Не успеваю я открыть рот, как Джек хватает меня за руку и тащит прочь. Я с трудом поспеваю за ним, но, оглянувшись на Аду, замечаю, в какой она ярости. Сейчас моя прекрасная, безупречная сестрица выглядит истинной уродиной: рот перекошен, лоб сморщен.
Пока Джек деловито роется среди курток и пальто, я злюсь молча, но стоит нам выйти на улицу, как меня прорывает:
– Ну и зачем ты это устроил?
– Ты и впрямь думала, что я закрою глаза на то, как она с тобой сегодня обошлась? – Джека мой гнев ничуть не смущает.
– С Адой я сама разберусь.
– Да не надо уже, – пожимает плечами друг. – Я за тебя разобрался.
– Я тебя не просила.
– А тебе и не надо просить. – Он делает шаг ко мне, но я отступаю на такой же шаг; пусть видит, что я злюсь на него за вмешательство, но раздувать из этой мухи целого слона не собираюсь.
– У меня для тебя что‐то есть. – Джек демонстрирует ключи от машины.
Похоже, я еще не протрезвела, потому что совершенно не понимаю, что это значит.
– Слышал, у Руби новый кабриолет… – тянет он, и по позвоночнику у меня ползет холодок.
– Ты что, ключи у нее украл? – Я вспоминаю, как Джек копался в пальто и куртках, хотя сам туда ничего не вешал.
– Это, конечно, не «кадиллак» Джеффри, но тоже подойдет.
Когда я в свое время получила водительские права, два дня спустя мы взяли у Джеффри раритетный «кадиллак», чтобы просто покататься. Я вспоминаю, как Джек закрыл мне глаза руками, когда мы неслись по трассе, и сердце на пару секунд замирает: теперь ясно, куда он клонит.
– Ты собираешься угнать машину Руби?
– Мы ее вернем потом.
– Нет.
– Да она ничего не узнает.
– Нет.
– Почему ты каждый раз позволяешь о себя ноги вытирать?
Я хмуро отворачиваюсь – возразить мне нечего.
– По-моему, будет несправедливо, если мы поставим Аду на место, а Руби уйдет безнаказанной. Зачем же нарушать мировую гармонию, Элоди? – Он произносит мое имя с невероятной нежностью. Я поднимаю взгляд, и Джек оказывается так близко, что я чувствую исходящее от него тепло. – Как далеко ты зайдешь?
Эти слова – наш лозунг с детства, родившийся в тот день, когда мы познакомились неподалеку от коттеджа «Глициния». Джеку было девять, а мне – шесть. Мы сразу же подружились и, взявшись за руки, убежали на дальний берег, куда не долетали строгие крики родителей, запрещающих подходить близко к морю. И там, на маленьком пляжике, Джек подбил меня снять туфли и шагнуть в воду. И тоже спросил, как далеко я зайду. Не знаю, что имелось в виду: «в воду» или «чтобы впечатлить меня», – но я забрела по пояс, пока он шагал рядом. Это был маленький праздник непослушания. Только для нас двоих.
Потом, в летние каникулы перед моим поступлением в университет, мы с Джеком неожиданно сорвались в Амстердам, опять‐таки под тем же лозунгом, и несколько дней шатались по кофешопам, поглощая брауни с гашишем. А четыре года спустя, в двадцать четвертый день рождения Джека, мы вломились на свадьбу, где организатором подвизалась моя лучшая подруга Марго, – и, к ее вящему ужасу, Джек выдал такую роскошную поздравительную речь для счастливой пары, что никому и в голову не пришло, будто он впервые их видит. На таких безумных выходках наши отношения и строились.
Я вспоминаю яд, что лился изо рта Руби, – ее слова, ее суждения, – и в душе снова разгорается пламя обиды и злости. Именно она первой начала поливать меня помоями, хотя Ада, конечно, тоже хороша. И, решившись, я смотрю Джеку в глаза. Потому что не могу не ответить так, как отвечала всегда:
– Лучше спроси, как далеко я не зайду?
Спустя несколько минут мы уже несемся по извилистым сельским улочкам на новеньком кабриолете. И на этот раз уже я закрываю Джеку глаза.
Глава третья
Двадцатью шестью днями раньше
Элоди Фрей
Прямо с утра я собираюсь сесть на поезд до Лондона и отправиться на встречу с агентом. Еще на платформе я замечаю мужчину и женщину, явно пока незнакомых, но уже посматривающих друг на друга очень выразительно. Всякий раз, когда их взгляды встречаются, в воздухе ощущается нечто этакое, и я гадаю, чем в итоге оно окажется: просто заметкой на полях или первой строчкой романа.
Наш с Ноа роман начинался с похожей строчки: двое людей, случайно забредших в одну из кофеен Саут-Бэнк. Я тогда взяла на работе небольшой отпуск за свой счет – писательский зуд стал настолько невыносимым, что я больше не могла его игнорировать. Именно любовь рассказывать истории стала моей первой и самой долгой любовью. И самой безоблачной: бумага моему перу никогда не отказывала. Расстаться с такой любовью совершенно невозможно, и стоило мне отдаться ей целиком, я испытала невообразимое удовольствие. Оставалось лишь гадать, зачем же я так долго сопротивлялась.
Мои пальцы плясали по клавишам с бешеной скоростью, и тут неожиданно подошла официантка и поставила передо мной чашку кофе, хотя я ничего не заказывала.
– Это от него, – девушка кивнула на парня, сидящего в углу: на пару-тройку лет старше меня, привлекательного, с темными волосами и широким ртом, словно специально скроенным для обезоруживающих улыбок.
Поезд подходит к платформе, люди толкутся, устремляясь к дверям. Мое место оказывается в последнем вагоне – к счастью, практически пустом. Вообще‐то, надо бы еще раз заметки просмотреть перед встречей, но воспоминания не отпускают.
Темноволосый подошел к моему столику и представился:
– Ноа Ним. Ага, как дерево.
А на руках у него были пятна краски. И глины.
– Я заметил, что вы уже неделю сюда ходите каждый день, – продолжил он приятным грудным баритоном, как будто специально настроенным для погружения слушателей в медитацию. – Садитесь за этот столик, заказываете чашку чего‐нибудь горячего и пишете.
– То есть вы за мной следили?
– Ох, как‐то совсем жутко звучит. Просто… обращал внимание, – пояснил он и посмотрел так тепло и выразительно, что по спине у меня побежали мурашки, а к щекам прилила кровь. – Как‐то раз вон тот мужик зашел сюда с собакой без поводка. Та как побежит – и прямо под ноги одной из официанток. Вилки-ложки – на пол, кофе во все стороны, шум, гам, а вы даже не оглянулись, только печатали и печатали. И я подумал: нет, с этой девушкой обязательно надо познакомиться. И посмотреть, что же она такое пишет.
Я не ошиблась насчет его улыбки. Она и впрямь обезоруживала.
Ноа пересел ко мне, и мы проболтали до самого закрытия кафе так запросто, словно знали друг друга всю жизнь.
На первом настоящем свидании мы отправились в пеший поход по Суррейским холмам. Там, на вершине, мы пили просекко и любовались закатом. А потом, когда стемнело, Ноа развел небольшой костер и достал из рюкзака пачку маршмеллоу. Пока мы жарили их над огнем, беседа текла сама собой: Ноа безостановочно расспрашивал меня о жизни, внимательно выслушивая каждый ответ. Он вообще был необыкновенно красивым, добрым, заботливым и творческим… Помню, как подумала, что весь этот день получился похожим то ли на кино, то ли на книгу и что мне безумно повезло. Тихо тлели догорающие угли, над головами простиралось ночное небо, от прогревшейся за день земли исходило тепло, а мы целовались…
В первый раз Ноа посоветовал мне уйти с работы, когда мы отправились на блошиный рынок.
– Ты выглядишь такой живой, когда мы обсуждаем твою книгу…
– Не могу же я просто взять и бросить карьеру.
– А почему нет? Я вот бросил. Ушел из банка, попробовал себя в гончарном деле, влюбился в него без памяти и пошел преподавать керамику в колледж. Лучшее решение в моей жизни. Ну, не считая идеи заказать для тебя ту чашку кофе. – Мы остановились возле лотка с подержанными книгами. – Ты рождена для того, чтобы стать писательницей, Элоди. Чертов маркетинг постепенно все соки из тебя высосет, и неужели ты готова умереть, так никогда и не позанимавшись любимым делом? – Ноа взял с прилавка одну из книг и объявил невысокому старичку за прилавком: – Однажды у вас тут будет продаваться книга моей девушки!
– Ноа! – Я со смехом ухватила его за руку и потащила дальше.
А он чмокнул меня в щеку и добавил:
– Если не собираешься писать ради себя, пиши ради меня.
Прислонившись головой к стеклу окна, я вспоминаю, как прибиралась в нашей квартире после рокового ДТП. Ноа скончался за несколько дней до моего двадцать восьмого дня рождения. И через месяц после смерти любимого я нашла приготовленный для меня подарок, завернутый в белую и желтую бумагу. Там оказалась темно-зеленая глиняная ваза. Я повертела ее, рассматривая, и на донышке обнаружила вырезанную рукой Ноа надпись: «Для Элоди Фрей, писательницы».
«Неужели ты готова умереть, так никогда и не позанимавшись любимым делом?»
В тот день я достала из кармана телефон и отправила в «Эй-си-эйч маркетинг» электронное письмо.
«Если не собираешься писать ради себя, пиши ради меня».
К письму прилагалось заявление об увольнении.
Я прибываю на вокзал Паддингтон чуть раньше половины двенадцатого и гоню все мысли о Ноа прочь, как рассевшихся на ветвях памяти птиц.
После уютно-старомодных георгианских улочек Кроссхэвена, где со всех сторон бальзамом льется в уши мягкий говорок английского Юго-Запада, Лондон, колючий, суетливый, шумный, переполненный акцентами всех мастей, основательно раздражает.
Пассажиры пригородных электричек снуют на платформах, как муравьи. Я не была в столице с Рождества, и вновь привыкнуть к ней получается не сразу. Я прожила в четырехкомнатном студенческом доме в Кэтфорде почти четыре года, прежде чем переехала в квартиру Ноа в Эктоне. Помню, как постоянно ныла, что до работы приходится добираться по сорок минут на пригородной электричке, битком набитой людьми, где головы не повернуть и приходится толкаться локтями со случайными попутчиками, от которых несет бейглами с луком. Теперь же я хожу пятнадцать минут пешочком до «Кружки» – не так утомительно, но и впечатляет куда меньше.
Уйдя с работы, я потратила все сбережения на то, чтобы переехать обратно в Кроссхэвен, сменив роскошный офис с панорамными окнами на парк на небольшую комнатку для персонала над «Кружкой», со старенькими, облезлыми стульями и крохотным холодильником, который весь год, что я провела тут, то и дело ломался. И все это для того, чтобы написать книгу. Ради меня. Ради Ноа. И вот сейчас я встречусь с агентом и узнаю, правильно ли я тогда поступила.