Одиссея 1860 года — страница 6 из 153

Всегда первый в сражении, Гарибальди всегда первым стремился облегчить беды, какие он причинял.

И если он изредка появлялся в канцеляриях министерств, то лишь для того, чтобы походатайствовать либо о помощи каким-нибудь несчастным, либо о помиловании какого-нибудь заговорщика; именно просьбе Гарибальди был обязан жизнью дон Мигель Молина-и-Аэда, по законам Республики приговоренный к смертной казни. В Гуалегуайчу он взял в плен полковника Вильягру, одного из самых горячих приверженцев Росаса, и в тот же день вернул свободу ему и его близким. В Итапеви он обратил в бегство полковника Лавальеху, вся семья которого оказалась в его власти; и тотчас же вся эта семья, под конвоем пленников, захваченных в том же сражении, была вместе с письмом, исполненным учтивости и благородства, отправлена полковнику.

Повторим, что все время, пока Гарибальди находился в Монтевидео, он жил в крайней нищете. Паек и обувь у него всегда были такими же, как у простого солдата, и зачастую его друзьям приходилось, не говоря ему об этом заранее, заменять его изношенную и обратившуюся в лохмотья одежду новой».


Вот что я писал о Гарибальди в 1849 году — в тот момент, когда все газеты поносили его и клеветали на него.

Книга моя преодолела океан, и Гарибальди коротким письмом выразил мне слова признательности.

Итальянский легион устроил складчину и послал мне то ли какую-то булавку, то ли какое-то кольцо, и, разумеется, я позволил себе принять этот подарок, как принимаю все, что мне дарят.

Италия, которой угрожали австрийцы, призвала на помощь всех своих сынов. Изгнанники, как бы далеко от родины-матери они ни находились, почти всегда откликаются на первый же ее зов. Гарибальди и те из бойцов Итальянского легиона, кого пощадила картечь Орибе и Росаса, переправились через Атлантический океан, высалились в Генуе и поспешили подставить себя под первые удары врага.

Все видели, как в разгар бедствий Апеннинского полуострова сверкающим метеором пронесся Гарибальди, ухитрившись в промежутке между двумя сражениями, располагая всего двумя тысячами солдат, напасть на неаполитанского короля с его двадцатитысячной армией и разгромить его в Палестрине и Веллетри.

Затем метеор повернул в сторону Венеции и угас на могиле Аниты. То был последний отблеск итальянской свободы; стоило этому отблеску померкнуть, и Италия вновь погрузилась во тьму.

Тьма длилась десять лет. И вот Франция вновь разожгла тот факел, путеводный светоч народов, что, подобно священному огню весталок и гебров, никогда не гаснет в ее руках. Из врага, каким он был прежде, Гарибальди сделался нашим союзником, и на сей раз, не переставая быть честными французами, мы могли последовать за ним в этих львиных бросках из Варезе в Комо, из Комо в Трепонти.

И теперь, обратив взор в сторону Венеции и Неаполя, он замыслил полное освобождение своей возлюбленной Италии и на карте Европы ткнул пальцем в Сицилию.

Ничто еще не выдавало его замыслов, да и сам Гарибальди, вполне возможно, лишь еще весьма смутно прозревал будущий путь, который он намеревался проложить революции; однако все уже ощущали в воздухе предвестную дрожь и те первые тревожные порывы ветра, что накануне великих событий взметают волосы и овевают лица народов.

Так что момент для того, чтобы получше узнать человека, которому предстояло эти события направлять, был выбран как нельзя более удачно.

Придя в гостиницу «Тромбетта», я поднялся на второй этаж; мне указали дверь, и, поскольку там не было никакого слуги, чтобы доложить о моем приходе, а точнее, поскольку у Гарибальди вообще не докладывают о приходе гостей, я трижды постучал в эту дверь; при слове «Войдите!», произнесенным голосом одновременно мягким и звучным, я открыл ее и остановился на пороге.

В комнате было пять человек: четверо сидели, а один, в шляпе на голове и пончо на плечах, прохаживался по ней.

Теми, кто сидел, были Тюрр, Медичи, Каррано и военный хирург, имени которого я так и не узнал.

Мне понадобился лишь один взгляд, чтобы распознать в том, кто прохаживался по комнате, Гарибальди.

Я обратился к нему в то мгновение, когда, услышав звук открывающейся двери, он повернул голову в мою сторону.

— Генерал, — спросил я его, — какое сегодня у нас число?

— Четвертое января тысяча восемьсот шестидесятого года, — ответил он, немало удивленный этим вопросом.

— А который час? — продолжал я.

— Двадцать минут одиннадцатого, — взглянув на стенные часы и приходя во все большее удивление, ответил он.

— Так вот, послушайте то, что я говорю вам четвертого января тысяча восемьсот шестидесятого года, в двадцать минут одиннадцатого: не пройдет и полугода, как вы станете диктатором.

Он вздрогнул и вопрошающе взглянул на своих друзей, словно для того, чтобы поинтересоваться у них, кто я такой.

Тюрр, мой давний приятель, с которым мы знакомы лет пятнадцать, хотел было ответить Гарибальди, но я остановил его:

— Помолчите! Мне достает самоуверенности желать, чтобы генерал узнал меня, даже если ему не назовут моего имени.

— И у вас есть на это право, — обратившись ко мне, произнес Гарибальди, — вы Александр Дюма.

Я кинулся к нему, раскрыв руки, и мы стиснули друг друга в том братском и искреннем объятии, что на всю жизнь соединяет сердца.

— Я принимаю на веру ваше предсказание, ибо люблю пророков, — сказал мне Гарибальди, — но, возможно, не стоит чересчур широко разглашать его.

— И почему же?

— Потому, что это помешает ему исполниться.

— Перестаньте, — промолвил я, — вы избраны Провидением, и люди ничего не могут сделать против вас.

Гарибальди улыбнулся.

— Отчасти таково и мое мнение, — промолвил он, — однако высказывать его открыто с моей стороны было бы заносчиво, да и время сейчас неподходящее.

— И почему же оно неподходящее?

— Потому, что сегодня мы учреждаем общество Вооруженной нации и я назначен его председателем.

— Что ж, все ясно как день. Это председательство — прямой путь к диктатуре.

— О! — воскликнул Гарибальди. — Общество еще не учреждено.

Едва он договорил эти слова, дверь распахнулась и вошедший в комнату адъютант короля Виктора Эммануила произнес:

— Его величество просит генерала Гарибальди пожаловать во дворец.

Гарибальди повернулся ко мне и прошептал:

— А ведь я вам говорил!

— Я не понимаю.

— Ну да! Зато я понимаю.

И в чем был, не переодевшись, он вышел, попросив Тюрра принять вместо него членов Общества, которые могли прийти в его отсутствие.

Каррано и врач последовали за ним. Мы с Тюрром остались вдвоем.

— Теперь ваш черед! — сказал я ему, сжимая его в объятиях.

Он слегка вскрикнул от боли.

— Что с вами, дорогой друг? И что у вас случилось с тех пор, как мы не виделись? — спросил я его.

— Ах, дорогой мой, годы давят на плечи, и к тому же я лишился руки.

— Руки?! Так вы лишились руки?

Он слегка кивнул головой, указывая мне на свою левую руку, безжизненно свисавшую вдоль тела и за большой палец прицепленную к кармашку панталон.

— Вот черт! — вырвалось у меня.

— Да, — подтвердил Тюрр, — в сражении при Трепонти я получил пять ранений, одно из которых раздробило мне руку. И то, что Бертани смог обойтись без ампутации, это какое-то чудо.

Я сел подле Тюрра и вызвал его на разговор.

Восторг, испытываемый им в отношении генерала, заставил Тюрра побороть присущую ему молчаливость, и он поведал мне о тех необычайных проявлениях мужества — а вернее сказать, безрассудства, — которые сделали Гарибальди победителем в четырех крупных сражениях: при Варезе, Комо, Сериате и Трепонти.

Среди всего этого ярко блеснула занятная подробность, подлинный алмаз поэзии.

Однажды ночью солдаты Гарибальди, числом около тысячи или тысячи двухсот, угрюмо отступали через теснины горы Орфано, преследуемые двенадцатью тысячами австрийцев, которыми командовал Урбан. Гарибальди и Тюрр, прикрывавшие отступление, находились в самом конце арьергарда.

Внезапно Гарибальди остановился и прислушался.

Тюрру показалось, что он слышит позади себя цокот коней, ступающих по дороге.

— Черт побери! — произнес он. — Я тоже слышу их, и они совсем недалеко.

Генерал отрицательно покачал головой, подал Тюрру знак замолчать и застыл в неподвижности между своими солдатами, которые удалялись, и врагом, который приближался.

Поскольку австрийский авангард заметил его, три или четыре пули просвистели рядом с ним и Тюрром.

Гарибальди тяжело вздохнул и промолвил:

— Негодяи! Из-за них он улетел.

— Кто улетел? — спросил Тюрр.

— Соловей, он пел. Друг мой, со времен моего отъезда из Европы, то есть уже двадцать четыре года, я не слышал соловьиного пения.

И, погруженный в раздумья и сопровождаемый своим адъютантом, Гарибальди догнал отступавшую колонну.

Пока длился рассказ Тюрра, около десятка членов общества Вооруженной нации, среди которых был и мой старый друг Брофферио, вошли в комнату и, встреченные Тюрром, расселись в ожидании генерала, выказывая определенное беспокойство, ибо Тюрр сообщил им о появлении королевского посланца.

Вскоре, в свой черед, пришел и Гарибальди. Лицо его, как всегда, было совершенно спокойно: одному Богу известно, сколько он должен был выстрадать, прежде чем приобрести эту неизменную внешнюю невозмутимость.

— Ну что ж, — произнес он, кладя шляпу на стол, — то, что я и предвидел, произошло.

— В чем дело? — послышалось со всех сторон.

— Дело в том, что король просит нас распустить общество Вооруженной нации.

— Но тогда все летит к чертям! — со своей обычной горячностью воскликнул Брофферио.

— Нет, — своим мягким, спокойным и мелодичным голосом промолвил Гарибальди, — все лишь переносится на более поздний срок.

И, взяв в руки перо, он произнес:

— Брофферио, напечатайте в вашей газете «Lo Stendardo»[4]