Упали? Очень хорошо.
Упав, нужно неподвижно лежать, не меняя позы, кончиком хвоста – или что там у вас вместо хвоста – не шелохнув, затаив дыхание, если оно все еще у вас есть, в чем я, честно говоря, сомневаюсь, но ни в коем случае не страдать от вынужденной неподвижности, а, напротив, блаженствовать. Если не блаженствовать, то и смысла никакого нет в этой затее.
Блаженствовать нужно очень долго, желательно – целую вечность. Ну или полвечности хотя бы, для первого раза сойдет, не стоит вот так сразу требовать от себя абсолютной безупречности в этом вопросе.
Когда пройдет вечность или ее половина, блаженствовать вам вдруг надоест. Вот ни с того ни с сего – раз, и надоест. Не волнуйтесь, это совершенно нормально. И – предупреждаю заранее, вам захочется жрать. Немыслимо, нечеловечески, то есть по-кошачьи захочется жрать. Это значит, что смерть закончилась и пора… нет-нет, оставьте воробья в покое, не охотиться вам пора, а идти домой обедать. Но сперва, конечно, придется воскреснуть. Никаких проблем, у кошки суточная норма – девять жизней, это всем известно, чем вы хуже?
Теперь – ничем.
Воскресенье, 16 июля
А можно не умирать, а просто спать и видеть сны или даже не видеть никаких снов, так надежнее, мало ли что приснится, а мы потом расхлебывай. Завесить окна, выключить телефоны, уничтожить часы, заткнуть уши, лежать, с головой накрывшись прохладной льняной простыней, не двигаться, только вдыхать и выдыхать – изредка, в этом деле главное не увлекаться. Труднее всего, говорят, первые сутки: можно в любой момент проснуться, вскочить бодро и, страшно сказать, позавтракать. Но если взять себя в руки и продержаться, потом станет легче, тело привыкнет спать и долго еще будет удивляться былой своей активности.
Впрочем, во второй половине августа я все же рекомендую проснуться. Конец августа и сентябрь – лучшее время года, почти во всех краях, потому что полстакана жизни на полстакана смерти, известное дело, идеальная пропорция, божественный коктейль, всегда бы так.
Ничего, ничего. Скоро уже.
Непостижимое
Память
На границе Ужуписа, как всегда, пасутся пестрые куры, и я, разумеется, достаю камеру; ясно, что потом придется выбросить все эти картинки или почти все, потому что куры суетливы и стремительны, зато съемка кур похожа на охоту гораздо больше, чем работа с другими объектами, в этом отношении куры превосходят даже велосипедистов. Словом, они великолепны – в своем роде, – и я достаю камеру.
Из-за сарая появляется владычица кур, прекрасная краснолицая селянка неопределенного, от сорока до шестидесяти, возраста. Голова ее увенчана перманентом, изготовленным, похоже, еще в восьмидесятые годы прошлого века, поверх старого пальто повязан опрятный красный фартук, ноги обуты в устрашающего вида боты, как нельзя лучше подходящие для обхода крестьянского хозяйства, пусть даже и небольшого.
– А зачем вы фотографируете моих кур? – спрашивает она. Судя по настороженному выражению лица, прекрасная селянка разделяет убеждение некоторых просвещенных народов, что фотоаппарат вынимает душу из натурщика, но не вполне уверена, что ее курам так уж нужна душа. И потому пребывает в нерешительности.
Обычно в таких случаях я говорю: «Я художник. Я потом все это нарисую», и на лицах встревоженных обывателей появляются понимающие улыбки. Ну, конечно, художник, кто ж еще. Нарисует потом – ишь ты! Хорошо!
Но красный фартук и винтажный перманент выбили меня из колеи, заготовленный ответ куда-то подевался, и я мычу:
– Ээээ… ннннуууу… ааа… На память!
Настороженное выражение лица куриной владычицы сменяется мгновенным пониманием.
– На память! – очень громко и звонко восклицает она. – Память! Память! Память! Память!
Я прячу камеру в карман и осторожно, не делая резких движений, пячусь, на всякий случай не поворачиваясь к ней спиной, отступаю на тротуар и только там разворачиваюсь и ускоряю шаг, не бегу, конечно, но очень быстро удаляюсь с места происшествия, а женщина в красном переднике по-прежнему стоит возле сарая, окруженная курами и золотой листвой, и хорошо поставленным голосом повторяет: «Память! Память! Память!»
Смерти нет
В городе дождь, даже не дождь, а мелкая водяная пыль в воздухе, больше всего на свете люблю такую погоду, мы тут – почти рыбы, нежные жабры дрожат за ушами, чешуя на боках еще не видима глазу, но уже колется. Впрочем, я не о том, совсем не о том.
У меня есть Важное Дело, нужно купить персиковый чай, и вот я иду по центральной улице, смешавшись с толпой испанцев, немцев и других чужеземцев, которые приехали к нам из ведомых и неведомых стран учиться дышать в воде (водой?), – это модный теперь спорт, наверное, в сто раз круче, чем с аквалангом нырять, а мы, местные обитатели, столь же ярки и причудливы, как тропические рыбки, ну или почти. Но я, опять же, совсем не о том, что ж я сбиваюсь все время, слова в простоте сказать не могу, тьфу.
Я, впрочем, и шага в простоте сделать не могу тоже, вечно заносит меня в какие-то подворотни, хотя, казалось бы, иди себе прямо до угла, не выдумывай, лавка-то – вот она, но я все-таки зачем-то сворачиваю во двор, я сюда уже в двести сорок восьмой раз сворачиваю, наверное, вот как иду мимо, так и сворачиваю непременно, фиг знает зачем. Посидеть с мрачной мордой, подумать о чем-нибудь, таращась в небо, а больше тут делать нечего.
«О чем-нибудь» – это у меня сегодня о смерти, потому что ночью снился мой самый-самый нелюбимый кошмар – это когда я сижу и жду казни, не бегаю, не сражаюсь, не гибну как герой, а сижу и тупо жду казни, и ни взлететь, ни сквозь стену пройти, мерзость, короче, ненавижу, хорошо, что редко.
И вот я сижу в чужом дворе, с видом на главную туристическую магистраль, которая никуда не делась, вот она, за аркой, и размышляю лениво, что человеку, у которого такое количество знакомых и даже родных покойников, давно пора бы знать из первых рук, что все там у них хорошо, и вообще хватит на эту тему париться. Не предполагать, а вот именно знать, как, скажем, узнаешь о погоде в штате Мэн, позвонив по телефону живущему там приятелю. Мало ли что связь между нашими реальностями скверная, было бы желание, все можно устроить, тем более у меня такие знакомые покойники есть – зашибись; я имею в виду, что они при жизни были очень уж клевые. И кстати, думаю я почти сердито, у меня же там папа, отец родной, и если не он, то кто вообще?!
И тут на улице начинает играть труба. Папа у меня, между прочим, был трубач. Дома играл почти каждый день, чтобы форму не потерять, особенно часто играл такую привязчивую, прилипчивую мелодию, что это, чье это, сказать не могу, из головы вылетело, а напеть не получится, но все его миллион раз слышали, этот мотивчик, а мы с папой еще и слова к нему придумали дурацкие:
дорогаямоябАб-ка!
научисьигратьнаскрИп-ке!
изаэтоянавЕр-но!
дамтебекусочекрЫб-ки!
И когда у меня в детстве было плохое настроение, папа эту мелодию на трубе наигрывал или просто напевал. А когда он с работы в плохом настроении приходил, тут уж мне приходилось песню про бабку и скрипку заводить. Действовало безотказно, на обоих.
И вот я сижу в этом дурацком дворе и дурацкими своими ушами слышу, как с дурацкой туристической улицы доносится самая дурацкая в мире мелодия. Про бабку и скрипку, ну.
Мне всегда было ясно, что папа у меня молодец. А смерти, конечно же, нет. И хорошо, и не надо.
Мало
Автомобили, которые обгоняют сейчас наш автобус, и те, что несутся по встречной полосе, – это не просто наглядная иллюстрация к словосочетанию «упущенные возможности», они и есть упущенные возможности. Я никогда не узнаю, кто, куда и зачем ехал в такси по восточной окраине Берлина вечером девятнадцатого января две тысячи восьмого года. И какой марки был вооон тот черный автомобиль. И какой номер у этого красного «фольксвагена». И что за пассажиры ехали на большом синем автобусе, откуда, куда, как дошли до жизни такой?
Число подробностей, которых я никогда не узнаю, стремительно растет; у меня нет уверенности, что это пустяки. Чужие истории, которые я никогда не узнаю, ничуть не менее интересны и значительны, чем моя собственная история; впрочем, и не более. Они равноценны, этого достаточно. Эти навсегда упущенные шансы узнать беспокоят меня много больше, чем, скажем, утраченная в малолетстве возможность заняться балетом или шанс родиться чернокожим нью-йоркским подростком, упущенный еще раньше. Стать кем-то или чем-то – ерунда, пустяки по сравнению с возможностью узнать, как и чего – обо всем сразу.
Эти мелькающие в темноте фары наглядно демонстрируют немощь и убожество человеческое. Не знать всего сразу, не быть всем (всеми) одновременно, не видеть дивной изнанки бытия, где переплетаются и рвутся нити судеб, – унизительно. Быть человеком довольно увлекательно, местами приятно. Но как мало, как непозволительно мало. Какая досада.
Радио
Кто-то должен мыть в доме посуду, и с октября по апрель пусть этот «кто-то» буду я, потому что греть руки в горячей воде – удовольствие, каких мало, а я – гедонист, каких много, честно говоря, до фига нас таких, всех не перевешаете. Удивительно, кстати, что при таком раскладе в мире полно грязной посуды, неужели никто не врубается? А кстати, да. Похоже на то.
Посуды много, за три минуты не управишься, поэтому я включаю приемник и начинаю искать «Радио Užupis», у них всегда отличная музыка, не ошибешься, и практически никаких новостей, которые я так и так почти не понимаю, и хорошо. Девяносто и что-то там, или девяносто один и что-то там, или девяносто два?.. Черт, черт, черт. Ладно, впрочем, все равно найду.
Девяносто четыре и что-то там. Похоже, это действительно «Радио Užupis», во всяком случае тут поет Том Вейтс, а он мужик серьезный, где попало петь не станет. И сейчас мы с Томом будем мыть посуду, хочет он того или нет.