовывать причудливые завитушки.

Мои спутники тоже не спят; я слышу, как они без конца то поднимаются на палубу, то спускаются в каюты.

Хотя прямой опасности нет, весь этот шум, весь этот гул, весь этот треск выводит из терпения и тревожит.

Наконец усталость берет верх. Я погружаюсь в сон и сплю пару часов.


* * *

10 июня.

Проснувшись, я поднимаюсь на палубу. Мы стоим на том же месте; маяк по-прежнему сверкает в пяти или шести милях от нас; шхуна по-прежнему содрогается и вибрирует под напором ветра. Берег разглядеть невозможно; видна лишь темная масса облаков, в которых вот-вот утонет и скроется с глаз луна.

Из порта выходят два парохода и проплывают мимо нас: один — справа, явно направляясь в Геную, другой — слева, явно направляясь в Неаполь.

Прямо на нас идет какой-то парусник.

Поскольку из предосторожности капитан дал приказ погасить бортовые огни, теперь приходится предупреждать это неизвестное судно, поднимая и опуская сигнальный фонарь и одновременно изо всех сил ударяя в судовой колокол.

Парусник отклоняется в сторону от своего пути и проходит рядом с нашим левым бортом, почти касаясь его.

Мы кричим ему:

— Что нового в Палермо?

Он отвечает нам:

— Не знаю. Я иду из Мессины. Думаю, там сражаются.

Он удаляется и вскоре исчезает в темноте.

В половине четвертого утра тонкая красноватая полоса вспыхивает на востоке, предвещая наступление рассвета.

В четыре утра Бремон, стоявший на вахте с полуночи, идет будить капитана, и тот поднимается на палубу.

В половине пятого встает солнце; оно поднимается из моря, проносится сквозь тонкий прозрачный слой атмосферы, короткое время сияя на горизонте, а затем гаснет в бездне темных облаков.

Справа вырисовывается гора Пеллегрино; слева далеко в море тянется мыс. Впереди начинают белеть дома Палермо.

Насколько можно судить, гавань заполнена военными кораблями.

Их чересчур много, чтобы все они были неаполитанскими. Капитан полагает, что он различает среди них корабли, которые на вид кажутся английскими и французскими.

Коль скоро в порту Палермо находятся англичане и французы, то почему бы и нам не встать там же?

Капитан приказывает повернуться кормой к ветру, и мы приближаемся к Палермо со скоростью около трех миль в час.

По мере того как шхуна идет вперед, нам становится видно, что на одном из этих кораблей реет французский флаг, на трех — английский и на двух — американский.

На остальных флаг неаполитанский.

Хотя сейчас только пять часов утра, на всех кораблях реют флаги, при том что принято спускать флаг в восемь вечера и поднимать его лишь в восемь утра.

Над городом развевается пьемонтский флаг.

Однако над крепостью Кастеллуччо дель Моло и над крепостью Кастелламмаре развевается неаполитанский флаг.

Мы бросаем якорь между крепостью Кастеллуччо дель Моло и неаполитанским фрегатом.

Справа по борту у нас пушки крепости, слева — шестьдесят орудий фрегата.

Заметно сильное волнение, которое царит на пристани, прилегающей к порту, и на улицах, выходящих на пристань.

Что же здесь происходит и что означают эти пьемонтские флаги над городом, эти неаполитанские флаги над крепостями и эти неаполитанские фрегаты на рейде?

К нам приближается лодка, груженная фруктами, и, нисколько не интересуясь, выполнили ли мы положенные формальности, причаливает к нашему борту.

Три человека, сидящие в ней, украшены пьемонтской кокардой.

Мы интересуемся у них, что за странное зрелище у нас перед глазами.

Они отвечают, что это перемирие, но через два часа оно закончится и бомбардирование возобновится.

— А Гарибальди?

— Город в его руках.

— Давно?

— Да с Троицы.

— И где он сам?

— Во дворце.

— А вы можете сопроводить меня к нему?

— Запросто.

— Тогда поехали!

Я спрыгиваю в лодку, и мы направляемся к пристани.

Эдуар Локруа и Поль Парфе садятся в корабельную шлюпку и следуют за мной на некотором отдалении.

Клубы дыма поднимаются над Палермо в десятке разных мест.

— Что означает этот дым? — спрашиваю я у своих гребцов.

— Дым? Да вы же сами видите: это горит Палермо.

Право, мы, кажется, прибыли в нужный момент!

XXIГАРИБАЛЬДИ

Палермо. 11 июня.

Я пишу вам из королевского дворца, где Гарибальди поселил нас.

Мы разместились в покоях высших должностных лиц королевского двора.

Скажи кто-нибудь королю Неаполя, что однажды я поселюсь в едва ли не главных покоях древнего дворца норманнских королей, он сильно удивился бы.

Но, услышь он от кого-нибудь, что, находясь в этом дворце, я пишу отчет о захвате Палермо отрядами Гарибальди, его удивление было бы еще больше.

Тем не менее это чистая правда.

Находясь в комнате губернатора Кастельчикалы и сидя за его собственным письменным столом, я намерен рассказать вам о невероятных событиях, которые только что произошли.

Прежде всего, если не возражаете, вернемся к тому, на чем мы остановились.

Вы ведь не забыли, не правда ли, что я направлялся к пристани, сидя в лодке фруктовщика?

Итак, я схожу на берег, готовый поцеловать, подобно Бруту, землю, которую не рассчитывал увидеть снова и которая радушно встретила меня, поскольку сделалась свободной.

О свобода! Великая и царственная богиня, единственная королева, которую можно изгнать, но нельзя развенчать! Все эти люди с ружьями в руках — твои сыновья; еще неделю назад они были несчастны и ходили с опущенной головой; сегодня они веселы и высоко держат голову. Они свободны!

Ну а те, кто в своих красных рубашках носятся там и сям, верхом и пешком, те, кого обнимают, кому жмут руки, кому улыбаются, — это спасители, это герои!

О Палермо! Сегодня тебя в самом деле можно назвать Счастливым Палермо! И тем не менее, как же на первый взгляд ты мрачен и разорен, бедный Палермо!

— Мои улицы перегорожены баррикадами, мои дома разрушены, мои дворцы охвачены огнем, но я свободен! — отвечает город. — Добро пожаловать, пришелец, кто бы ты ни был; иди, смотри и поведай всему миру, что ты увидел на своем пути.

Баррикады, чрезвычайно умело построенные, высятся через каждые пятьдесят шагов: видно, что эти народные бастионы сооружали те самые инженеры, которые строили баррикады в Милане и Риме.

Баррикады охраняет все вооруженное население города. Мостовые плиты Палермо, сложенные из камней в форме полуметрового куба, оказались на удивление пригодны для возведения баррикад.

Сооружения эти кажутся циклопическими.

Некоторые из них имеют посредине узкую щель, откуда выглядывает пушечный ствол.

Стойте, вот какая-то афиша: с вашего позволения я прочту ее.

«ИТАЛИЯ И ВИКТОР ЭММАНУИЛ.

Я, Джузеппе Гарибальди, главнокомандующий национальными вооруженными силами Сицилии,

действуя по призыву именитых граждан и в соответствии с решением свободных коммун острова,

принимая во внимание, что в военное время гражданская и военная власти должны быть сосредоточены в руках одного человека,

постановляю,

что от имени короля Виктора Эммануила я принимаю на себя диктаторскую власть в Сицилии.

ДЖУЗЕППЕ ГАРИБАЛЬДИ.

Салеми, 14 мая 1860 года».

Ну что ж, отлично! Все сказано прямо, ясно, без обиняков. И, если однажды последует ответное действие, всем будет понятно, против кого надо выступать.

Продолжаем наш путь. Зрелище баррикад делает меня моложе на тридцать лет; я вижу, как в этой революции точь-в-точь повторяется Июльская революция 1830 года. Сходство полное: здесь есть свой Бурбон, которого сгоняют с трона, и, подобно Парижу, у Палермо есть свой Лафайет, победителем вернувшийся из Америки.

Я принял участие в первой революции и, надеюсь, прибыл не слишком поздно для того, чтобы принять участие во второй.

О, я узнаю: это же площадь Четырех Углов! Вон в той гостинице, двадцать пять лет тому назад, я жил под именем Франсуа Гишара.

Спасибо человеку, который позволяет мне сегодня жить здесь под моим настоящим именем.

Хорошо, поворачиваем налево, и вот перед нами дворец Сената.

Вход охраняют бойцы в красных рубашках; это те же люди — по крайней мере, некоторые из них, — кто в Сан-Антонио-дель-Сальто сражался один против восьмерых.

В руке я держал в качестве пропуска рекомендательное письмо, которое за пять месяцев перед тем Гарибальди дал мне в Милане.

Но в пропуске не было нужды; часовой позволил мне войти внутрь, даже не спросив, куда я иду.

Дворец Сената имел совершенно тот же вид, что и Парижская ратуша в 1830 году.

Я поднялся на второй этаж и обратился к молодому человеку в красной рубашке, у которого была ранена рука:

— Могу я увидеться с генералом Гарибальди?

— Он только что ушел, намереваясь посетить монастырь Ла Ганча, сожженный и разграбленный неаполитанцами.

— А можно поговорить с его сыном?

— Это я.

— Тогда обними меня, дорогой Менотти: я уже давно знаю тебя!