Курсант тот вскоре был переведен куда-то на восток, где и умер. У меня никогда не было сомнений в достоверности этого рассказа, как и других, камнем лежащих в памяти многие годы и десятилетия. Тем не менее я никогда не хотел ничего озвучивать. Ведь документов нет, одни слова, а к облику Кобы, на мой взгляд, они ничего нового не добавляют.
Кратово и Переделкино
После XX съезда Московский горком партии организовал для уцелевших узников лагерей, ныне переведенных в “персональные пенсионеры”, санаторий им. В.И. Ленина на станции Кратово Казанской железной дороги. В 1959 году моя мать, как старый большевик с 1918 года, получила туда месячную путевку. Это было большим счастьем для нее, живущей в той же ю-метровой комнатке, где я провел свое детство. Никаких дач, естественно, не было.
В санатории тогда всех селили в двухместные номера. У матери была соседка, которой она очень гордилась, член партии с 1905 года. Мать называла ее Адой, фамилия ее была не то Порохова, не то Прохорова. Точно не помню. Это была крупная, решительная женщина, из купеческой, кажется, семьи, но имевшая большие заслуги в прошлом, знакомая даже с Лениным. Мать была истинно счастлива и слушала любое ее слово, раскрыв рот. Поэтому, когда я приезжал в Кратово, все надеялся, что Ада что-нибудь расскажет о своей жизни. Но все как-то не получалось. Надо сказать, что я любил слушать такие истории. У меня замедленная реакция. И я еще в начале школы приучил себя запоминать на слух большие куски текста и потом, на досуге вспоминать их и “осмысливать”. Поэтому однажды, когда суровая Ада по случаю плохой погоды не пошла гулять, а вдруг разговорилась, я слушал ее, наверное, часа два, причем обе соседки нещадно курили “Беломор”.
“Вот меня теперь стали звать на разные встречи, и все просят рассказать о Ленине, о революции, о штурме Зимнего дворца. А я все пытаюсь донести свое мнение, что не это нужно изучать. Штурм – это самое легкое, что случилось в революции. Истинные герои – те, что еще до девятьсот пятого года, в подполье, под окном охранки, шпиков, городовых мечтали пробудить Россию в тайных кружках, на заводах, фабриках. Тогда ничего еще никому даже не мерещилось. Один Ильич, как ученый и экономист, всем доказывал что-то, и только из личной симпатии и доверия к нему мы шли в эти марксистские теоретические кружки, хотя мало что в них понимали. Главное – в кружках была товарищеская, теплая, братская атмосфера. Мы любили друг друга, помогали чем могли, все было общее. Это было так не похоже на мир денег, эгоизма и стяжательства вокруг нас и в наших семьях. И молодые люди были в кружках смелые, отчаянные. И было их совсем не так мало, как сейчас думают. За ними шли целые заводы: и по всей России, и на Урале, и в Сибири были наши кадры. Поэтому и победил Октябрь, а не Февраль”. Мать тут же вспомнила такие же кружки в Чернигове. В общем, они нашли друг друга.
Другая близкая подруга матери, Лидия Августовна, когда я был у нее в гостях в Переделкино, рассказывала:
“Вот Чехова читаю, а вижу своих друзей времен Гражданской войны. Такие же наивные мечтатели, та же скромность. Не говорю уж о Фурманове. Были и другие, попроще. Такие же смелые, романтичные, что могли людей в атаку поднимать стихами Гёте. Жестокость, говорят, была со стороны красных. А на какой же войне ее нет. Но она может быть временная, вынужденная, и после войны кончается. А бывает жестокость природная, от грубости и невежества, как была в 1 Конной. Или бывает жестокость параноика, который всех людей боится. А со временем убийство друзей и близких – потребность, наркотик (тут я вспомнил процесс Багирова в Баку 1956-го). Самое противное – жестокость холуя. Ради подачки, чтобы выслужиться перед Хозяином… Кстати, Виталий, вы не задумывались, какой Сталин был актер? Как он продумывал свой внешний облик? Стиль отрешенного от земных искушений сурового воина – френч, сапоги, особая по спецзаказу шинель без пуговиц до пят, наглухо застегнутая! Я понимаю Лену, вашу маму, что она его до сих пор любит. Он и Барбюса очаровал, и Ромена Роллана, и Фейхтвангера. А они не дураки. А знаете ли вы историю с фотографом Туницким? Лена не рассказывала? В начале тридцатых годов он работал в «Комсомолке», очень успешно. Редакция решила сделать подарок Хозяину к какому-то празднику и дать фоторепортаж о вожде на фоне его бытовой жизни, там, кажется, были дача, квартира, столовая и т. п. Чтобы «утеплить» суровый образ. И со Светланой было фото, Туницкий сделал вроде бы блестящий репортаж. Послали Сталину верстку газеты на отзыв. Что же он сказал вместо «спасибо»? Начертал собственноручно красным карандашом наискосок полосы: «Прошу оградить меня от пошляков и мерзавцев!» Слово в слово. Бедный Туницкий! На другой день вся Москва про это знала и восхищалась скромностью вождя. Но я его никогда не любила. Если бы не его тупость, мы бы войны не допустили. Сколько его предупреждали, начиная с Кирова, Куйбышева, и Тухачевский, и Трифонов. А он слушал только своих собутыльников. Мы в лагере, помню, так все это переживали! Слишком много власти у него было. Он был просто человек, не Бог. А все люди ошибаются и имеют пороки, в отличие от Бога… Но у нас и Никита – бог, и Леонид Ильич – бог. Что ж, я вот помру, а у нас так все генсеки и будут богами? Многобожие какое-то! Смешно ведь, правда? Как вы думаете?”
Почти все семидесятые годы моя мать была секретарем неофициального Литературного общества старых большевиков. Не помню, кто был председателем, кажется, О. Левкович. Состояли в обществе в основном женщины. Все они были почти одного возраста – ровесники XX века. Многие что-то писали, мать что-то редактировала. Иногда она настоятельно рекомендовала мне прочесть чью-то рукопись, вызывающую ее восхищение. В этих рукописях было много героических эпизодов, примеров отчаянной храбрости и смелости “девушек революции”. Трудно было поверить, что это воспоминания тех самых скромных старушек, что стояли в очереди в столовой на Комсомольском. Они сохраняли бодрость, улыбались – но избегали говорить о “современности”. Как только кто-то вдруг открывал газету и читал новости – на их лицах появлялись растерянность и почти испуг. Видимо, никак не могли осознать себя в реальности. С одной стороны – почет и уважение, а с другой – враждебный мир стяжательства, чванства, “буржуазности”. Однажды я слышал: “Ну ладно, я за все благодарна – пенсия, паек! Спасибо, что жива осталась! Но те, кто погиб, не дожил – за что жизнь-то отдавали? За пайки, что ли, или за Галину эту с ее историями?” А всего-то были “скромные застойные”. Жалко было этих старушек с их нерастраченной энергией. “Дали бы мне работу, хоть какую-нибудь, живую, вместо этой чертовой пенсии и встреч с пионерами! Тошнит от этой сахарности!” Такое это было поколение – не могли без борьбы. В начале восьмидесятых мать сломала бедро, стала неподвижной, и ей предложили сменить свою отдельную квартиру на комнату в пансионате старых большевиков “Переделкино”. Вот где был настоящий рай! Концертный зал, кино, музыка, встречи с актерами. Для тех, конечно, кто мог еще ходить. Остальным – телевизор и обед в палату. Все большевики жили в отдельных комнатах. Кругом – прекрасная природа, рядом большой лес. Однажды я приехал в Переделкино рано утром и застал пансионат в большом волнении: пропала персональная пенсионерка 92-х лет, соратница Ленина! Все брошены на срочные поиски, даже меня попросили участвовать в поисках. Нашли старушку на болоте, довольно далеко, где она провела всю ночь. Но выглядела вполне молодцом, улыбалась, просила прощения “за беспокойство”. Все спрашивали: “Вам не было страшно?” – “Страшно? Немного было! Но я стихи про себя читала, пела песни – «Каховку», «Варшавянку»! А что со мной могло случиться?” Мать про все это сказала: “Вот – настоящая партийная закалка!” И в самом деле, старушка даже не простудилась.
“Проклятый” Троцкий
Как ни странно, после смерти Великого Кормчего мир не рухнул, мировая война, против ожиданий, не началась. Магазины были все также пусты, денег все так же ни у кого не было. Мать жила в Александрове, а я начал сдавать экзамены в Полиграфический институт, куда меня потащил за собой Витя Селиванов. Это был по тем временам самый блатной институт, но я об этом не подумал. Вообще я в то время плыл по течению, жил по принципу “будь что будет”. После “погромов” в школе я совсем потерял интерес к своей судьбе. Сдал специальность хорошо, сочинение тоже на “пять”, оставалась история. Ну история у меня всегда шла на “отлично”, не сомневался, думал, что экзамены у меня уже в кармане! И вдруг знакомая секретарша мне говорит: “Вы не проходите! Примут всего 9 человек, потому что много приехало из «демократий», а на «наших» уже есть список, кого надо принять, и то пройдут не все”. Я говорю: “А если я историю сдам на «5» – должен пройти!” – “А вы ее не сдадите, у вас пятый пункт в анкете”. Я-то, наивный, сперва не понял, о чем речь, а потом не поверил. До этих пор я никогда ни с каким “пунктом” не сталкивался.
Как бы там ни было, иду сдавать историю. Принимает профессор П. “Так, билет кладите, он меня не интересует, будете отвечать на мои вопросы”. Ну, думаю, началось, вот оно! Гонял меня по всем датам и эпохам – всё отвечаю. Профессор П. вспотел, устал, в классе никого не осталось, я последний. Его задача – меня завалить. Он задумался, затем спрашивает: “А кто написал программу X съезда партии?” Вот она, ловушка! Сказать кто – нельзя, сказать “не знаю” – все равно двойка. Говорю (с гордостью, как эрудит): “Лев Давидович Троцкий!” (Нам в школе рассказывала историчка.) Что тут было! Он вскочил, побагровел, затрясся: “Вон! Вон из класса! И чтоб ноги вашей здесь никогда не было! Двойка! Кол! Обнаглели! В этих стенах – такое имя! Вон!”
На другой день забрал документы и вернулся в школу посоветоваться. Один из педагогов, совсем мне не знакомый, говорит: “Идите в «Детгиз», к Дехтереву, я вам дам записку!” Иду в “Детгиз”, сижу три часа в очереди, чтобы попасть к “самому”. Но Дехтереву мои акварели понравились, и он пишет при мне письмо А.Д. Гончарову, декану полиграфического, своему лучшему другу, и кладет в конверт. “Вот адрес, поезжайте, должен помочь”. Приехал, открывает симпатичная девушка, как оказалось, дочь Андрея Дмитриевича – Наташа: “Папа еще на отдыхе, я вам дам записку к Горощенко, председателю приемной комиссии Полиграфа”. Дает адрес, не читая письмо. Иду по адресу: улица Горького, дом 4, мастерская на последнем этаже. Мэтр вначале был добродушен, но когда прочитал письмо Дехтерева – изменился в лице и говорит: “Пусть вас Дехтерев к себе сам берет”, повернулся спиной – и ушел. Я письмо схватил – и вниз. Внизу остановился, прочитал: “Андрюша! Кто у тебя в приемной комиссии? Мне кажется, можно бы помочь, парень талантливый”. Ну всё, думаю, это судьба, больше никогда никого просить не буду.