Одна маленькая ложь — страница 46 из 49

Поднимаю руку и провожу по его щеке.

– Почему-то меня это не удивляет.

Эштон закрывает глаза и на миг припадает к моей руке, а потом продолжает свой рассказ:

– Когда она познакомилась с отцом, поначалу она тоже не хотела заводить детей, так что все складывалось благополучно. До моего рождения они прожили в браке пятнадцать лет. Пятнадцать лет безмятежного счастья, а потом родился я и все разрушил. По версии моего отца. – Он произносит это с равнодушным видом и пожимает плечами, но я знаю, что на самом деле ему это совсем небезразлично. Вижу потаенную боль в его карих глазах.

Знаю, что зря делаю это, но прижимаю ладонь к его груди.

Эштон кладет сверху свою ладонь, сжимает мою и закрывает глаза.

– А я думал, что больше уже никогда не почувствую это, – шепчет он.

Даю ему время, а потом прошу продолжить:

– Рассказывай дальше. – Но оставляю руку на том же месте, поверх его сердца, которое стучит все быстрее.

Губы у него чуть морщатся, словно от боли, а потом он открывает глаза, и я вижу, как они блестят. От одной мысли, что Эштон плачет, у меня все переворачивается внутри. Стараюсь не выдать себя.

– Никогда не забуду, как однажды мы с мамой сидели за столом и вместе готовили печенье. Мне тогда было семь лет. Она потрепала меня по щеке и сказала, что я ее спасение, и она не осознавала, как много теряет, пока не поняла, что забеременела. Сказала, что в ней словно что-то щелкнуло – и все изменилось. Как будто включилось что-то – и она захотела ребенка больше всего на свете. Сказала, что я сделал их с отцом очень счастливыми. – В этот момент по его щеке покатилась слезинка. – Ирландка, она же ничего не знала. Даже понятия не имела о том, что он со мной вытворяет, – шепчет он, снова закрывает глаза и делает глубокий вдох, чтобы успокоиться.

Смахиваю слезинку с его щеки, а потом быстро утираю свои слезы – чтобы не мешать разговору – и спрашиваю:

– А когда это все началось?

Прочистив горло, Эштон продолжает рассказ, поверяя мне все свои тайны. Наконец-то.

– Когда он впервые запер меня в чулане, мне еще не исполнилось и шести. До этого момента я редко его видел. Он помногу работал и избегал общения со мной. Но это не имело значения. Мать обожала меня, так что внимания мне хватало. Она была женщиной экспрессивной: постоянно меня обнимала и целовала. Помню, ее друзья шутили над ней: мол, залюбит меня насмерть. – Он хмурит брови. – Насколько я теперь понимаю, это волновало отца. Сильно волновало. Раньше он безраздельно владел ее вниманием, а теперь… – В голосе Эштона чувствуется горечь. – Однажды что– то изменилось. Отец начал оставаться дома, когда у мамы были какие-то планы – детский праздник или вечеринка с подругами. В такие дни он запирал меня в чулане, заклеив рот скотчем. Я сидел там часами, голодный, и плакал от страха. Отец говорил, что не хочет меня ни слышать, ни видеть. И что меня вообще не должно было быть. Что я разрушил их жизнь.

Не понимаю, как Эштону удается быть таким спокойным и почему у него так ровно бьется сердце. Сама я, несмотря на все свои благие намерения быть сдержанной, реву, представляя эту картину – кареглазый мальчик, не старше Эрика и Дерека, запертый в темном чулане. Пытаюсь спросить, преодолевая ком в горле:

– А ты так ничего ей и не сказал?

Эштон смахивает слезы с моего лица.

– За пару месяцев до этого я случайно выпустил на улицу нашего шпица. И он попал под машину… Мама долго его оплакивала. Отец угрожал, что расскажет ей: мол, я нарочно его выпустил, потому что я злой мальчик и мне нравится издеваться над животными. Я так испугался: вдруг она ему поверит. – Он пожимает плечами. – Да что я мог понимать? Мне было всего шесть. – Пауза. – За месяц до моего восьмилетия мама стала забывать даты, имена, назначенные встречи. Такое случалось и раньше, но теперь все стало совсем плохо. – Он сглатывает, и его адамово яблоко дергается вверх-вниз. – В течение года ей поставили диагноз. Именно в тот день… – Эштон шумно вдыхает и теребит кожаный браслет. Он по-прежнему у него на запястье, все держит его в плену. Постоянно напоминает о его несвободе. – До этого дня он ни разу не бил меня ремнем. Думаю, он не понимал, с какой силой бьет, пока не лопнула кожа. Он был в бешенстве. И винил во всем меня. Сказал, что болезнь началась во время беременности, а гормоны начали разрушать ее мозг в день, когда я родился. – Эштон рассеянно поглаживает руку – там, где под татуировкой спрятан шрам. – Он запретил мне рассказывать матери о том, что произошло, иначе от стресса болезнь будет прогрессировать. И я обманул ее. Сказал, что гонял на велосипеде, неудачно упал и порезался. Потом я врал ей все время. Про синяки на ребрах, где он меня щипал; про кровавые ссадины от побоев ремнем; про шишку на лбу, когда он стукнул меня о дверной косяк. Я так привык врать, а болезнь у мамы так быстро прогрессировала, что все, что он делал со мной, стало… незначительным. И я привык к этому.

– Он перестал бить меня, когда маму положили в специализированную клинику на обследование и лечение. Мне тогда было четырнадцать. Я еще надеялся, что ей станет лучше, и лечение остановит или хотя бы замедлит течение болезни. Она по-прежнему смеялась над моими шутками и пела ту песню на испанском… Она еще была где-то рядом. Я должен был надеяться, что у нас еще есть время, пока не найдется чудо-лекарство. – Эштон опускает голову. – А потом наступил день, когда мама спросила меня, кто я. И когда он пришел ко мне ночью. я одним ударом уложил его на лопатки. Я был крупным подростком. Сказал ему: давай, бей меня, как хочешь. Теперь мне все равно. Но он не стал. С тех пор он меня пальцем не тронул.

Подавив вздох, Эштон смотрит мне в лицо и вытирает большими пальцами неудержимый поток моих слез.

– Чтобы со мной расквитаться, отец нашел способ получше. Просто я тогда этого еще не понимал. Он продал наш дом, и с тех пор мы переезжали из одного района города в другой по одной лишь причине – чтобы вырвать меня из привычной обстановки, принудить меня менять школу, терять друзей. Он мог отправить меня в интернат и избавиться от ответственности, но он этого не сделал. Отец начал диктовать, с кем мне общаться, с кем ходить на свидания, каким видом спорта заниматься. – Эштон хмыкает и бормочет: – На самом деле это он потребовал, чтобы я занялся греблей. Ирония судьбы: гребля – единственное, чем мне нравится заниматься… В любом случае, в один прекрасный вечер, когда мне было лет пятнадцать, отец возвращается с работы и видит, как я траха… – У меня деревенеет спина, и взгляд темных глаз скользит по моему лицу: – Извини. как я тесно общаюсь с девицей. Он обозвал ее шлюхой и вышвырнул из дома. Я стал огрызаться. Схватил его за грудки, приподнял и собрался отмутузить как следует. – Эштон прижимает меня к себе еще теснее. – И тогда он стал использовать против меня мою мать.

Хмурюсь в недоумении.

– Отец стал пугать меня цифрами – сколько стоит содержать мать в этой дорогущей клинике, сколько денег уйдет, если она проживет еще лет десять. Сказал, что начинает сомневаться, есть ли в этом смысл. Лучше ей не становится, так зачем эта пустая трата денег. – Эштон облизывает языком зубы. – Пустая трата денег. Вот во что превратилась для него любовь всей его жизни. Он ни разу не навестил ее в клинике. И давным-давно не носит обручального кольца. Я не хотел верить в это. Не мог же я ее предать. Мать для меня была всем, и отец отлично понимал это. Так что он оставил мне очень простой выбор: либо я живу так, как он позволяет мне, либо последние годы своей жизни мать проведет в какой-нибудь дыре, ожидая смерти. Он даже находил для меня газетные вырезки с примерами ужастиков из жизни несчастных в таких заведениях – где ими толком никто не занимается, где над ними издеваются. В тот день я осознал, как сильно отец меня ненавидит за то, что я родился. И я знал, что он не ограничится одними лишь угрозами.

Я перевожу дыхание. Так вот, оказывается, что за груз висит над головой у Эштона все эти годы.

Его мать.

– Поэтому я сдался. Годами я молча выполнял все его требования. – Эштон горько усмехается. – А знаешь, что во всем этом самое ужасное? Мне не на что было пожаловаться. Ну, у меня ведь замечательная жизнь! Учусь в Принстоне, у меня есть деньги, машина, гарантированное место работы в одной из самых престижных юридических фирм в стране. Не скажешь, что надо мной издеваются. – Эштон тяжко вздыхает. – Просто он лишил меня возможности жить своей жизнью.

– А заставлять жениться на ком он считает нужным – разве это не издевательство? – с горечью бормочу я.

Эштон опускает голову, и голос у него становится жестким.

– Это был один из моих самых страшных дней. Извини, что тебе пришлось пережить подобное испытание. Мне так жаль, что я не сказал тебе про помолвку.

– Посмотри на меня, – требую я, приподняв лицо Эштона за подбородок. Как же мне хочется его поцеловать, но я не могу переходить грань. Пока не узнаю…

– А что случилось с Даной? Как обстоят дела? – Хочу знать, договоренность о свадьбе до сих пор в силе? И то, что мы сейчас делаем, сидя тут вместе, неправильно?

Прекрасные карие глаза пристально смотрят на меня, а потом Эштон продолжает свой рассказ:

– Три года назад я был на летнем турнире по гольфу, который устраивала наша фирма, играл с отцом, и мы встретились там с новым клиентом и его дочерью. Она тоже играла со своим отцом.

Так мы с Даной и познакомились. Наверное, отец Даны сказал, что он хотел бы для дочери такого жениха, как я… – На шее у Эштона напряглись жилы. – Отец сразу же оценил такую возможность. Отец Даны доверил нашей фирме только часть своего бизнеса, а остальное представляли три другие юридические фирмы. «Дружба» с отцом Даны сулила нашей фирме огромную выгоду. Речь шла о десятках миллионов долларов, если не больше. Поэтому я получил инструкцию влюбить в себя Дану. – Эштон прижимает меня к себе еще теснее, прячет лицо у меня на груди, и мое сердце пускается вскачь. А он продолжает рассказывать: – Она такая красивая, светловолосая и на самом деле милая. Настоящих чувств я к ней никогда не испытывал, но против такой подружки ничего не имел. К тому же живет и учится она так далеко от Принстона, что жизни моей не слишком мешает. Так все и было, пока не появилась ты.