Одна отдельно счастливая жизнь — страница 13 из 43

Это были идеалы романтической литературы XIX века, и русской, и польской, которые привели ее в Революцию, к Ленину, к советской власти как воплощению свободы, братства и добра. А следователи на Лубянке, молодые деревенские парни вдвое ее моложе, не читавшие ни Маркса, ни Ленина, ни вообще, похоже, ничего, кроме передовиц “Правды”, – не верили ни в бескорыстность, ни в идеалы добра. Когда мать говорила, что вступила в партию под влиянием выступления Ильича на митинге, они смеялись ей в лицо: “Рассказывайте сказки! Лучше признайтесь сразу, в пользу какой разведки собирались шпионить? Какие цели преследовали? Сколько вам платили?” Пытаясь доказать свою преданность, мать упомянула о дружбе с Крупской. Этим навлекла на себя еще худшие пытки. “Тогда напишите заявление, что никакого «Завещания Ленина» не было!” – “Но я же не Ленин, только он сам мог бы это подтвердить”. – “А вы не умничайте, а пишите, что это вам Крупская говорила”. – “Мы с ней об этом не беседовали”. Тогда следователь стал ломать ей пальцы. Просто, спокойно, с улыбкой глядя ей в глаза, брал своей рукой и ломал. (Так у нее и остались сломанные два пальца на всю жизнь.) Мать потрясло, что никакие заслуги перед партией и Революцией здесь ничего не значили, все ответы были заранее готовы и написаны, а от нее ждали только подписи под нелепым, фальшивым “признанием”. Она сразу сказала себе: “Нет, никогда, лучше умереть”.

Еще был такой “анекдотический” момент, который в числе других приоткрыл ей те бездны обычной человеческой подлости и глупости, о которых она никогда понятия не имела. (Мать ведь читала только “советскую” литературу и поэзию!) В своей одиночке она пыталась понять: за что же ее взяли? За мужа, за сестру, за Виталия Примакова – друга юности или за Уншлихта – друга сестры? Оказалось, поводом послужил донос в несколько строк, безграмотно написанный шестнадцатилетней девочкой Олей Протопоповой, которую она, будучи завотделом “Учительской газеты”, взяла к себе на обучение. (Через сорок лет мать встретила эту Олю в качестве зав. отделом морали в “Комсомольской правде”.) Этот донос и послужил “поводом к аресту”, по словам всё того же следователя НКВД. Но ни она, ни ее сестра Романа никаких показаний ни на кого не дали, и в записи об осуждении у матери стояло: “Пять лет без предъявления обвинения”.

Белеет парус

Летом опять практика на Оке, на этот раз в Поленове. И наш тогдашний педагог А.Г. Сукиасян очень хвалил мои этюды. Но я, помню, совсем не мог сосредоточиться на работе – в голове всё проблемы бытовые, домашние. Не было Коли, чтобы меня организовать. Все спрашивали: что с тобой? Чего не работаешь? Сукиасян говорил: “Что ты все ходишь, как Евгений Онегин?”

К этому времени, к 48-му году, относится знакомство с писателем Валентином Катаевым. Получилось так, что мать написала ему письмо как нашему депутату с просьбой о помощи, и он пригласил меня к себе домой, в Лаврушинский. Катаева я запомнил как крупного, загадочного, очень “важного” и красивого мужчину. Я не совсем таким представлял себе автора книги “Белеет парус одинокий”. Принял он меня очень ласково, снисходительно, поил чаем, рядом – красивая женщина, с которой он обменялся фразой по-английски. Оказалось – его жена. Катаев много расспрашивал меня о художественной школе, о том, кто там учится, откуда эти дети, кто педагоги. Спрашивал, кто преподает литературу, хорошо ли. Я рассказал ему о своем споре с училкой, которая нас убеждала, что в стихах Маяковского “Багдадские небеса” – это город Багдад в Ираке, а я говорил, что это селение Багдади в Грузии, и меня за это выгнали из класса. Он стал спрашивать, знаю ли я раннего Маяковского. Я как-то замялся, и вдруг он откинулся в кресле, преобразился – и стал читать, рубя воздух рукой в ритм, низким глухим голосом: “Дым табачный воздух выел…” Читал он, конечно, очень хорошо, как бы для себя. В конце Валентин Петрович даже сказал, что мог бы меня усыновить. Я после этого бывал еще несколько раз у него, познакомился с его детьми. Потом он куда-то уехал и поручил меня своей секретарше, Елене Эрастовне Блок. Она жила в этом же доме, этажом ниже, и была замужем за братом Александра Блока, Георгием. Для меня это была как бы зримая связь времен, связь с “той” эпохой. Елена Эрастовна была у Валентина Петровича не только секретарем, но и редактором, как тонкий знаток русского языка. Очень было интересно с ней говорить на литературные темы. Она была гением беседы. Разговоры наши она выстраивала сложно и красиво. Когда у нее было время, мы сидели вдвоем, и я с восторгом слушал ее рассказы о литературных битвах. К сожалению, в силу каких-то внешних обстоятельств эти беседы прервались, и я не решился снова себя навязывать.

Человек искусства

В октябре 1949 года в ЦДРИ открылась первая выставка Коли Дмитриева. Она имела по тем временам огромный успех. В книге отзывов остались высказывания Игоря Грабаря, Сергея Конёнкова, Веры Мухиной, Бориса Пастернака, Павла Корина, Самуила Маршака. А с искусствоведом и директором ЦДРИ Н. В. Власовым я близко познакомился. Он пригласил меня к себе домой. У него было небольшое, но блестящее собрание работ русских художников: Брюллова, Ге, Сурикова, “Муза” Врубеля, потрясающие пастели Левитана. А сам Николай Васильевич был таким же скромным человеком, как все люди узкого круга истинных ценителей и подвижников культуры. Эти люди прекрасно понимали и “старое” искусство, и новое. Новым тогда были “Голубая роза” и “Бубновый валет”; советский авангард двадцатых стали ценить значительно позднее.

Когда Н. В. Власов показывал свою коллекцию, я обратил внимание, что рядом с великими именами, известными по Третьяковке, у него были художники, имен которых я никогда не слыхал. Он гордился ими так же, как и остальными. Я по глупости спросил его об этом. Он ответил неожиданно серьезно: “У нас, знаете ли, много художников было с очень трудной судьбой, особенно в нашем веке. Почти никому не удалось полностью раскрыть свой талант, по разным причинам. Родись Сапунов и Судейкин во Франции, у них бы была другая судьба. Они бы сделали гораздо больше. Их искусство было бы всем известно! А у нас они лежат в запасниках, и будут лежать! А уж какой-нибудь Уткин – и говорить нечего. У него всего-то мы знаем две-три картины. Или вот Филонов – знаете его? Так что если вдруг станете коллекционером – смотрите не на подпись, а на качество вещи, разговаривайте с автором – что он хотел вам сказать. Если услышите его голос (тут он постучал об пол своей тяжелой тростью), если картина вам что-то говорит – берите ее, она ваша, будет вас греть. Может быть, и автор когда-то зазвучит. Вот и вашего друга Дмитриева вчера еще никто не знал…”

Я слушал Николая Васильевича молча, стараясь все понять и запомнить. Это был первый искусствовед, который со мной так серьезно разговаривал.

В гостях у Льва Кассиля

После Колиной выставки появился в школе писатель Лев Кассиль. Он был в те годы очень популярен. Он решил создать книгу о Коле и попросил ребят нашего класса написать о нем воспоминания. Но поскольку Коля был в школе очень скромен и сдержан, никто ничего о нем не помнил, хотя все сходились, что “гений”. Только две девочки и я что-то написали. Заинтересовался он в основном моей писаниной. Он был женат на дочери великого певца Леонида Собинова, жил в мемориальной его квартире в Камергерском. Это была большая квартира, целый музей, все было гораздо шикарнее, чем у Н. В. Власова или В. П. Катаева (я уже мог сравнивать!). Одна большая комната была сплошь завешана огромными картинами, которые, как мне показалось, излучали свет. Я впервые увидел “театральную” живопись – искусство особого рода, искусство праздника, карнавала, феерии: это были эскизы декораций Анисфельда, Коровина, Бакста, Головина. Весь спектр великих художников этого жанра (подарки Л.В. Собинову). В столовой – коллекции фарфора, на стенах – декоративные тарелки, гобелены. Все это меня крайне удивило – как же живет с этим “модерном” столь советский писатель, как Кассиль?

Ну, это детали, конечно. Главное – он с интересом выспрашивал обо всем, что я помнил. Приходил я к нему несколько раз, всегда он приглашал на обед и был сама любезность. Затем он уехал в Крым, и через три недели привез готовую книгу. Я был очень разочарован – слишком многое он выдумал “для сюжета”: пионеры, девочки, романы, какие-то “плохие” дети. А то, что я, по своей наивности, хотел внушить классику детской литературы: скромность Коли, чуткость его родителей, историю семьи, влияние традиций “Мира искусства” на всех нас – оказалось ненужным. Тем не менее книга мгновенно стала бестселлером, выдержала 14 переизданий на многих языках. Лев Кассиль еще несколько лет таскал меня по всяким читательским конференциям, хоть я и не мог из себя выдавить особых комплиментов. А родители Коли эту книгу совсем не приняли.

Спустя несколько лет, когда меня “завалили” на вступительном экзамене в Полиграфический институт, Лев Абрамович очень благородно решил мне чем-то помочь. Его письмо тогдашнему министру высшего образования Кафтанову начиналось словами: “У нас, советских писателей, существуют обязательства не только перед своими читателями, но и перед героями наших книг”. Я был очень горд, попав в герои, но, к сожалению, письмо не помогло.

Володя и Ванда

Если не считать “эстетических противостояний”, связанных исключительно с личными вкусами, во всем остальном учеба в МСХШ запомнилась как прекрасные годы жизни. Обо всех приключениях этих лет можно бы писать отдельно. А еще была практика в селе Иславском на Конном заводе №1, практика на Украине, под Каневом на Днепре.

Педагоги по всем предметам тоже были яркие, своеобразные, все личности. По специальности были педагоги замечательные, но, к сожалению, все прошли мимо меня. Запомнилась преподаватель истории Ванда Исааковна Бейлина по прозвищу Ванда. Она вела себя очень по тем временам свободно, давала нам намного больше знаний, чем было в учебниках. (Из-за этого я впоследствии “сгорел” на экзаменах в Полиграф.) У нее был умнейший муж Володя, философ, профессор университета Западной группы войск в Берлине. Много лет спустя попалась поразившая меня его книга “Мышление как творчество”. Он был фанатик ЛЕФа, собирал все их издания, дружил с В. Шкловским и Лилей Брик. Ванда и Володя меня часто звали в гости, я им дарил свои работы, которые они называли “социалистический экспрессионизм”. Володя любил читать вслух стихи “левых” поэтов: Хлебникова, Крученых, Маяковского, пытаясь обратить меня в свою веру, оторвать от символистов, от Блока. Володя объяснял мне азы конструктивизма, поэзию абсурдистов, футуристов. Было сложно. Но дружба с этими людьми, их “левые” вкусы очень помогли мне, когда я начал работать самостоятельно.