Часть первая / Parte primaОдиссея Тонино / Odiséa di Tonino
Песнь троянского коня / Canto del Cavallo
Однажды в прекрасное утро
Увидели жители Трои,
Как греки, подняв паруса,
Свои корабли повернули
На Итаку. Сняли осаду.
Троянцы вослед им смотрели,
Со стен головами свисая.
Война десять лет продолжалась —
Во все эти долгие годы
Троянцы стеною стояли.
Их камень от бед ограждал.
Глазам своим верить боялись:
Вмиг сделался берег пустынным,
Лишь конь деревянный остался.
Прекрасный, как замок высокий,
Сверкал золоченой спиною.
Живыми пластины златые
На солнце казались, слепили;
Как будто на гриву его
Во тьме светлячки опустились.
«Внесем его в город!» — кричали.
И думалось им:
«Подарок оставили греки
За все причиненное горе».
Не ведали, что говорили,
Ведь конь в своем чреве пустом
Улисса с солдатами прятал:
Как горы под снегом, молчали.
И вот распахнулись ворота
Под натиском рук торопливых.
И ржавые петли скрипели,
Желанью толпы уступали.
И старцы доверились, вместе со всеми
К колоссу коню подходили,
Терялись в ногах, как в колоннах
Собора Сан-Пьетро.
И чрево коня над толпою
Возвысилось тучею темной
И солнце сокрыло.
Тянули за длинные корды,
Колеса в песке утопали.
Конь медленно в город вступал.
И хлопали девы в ладоши —
С ним в Трою веселье впускали.
И дети коня окружили.
За хвост его дергали с криком.
И каждый погладить спешил.
Я маялся, не находя себе места от гадкой тревоги, которая засела у меня в голове после того, как увидел сон.
Приснилось, будто обнаженную Мадонну привязали к брюху белого коня. Видел это повсюду, даже когда глаза утонули в воде реки Мареккьи, такой чистой над камнями, как будто ее не было вовсе. Позднее это ушло.
Я спускался по песку тропинки дубовой рощи. На мои плечи упал желудь, и вдруг вслед за ним посыпались, как легкий град, и другие. И не было ветра. Быть может, им захотелось умереть вместе.
Когда я подошел к капелле Санта Вероника, увидел, что она превратилась в стойло для одного коня.
Белого коня моего сна.
Торжественно плыл мимо окон
И ник головою,
Как кукла-болван в карнавале.
Робкие девы коня сторонились.
Вскоре, однако, смеясь над собою,
Руки тянули к нему и ласкали.
Толпа ликовала, коня провожала
От врат городских,
Снятых вовсе с петель.
Шли четыре и четверть часа,
Добираясь до верхнего Храма.
По камням не скользили колеса
Оттого, что толпа веселилась.
Праздник истинный к вечеру вспыхнул.
Заиграли свирели, забили тамбуры,
И у старцев сидящих в такт задвигались ноги.
Пили все за нежданный подарок.
Троя снова ликует —
Их оставили греки.
Уже ноги не держат мужчин.
Сами женщины юбки задрали.
Все смешалось: жена одного
Своей лаской одарит другого.
Руки, бедра, тела — все сплелось на земле.
Вмиг заснули.
Сои свалил в одночасье.
И приснилось всем вместе одно:
Как из чрева коня
Выходили с мечами солдаты.
У них лица, налитые ядом,
И вонзают железо в тела.
Боль слепит, мечи кости ломают.
И уже не во сне разверзаются рты.
Вон не вырваться крику и стонам.
На пронзенных телах
Расцветали кроваво тюльпаны.
Вокруг нас стояла промозглая тишина, но с края неба стекали далекие отголоски грохота пушек и скрежета танков. Совсем иные звуки жили под ногами, доносились из-под земли. Жалобные и неясные стоны, задушенные крики о помощи. Тогда мы поняли, что не все жители этого немецкого городка погибли. Те, кто прятал раненых, и сами хоронились в подвалах, были погребены под развалинами. Снег тонкой пеленой закрывал все отверстия и щели.
Тридцать тысяч погребенных заживо. Крики умирающих под ногами. Мы их давили башмаками. Как окурки. Мы — с круглыми от страха и голода глазами. Тряпье, обмотанное вокруг шеи, негнущиеся одежды и сабо на босу ногу. Потерянные в этом пространстве отчаяния. Боль вырывалась из-под земли красными криками. Они расцветали на белой простыне снега лопающимися пузырями крови.
В страшном сне не приснится такое:
Наяву лица всех помертвели
И казались осколками лун.
Воздух стыл и гуттел в тишине.
Его можно ножом уже резать.
И у Храма в безмолвии полном
Покоились трупы.
В легкой мятой рубашке
С трепещущей грудью под нею
Вслед за воином-греком
Величавая шла Андромаха —
Он из Трои увозит ее.
На пиру не смешалась с толпою,
Праздник горький
Ее не затронул.
С гордо поднятой головою
Сына Гектора к сердцу прижала.
Он испуган — глаза круглые, как у совы.
Над пожаром домов,
Над молчанием павших
Утром солнце восстало.
Прилетевшие птицы
Тотчас сгинули прочь от испуга.
Сон зловещий сморил
Греков, бойню затеявших эту.
Кровь от руте не отмыта,
И во сне обнимали тела,
Кого сами жизни лишили.
Улисс плакал,
Сокрушался о жизнях загубленных юных.
Поднял друзей ото сна.
Мертвых в Храм потащили.
Он сделался домом усопших,
Защищал их от солнца и вод.
А детей поместили в том месте,
Где лучи золотые из солнечной пыли
Проливались до самой земли.
И в церкви моего городка — фронт во время войны проходил у порога домов — всякий день в предвечерний час падал с высоты луч солнца.
Я вошел в Храм с крестьянином, который нес на руках маленький белый гробик. В нем был его двенадцатилетний сын, погибший во время бомбежки моста через Мареккью. В то время гробы с усопшими несли в церковь, и я помог ему.
— Куда мы поставим? — спросил меня.
Я показал на луч солнца, который падал сверху в самый центр Храма.
— Видите, куда падает солнечный луч? Давайте поставим его туда.
Мы и оставили его в солнечном луче. Довольно долго стояли молча рядом с маленьким гробом. И в предвечернее время этого дня я понял, что тишиной можно дышать.
В спешке город покинули молча,
Он пылал за спиною у них.
И направились к лодкам,
Которые ждали,
Зарываясь носами в песок.
И сгинуло лето…
И тысяча лет пролетело.
Ветер дул и гулял,
И хлопал дверьми,
Разметая прошедшего память.
Лил и дождь, потом бури прошли,
И палящее солнце рассекало
На трещины землю.
Воздух полон жуков, кузнечики, осы
Поднимаются, вьются,
Как стебли травы.
Рассыпаются стены домов,
Как сухое забытое тесто.
Прах, и пепел, и горы камней
От крепости древней остались.
Я видел эту Площадь в августе 44-го, полную быков, которых немцы пригнали из Равенны, чтобы потом разделанными отправить в голодные города Германии. Я видел Площадь, полную солнца и покрытую засохшим навозом после отправки этих животных. И во всем этом горестном беспорядке живодер, потакая властям, старался поймать и удавить бродячую собаку. Какое абсурдное, нелепое соблюдение порядка в таком распадающемся мире. Я стоял в тени одной из колонн, переполненный состраданием к собаке, которая рылась в навозе в поисках пищи. Когда живодер был готов бросить веревку с петлей в горячий воздух, я закричал, — собака испугалась и бросилась бежать по дороге к реке. Но уже дуло винтовки в руках у фашиста уткнулось мне в спину, и я пересек Площадь, пленником безграмотного палача. В то время пустота и безлюдье Площади были оправданы.
Все тихо похоронено травой,
И в голову не может мысль прийти
О том, что год назад всего лишь
На этом самом месте
Мужчины, женщины смеялись вместе,
На дерево цветущее любуясь.
Выше средневекового городка Кастельдельчи стоит церковь без крыши. Ее стены держат в объятиях вишню, выросшую внутри. Она поднялась с пола, и ее ветви трогают небо. В апреле — время цветения. Воздух белых цветов скользит вниз до самой долины. Потом появляются плоды Их любят дрозды я другие птицы — покуда листья не начинают краснеть и падать один за другим. Если кому-нибудь доведется подойти к этим стенам и загадать желание в тот самый миг, когда опадает лист, — это благостный зим сверху: твое желание исполнится.
Тарковский оказался там в ноябре. Он нуждался в большой милости, но листья уже облетели. Они служили постелью для двух спящих овечек.
Жить надо там, где слова способны превращаться в листья, раскачиваясь на ветру, или воровать краски облаков.
Песнь Полифема / Canto di Polifemo
Феллини искал женщину на роль табачницы в «Амаркорде» и часто набрасывал для меня на бумаге силуэт с огромными бедрами и грудью. Однажды утром рассказал, что ему приснились собственные похороны. Похоронная процессия из одних женщин — бесконечная цепочка пышных округлостей. От их шагов дрожала дорога. И непонятно отчего, но мне сразу же вспоминался крохотный тощий секретарь фашистской партии моего городка, в котором было столько неудержимой злости, что он казался гигантом. Ходил в блестящих сапогах, а брюки с галифе расширялись бабочкой над коленями, опадая к земле. Появлялся на танцевальных вечерах в театре моего городка. Из-за перил верхней ложи протягивалась его рука в фашистском приветствии.
В ту пору я был мальчишкой и подбирал конфеты, которые из лож бросали на танцующих. Они застывали под жестом маленького диктатора, выкрикивающего несколько раз подряд: «Эйя, эйя алала».
Жестокость превращает низкорослых диктаторов в гигантов.
Но возвратимся к полным ветра парусам,