Одна отдельно счастливая жизнь — страница 28 из 43

По всему городу встречаются гранитные мемориальные доски с одинаковой надписью “Место расстрела поляков”, под ними стоят большие букеты. Посреди одной из центральных улиц лежит камень, валун. Машины его объезжают, рядом доска: “Здесь было покушение на такого-то гауляйтера”.

Дух города сохраняется, хоть и трудно точно выразить, в чем он.


Дядюшка Лешек был не только замминистра обороны, но в течение пятнадцати лет еще и “уполномоченным правительства по делам пребывания советских войск в ПНР”. Однажды в Москве я пришел в ОВИР за разрешением, и какой-то чиновник стал объяснять мне: “Поймите, так дела у нас не делаются. Когда вас приглашают на таком уровне, вначале должен быть звонок, а потом все остальное”. И вдруг тетя Зося приезжает с какой-то делегацией в Москву и спрашивает наших: в чем дело? Стали быстро кому-то звонить и дошли до Минобороны. Утром звонок из ОВИРа: “Что же вы не приходите за своим паспортом? У нас все давно готово, только вас ждем!” Дядюшка как-то пересказал мне свой разговор с Чжоу Эньлаем в пятидесятых годах. После конца войны в Корее он целый год был Председателем комиссии ООН по перемирию в Корее. На обратном пути его пригласил Чжоу Эньлай как личного гостя. Они много говорили на разные коммунистические темы, и Чжоу Эньлай сказал тогда, что по его мнению, “ес ли коммунистический деятель теряет личную, бытовую скромность, то он уже что-то другое, а не коммунист”. Дядюшка очень гордился, что “он это качество сохранил, и его близкие друзья тоже”. Я думаю, что все они, приехавшие после войны из Союза, испытывали комплекс вины перед теми, кто всю войну воевал здесь, в подполье. Поэтому старались как-то это загладить, быть скромнее.

Таким старым коммунистом и преданным поклонником Советского Союза был и тогдашний президент Польши Эдвард Охаб. У него было четыре дочери, с двумя из них, Евой и Мариной, сестра Вика дружила. Как-то решили всей компанией идти “на мороженое”, но денег ни у кого не было. Тогда Марина говорит: “А у меня есть лишние джинсы, американские, пойдем на «Чухи», продадим! Вит, пойдешь с нами, или советскому нельзя?” Я несколько напрягся: все-таки дочь президента страны – и на базар: мало ли что там, а ей только 18 лет! Но пошли и благополучно сторговались, потом отправились на Старе Място пробовать знаменитое мороженое “Хортекс”. Ева и Марина пригласили нас с Викой к себе, “посмотреть папины скарбы” (сокровища). Этими “скарбами” оказались подаренные президенту Эдварду Охабу альбомы литографий Пикассо, Миро, Шагала, Сутина, с автографами и пожеланиями авторов.

В это прекрасное лето 1967 года все еще было мирно и тихо, театры заканчивали сезон, и я торопился увидеть как можно больше спектаклей. Мне очень нравились варшавские театры – своим разнообразием. У каждого было свое яркое лицо, свой стиль. Язык я уже понимал неплохо. Ставили они авторов, у нас почти неизвестных: Ануя, Беккета, Ионеску, Жене, Арто, Сартра. Сестра Вика, имея большой круг знакомых, снабжала меня билетами. Однажды мне посчастливилось даже попасть за кулисы театра “Народовы”. После спектакля “Дьявол и Бог” Сартра один друг Вики решил похвастать своим знакомством с популярнейшим тогда в Варшаве актером и привел нас в гримерную пана Густава Холубека. Познакомились. Хитро прищуриваясь, актер спрашивает: “Пан из Москвы? Очень приятно! Встречаете там пана Станиславского?” Я догадался, что это польский юмор такой. Отвечаю: “Простите, пан Густав, Станиславского не видел, но пана Карла Маркса встречаю часто!” Холубек мгновенно подхватывает: “Пан мне сделал очень приятное. Теперь буду говорить, что имею в Москве знакомого, который видится с Карлом Марксом”. При этом он открывает коробку кубинских сигар и ставит на стол бутылку “Арманьяка”. Затем, подняв серебряную рюмку, спрашивает: “А что, пан Маркс один по Москве гуляет?” Я говорю, кое-что вспомнив: “Обычно, пан Густав, я встречал его с паном Завадским”. Такая вот чисто польская беседа с исполнителем роли Дьявола, паном Густавом Холубеком.

Особенно ценно было знакомство с директором всемирно известного издательства WAG Густавом Маевским и классиком польского плаката Хенриком Томашевским. Я долго искал это издательство, но по его адресу ничего, кроме очередных военных руин, не нашел. В отчаянии я шел обратно по пустой улице и обратился к единственному пешеходу: “Проше пана, не знаете ли вы, где издательство WAG?” Респектабельный немолодой господин посмотрел на меня с интересом: “Я слышу, вы из России. Что вас именно интересует? Позвольте представиться: Маевский, директор WAG”. Я от радости подпрыгнул: “Пан Маевский, я счастлив! Я плакатист начинающий, но хорошо знаю ваши работы и всех ваших художников! Учусь у вас”. – “Ну прекрасно, идемте, я вам все покажу”. Идем обратно, к тем же руинам. Среди них оказалась незаметная черная дверь с крохотной медной табличкой “WAG”. Я обалдел: “Как же так! Где же фасад, вывеска, где ваши авто? Ведь у вас здесь столько мировых имен!” Пан Густав смеется: “Мы ходим пешком, живем все близко”. Толкает эту дверь в руинах, за ней парадная лестница с красным ковром, кругом мрамор и стекло, все блестит. Поднялись в кабинет, тут же кофе, альбомы, каталоги, кругом плакаты, знакомые мне по журналам. Просто сказка! Идем по другим комнатам, знакомимся с редакторами, с фотолабораторией, с ателье для съемок. Пан Густав представляет меня своим сотрудникам как плакатиста из Москвы. И это вызывает такое изумление, будто я из Австралии. Оказывается, официальная Москва их не жалует, считает формалистами и к контактам не стремится. Я говорю, что, возможно, дело просто в профессиональной зависти. У нас нет ни такого издательства, ни такой школы, ни таких прекрасных типографий. Да и заказ существует только политический. А художники есть, многие знают и любят польский плакат. Пан Густав говорит своим: “Давайте сделаем коллегам подарок – подберите штук двадцать наших оттисков”. И они дарят мне большой рулон шикарных польских плакатов! Надо ли говорить, какой фурор произвели эти плакаты в Москве.

Эта встреча в Варшаве запомнилась еще и тем, что через несколько дней меня пригласили на защиту дипломов в мастерскую профессора Томашевского в Варшавской Академии художеств. Там готовили графиков и плакатистов. Они водили меня по своим аудиториям, показывали весь учебный процесс, начиная с первых курсов. Это было нечто фантастическое: студенческие работы порой выглядели более смелыми и острыми, чем шедевры мастеров. Раскрепощенность и свобода запредельные. Это как бы и не студенты, а профессиональные художники, не признающие никаких табу. Я вспомнил МСХШ и Суриковский институт у нас, где ничего не меняется веками и все умирают от скуки.

Томашевский говорил: “Мы учим студентов освобождать подсознание, быть дерзкими, агрессивными. А здравомыслию и правилам их жизнь научит, и не раз. В плакате главное – характер, личность”. Польская школа плаката до сих пор остается одной из лучших.

Сюжет для Михаила Шатрова

Одна моя знакомая радиожурналистка Лидия К., работавшая на “зарубежном” радио, получила от своего начальника поручение взять интервью у драматурга Михаила Шатрова. Для начала пошли в “Современник” смотреть пьесу “Большевики”. Попасть было непросто, только через директора театра. Так что сидели мы в четвертом “директорском” ряду. Обстановка в зале была накаленная, ловили каждое слово, угадывали намеки. Были даже выкрики и свист противников, что нас очень удивило – ведь пьеса впервые пыталась показать большевиков живыми людьми. Тяжелая поступь караула, придуманного Ефремовым, тогда воспринималась как приговор эпохе. После бурного финала с бесконечными аплодисментами и вызовами актеров Лида К. говорит мне: “Знаешь, Шатров очень замкнутый человек, а мне надо как-то его разговорить. Может, составишь мне компанию на это интервью? Порисуешь его портрет, он оживится, расслабится. Давай попробуем”.

Пришли к Шатрову; он жил в бывшей квартире С. Я. Маршака на Бронной. Михаил Филиппович начал с показа коллекции дорогих и редких вин, занимавших специальные стеллажи вдоль длинного коридора. Из глубины квартиры появилась гибкая и стройная фигура Ирины Мирошниченко в платье изумрудно-зеленого цвета. Лишний раз мы убедились в том, что личная жизнь писателей ничем не может помочь в понимании их литературного творчества.

В большом сумрачном кабинете Шатров сидел на фоне книжных шкафов с сочинениями Ленина и Маркса. Я пристроился сбоку просторного письменного стола со своей акварелью. Лидия поставила диктофон, но, углубившись в работу, я ничего не слышал из их разговора. По окончании вдруг Шатров обращается ко мне: “Виталий, Лида говорит, у вас тоже была революционная семья?” – “Да, и отец, и мать, и тетка, и дяди, и даже один дед, народный комиссар совхозов! Вся семья, кроме бабушки, и почти все погибли”. Шатров встрепенулся: “Да-да-да! Вот это и есть главная проблема! Я ведь об этом и пишу! Идеи-то революции были чистые, высокие, романтические! Об этом надо сейчас всем нам говорить! Напоминать народу, что не ради тряпок шли в революцию”. Я говорю: “Михаил Филиппович, мне вот и Завадский это говорил, о романтизме нашей революции!” Шатров спрашивает: “А вы не работаете над политическими темами?” – “Да нет, я дизайном занимаюсь, меня политика не влечет, как-то с профессией не сочетается”.

Принесли кофе. Шатров спрашивает: “Лида вспомнила, что у вас и в ВЧК кто-то служил? В каком году это было?” – “Родная сестра матери, Романа Езерская, с 1920 по 1924 год была секретарем Президиума и коллегии ВЧК”. – “А вы изучали ее жизнь? Может, ее письма остались?” – “В архивах я не был, да и не стремился”. – “Хочу вам сказать: если постараться, найти связи, можно и в архивы попасть. Я эту фамилию встречал. Помню, что она работала с Уншлихтом”. – “Да, мама всегда говорила, что из-за него и расстреляли… Он ее очень любил. Последние десять лет тетка была за границей, резидентом Коминтерна в Польше и Франции. В декабре 37-го ее вызвали из Парижа личным письмом Георгия Димитрова. Очнулась на Лубянке. Вот все, что я знаю”. Шатров слушал, погрузившись в себя, подперев голову кулаком, очень внимательно. “Да, еще один сюжет… Но не сейчас… Лет через двадцать, не раньше”. Мне показалось, он сказал это искренне, с глубокой грустью.