Одиссея 1860 года — страница 58 из 153

Те, кто не верит в слово неаполитанцев — а число таких людей велико, — думают, что это противник, пользуясь заключенным перемирием и разборкой баррикад, пытается предпринять внезапное нападение на Палермо.

Другие полагают, что это какое-то сардинское судно, которое везет подкрепление живой силой и ружья, повстречалось в море с крейсирующим неаполитанским фрегатом и теперь уходит от погони.

Все печалятся, что Гарибальди нет в городе.

При этом никто не сомневается, что нарушение перемирия, заключенного в присутствии английского, американского и французского адмиралов, неизбежно подвергнет неаполитанцев риску сражения с десантными отрядами этих трех государств.

Но следует признать невероятным, что солдаты, которые, имея двадцатидвухкратное численное преимущество, отступили перед гарибальдийцами, теперь готовы нажить себе врагов в лице трех великих наций, и все ради того, чтобы попытаться отвоевать город, который они сами же добровольно покинули.

Я бегу будить майора Ченни, и он встает со словами: «Спокойствие!»

У него в комнате, а точнее, у его дверей я застаю герцога Делла Вердуру, городского претора, в полной растерянности примчавшегося во дворец.

Пока Ченни поднимается, я привожу претора на наш балкон, откуда видны отсветы выстрелов.

В самый разгар обмена мнениями голос возвышает Дюран-Брагер.

— Господа, — говорит он, — сегодня утром я завтракал у контр-адмирала Жеана, и в это время ему доложили, что английский корвет снялся с якоря, чтобы провести учебные стрельбы в открытом море.

Все начинаются смеяться при мысли, что вблизи города, только что подвергшегося бомбардированию, потерявшего за время этого бомбардирования от тысячи до полутора тысяч жителей и пребывающего в возбуждении весь день и в тревоге всю ночь, какой-то английский корвет надумал устроить учебные стрельбы в час ночи.

Между тем можно разглядеть воинские отряды, которые передвигаются во мраке огромной Дворцовой площади, охватывающей пространство около одного квадратного километра и освещенной лишь восемью масляными фонарями.

Я предлагаю подняться в наблюдательный пункт в самой верхней части дворца, откуда видно все море; однако после пятидесятого выстрела канонада стихает.

Какой-то всадник пересекает во весь опор площадь и останавливается у ворот дворца.

Все догадываются, что он доставил известия, и бросаются навстречу ему.

Выясняется, что английский адмирал призывает городские власти не беспокоиться: весь этот шум произвел его корвет, устроивший учебные стрельбы!

— Ну что? — с победоносным видом спрашивает Дюран-Брагер.

— Да, ничего не скажешь, мой дорогой! — отвечаю я. — Мне всегда было известно, что англичане крайне эксцентричны, но я не знал, что они настолько чокнутые.

Все снова ложатся спать, а я вновь принимаюсь за работу.


* * *

19 июня.

В десять часов прибыл Гарибальди.

Первым делом он отпустил на свободу сбира и выдал ему охранную грамоту. Горе любому, кого задержат!

В одиннадцать часов Луиджи Ла Порта, народный герой, прославленный партизанский вожак, который воюет начиная с 4 апреля, который первым присоединился к Гарибальди и бойцы которого, в отличие от всех других пиччотти, выстояли при Калатафими, пришел ко мне, предлагая присутствовать при освобождении узников.

Мы сели в коляску и направились к Молу.

По всей улице Толедо не было ни одного окна, которое не украшал бы флаг цветов независимости, и ни одной двери, на которой не висело бы следующей афиши, не нуждающейся в переводе:


«VOGLIAMO L’ANNESSIONE
AL
REGNO COSTITUZIONALE
DEL
RE VITTORIO EMMANUELE».[25]

Балконы были заполнены женщинами и детьми из семей синьоров, как здесь говорят. Что же касается дверных порогов, крылец и портиков, то они по праву принадлежали простому народу.

Шпалера гарибальдийцев, пиччотти и guerriglièri,[26] вооруженных ружьями всех образцов, от крепостного ружья с подсошкой до пистолетного ствола, прикрепленного к деревянной палке и стрелявшего при помощи фитиля, растянулась от Королевского дворца до Мола.

Кратчайшим путем должна была бы стать улица Толедо, однако напротив кафедрального собора ее перегораживали обломки дворца Карини, и такие же преграды затрудняли проезд еще в двух местах.

Так что приходилось ехать обходными путями.

В ста шагах от Мола мы услышали громкие крики, а затем вдруг увидели огромную толпу, которая неслась навстречу нам, пританцовывая, размахивая платками и крича:

— Да здравствует Италия!

Мы остановили коляску.

Особенно замечательно в народных празднествах подобного рода то, что всадники, лошади, пешеходы, люди вооруженные и люди безоружные, женщины, старики и дети толпятся, толкаются и пробиваются сквозь толпу в отсутствие всяких предварительных мер предосторожности, без жандармов, без полиции, без сбиров — и никаких несчастных случаев при этом не происходит.

В одно мгновение мы оказались среди двух или трех тысяч человек, которые были всего лишь авангардом людского скопища.

В центре его шел оркестр, наигрывавший народные мелодии Сицилии. Впереди оркестра, позади него, вокруг него плясали мужчины и женщины, а во главе всех прыгал и плясал какой-то священник, изображая царя Давида перед ковчегом завета Господня; следом за ними ехали пять экипажей, в которых находились бывшие узники и их семьи. Они были буквально завалены цветами, которые бросали им со всех сторон.

За ними следовала длинная вереница экипажей.

Мы присоединились к ней.

Как только узники вступили в город, послышались оглушительные крики «Ура!».

Разразился пугающий, исступленный восторг, доведенный до высшей точки.

Все бросали цветы, все бросали букеты, а в конце концов стали бросать и флаги из окон.

Каждому экипажу достался флаг и даже несколько флагов.

Я протянул было руку, чтобы подхватить один из них, но Ла Порта сказал мне:

— Погодите, я дам вам свое знамя.

И, подозвав одного из своих guerriglièri, он распорядился:

— Пусть знаменосец принесет мое знамя.

Знаменосец примчался, и Ла Порта вручил мне знамя, пробитое тридцатью восьмью пулями.

В итоге, благодаря этому знамени, я оказался на положении почетного гостя.

Перед каждым скоплением людей, теснившихся на очередном крыльце, мне приходилось опускать знамя, которое женщины хватали обеими руками и целовали с тем жаром, какой сицилийки вкладывают во все, что они делают.

Мы проехали мимо женского монастыря.

Несчастные затворницы, прильнув к оконным решеткам, неистово кричали: «Да здравствует Италия!», яростно били в ладоши и, вне себя от радости, заламывали руки.

Шествие длилось более часа, сопровождаясь все возраставшим исступлением.

Наконец, вся эта огромная толпа докатилась до Дворцовой площади, где места хватило для всех.

Гарибальди ждал узников, стоя на галерее своего павильона, и, казалось, парил над всем этим шумом, как если бы уже достиг сфер безмятежного покоя.

Экипажи нырнули под сумрачную арку дворца.

Бывшие узники отправились благодарить своего освободителя, а я тем временем вернулся к себе.

Но стоило мне в сопровождении знаменосца отряда Ла Порты появиться на балконе, как раздались громкие крики «Ура!».

В этом празднестве, в котором было столько поэзии, воодушевленный народ принял в расчет поэта.

О, если бы вы оба были со мною здесь, на этом балконе, вы, кого я ношу в своем сердце, дорогой Ламартин и дорогой Виктор Гюго, вам достался бы этот триумф!

Примите же свою долю этого триумфа, примите его весь целиком! Пусть самый ласковый ветерок Палермо донесет его до вас вместе с улыбками здешних женщин, с благоуханием здешних цветов!

Вы — два героя нашего века, два гиганта нашей эпохи. Я же, подобно незаметному guerriglièri Ла Порты, всего лишь знаменосец легиона.

Тем не менее, оставив два года тому назад свой след на Севере, я оставляю его сегодня на Юге. И это вам в моем лице рукоплещут повсюду от Эльбруса до Этны.

День вроде того, на каком я присутствую, случается не раз в году, не раз в столетие, а единожды за всю историю народа!

Выйдя от Гарибальди, узники нанесли визит мне, явившись со своими матерями, женами и сестрами.

Жена одного из них, баронесса Ризо, — дочь моего старого и верного друга Дю Алле, арбитра во всех делах чести.

* * *

20 июня, вечер.

Поистине, небесное правосудие существует.

На глазах у меня из улицы Толедо вываливается огромная людская толпа.

Человек пятьдесят в центре этой толпы держат в руках факелы и ударами ног катят перед собой какой-то бесформенный предмет, осыпая его бранью и освистывая; они проходят под моими окнами и пляшут вокруг этого предмета, причем каждый из них пинает его ногой.

Поль Парфе, Эдуар Локруа, Ле Грей, доктор и Теодорос спускаются вниз, чтобы выяснить, что это за предмет.

Вместе с Дюран-Брагером я остаюсь на балконе.

Так вот, знаете, что за предмет палермская чернь тащила если и не по грязи, то по пыли, осыпая его плевками и нечистотами?

То была голова, отколотая от статуи человека, который отравил моего отца; то была голова Фердинанда I!

Ощущает ли что-нибудь из этого, покоясь в своей королевской гробнице, тот, кто руководил резней в 99 году, на чьих глазах повесили Караччоло, Пагано, Чирилло и Элеонору Пиментель, на чьих глазах отрубили голову Этторе Карафе и кто был вынужден назначить постоянное жалованье палачу, ибо плата в двадцать пять дукатов, полагавшаяся тому за каждую казнь, разорила бы королевскую казну?