не берите у него писем… не берите, умоляю, он нас погубит… это – как?.. одни глаза да волосы остались… факел… горит… полечиться бы тебе, бедолага… отдохнуть… а попробуй скажи… так и будет ходить… пока не засунут… эх-х… закурить, что ли… сколько там времени прошло… рано еще… потерпим… еще жалуется Каданникову… ответсекретарю… нашел кому… ягненок волку… да Каданников же стучит… вся же редакция знает об этом… осведом… с многолетним стажем… так попробуй скажи… мне нечего скрывать… у меня всё правда… требую напечатать… дурень… а тот всю жизнь в Главные метит… бездарь… неуч… как… как узластый деревенский корень… неимоверным упорством вспоровший городской асфальт… неимовернейшим… и побега нового не дает (и не даст)… и люди спотыкаются – шишка, бугор… вот уж кого терпеть не могу… один такой гад на всю редакцию… ему ведь стукнули обо мне… из Бирска-то… а уж он развернулся… раздул кадило… сволочь… закурить все-таки… никак нельзя после таких не закурить… вон Тигривый… тот не закурит… не станет переживать… веселый человек… зачем-то десятку ему дал… своими руками… когда теперь отдаст… Игорь Тигривый… прическа – как петух, сидящий у него на голове… чудо в джинсах… грязных уже в той степени… когда их можно ставить возле кровати на ночь… стоймя… и любоваться на них вместе с любовницей… что, наверное, и делает сердцеед… залетает однажды… к нам на Письма… Константин-Иванович-там-ко-мне-пришли-приехали-прилетели… мать-дочь-кто-то-еще… так-меня-нет-не-было-и-никогда-не-будет… распахивает окно – и сигает… со второго этажа… прямо на головы прохожим… анекдот редакции… Гырвас кряхтит, но терпит… нет лучше спецкора… да и беспартийный… не потянут… ты там где-нибудь… Тигривый… в кустах своих, что ли… на танцах… почему они к тебе в редакцию-то идут… не знаю, Григорий Васильевич… честное слово, не знаю… несознательные… и смеется, подлец… легкий человек… вот уж для кого всё всегда ясно… а тут… городишь, городишь черт знает что сам себе… нагородил уже до неба… никак вылезти не можешь… родиться надо таким… чтобы на все плевать… не получается… куда уж… с милиционером вот что делать… Рукину, что ли, послать… чтобы нашла этого милиционера… вот – тоже… что она Рукина, что Валя, Валентина, давно забыли… Добрый День… вот теперь ее имя… и ведь гордится… ходит… наверно, в юности своей нюхнула интеллигентности… посреди грязи-то деревни… нюхнула культурного, незабвенного… учитель ли так говорил… от приехавшего ли кого… лектор, к примеру, был… с тех пор – только «добрый день»… утро ли, вечер… по нескольку раз с одними и теми же… где эта… ну как ее… ну «добрый день» которая… пошлите ее… срочно… так и прилипло… сама себя, глупенькая, означила… не деревенская уже, не городская… не понимает этого… ходит по коридорам… чтобы сказать это свое «добрый день»… Тигривый, говорят… и тот даже отпал… добрый день, товарищ Тигривый… выйдет ли замуж когда… городские-то просмеивают… вся жизнь перевернута… не понимает хоть пока, ладно… «РеАхтер! РеАхтер!»… и побежали деревенские ребятишки… в Яблочной было… на высоком берегу Белой… «Реахтер!»… что за «реáхтер» такой… оказывается, реактивный самолет… в небе… ИЛ летит… этакая дура… «Реахтер»… хохотал до слез… вот тебе «добрый день» и «реахтер»… да-а… что же делать с милиционером… пишет… в письме… этот обидчик мой, лейтенант Григорьев, по национальности русский… его особые приметы: нос древнегреческой формы, широкие плечи и узкий таз, то есть фигура у него среднеазиатская… да-а… в «Крокодил» хоть посылай… одного не может понять, дурачок, что сор из избы вынес… что не работать ему там больше… не быть в милиции… да… а пособник лейтенанта Григорьева Стрелков, находясь в больнице, залез в чужую семью и разбил ее… так и пишет… а дальше… после этого случая он приходил в мой дом еще четыре раза… только один раз в трезвом виде, а три раза с угрозой… все время подпаивал Григорьев, направлял… я хоть и милиционер, но тоже человек… начальство смеется… иди служи, говорят… а как служить… да-а, пропал милиционер… пропал… эх, еще, что ли, дернуть… сходить… нет, хватит… это уже не лечение будет… хватит… башка как хронометр стала… утром просыпаюсь ни свет ни заря… ровно через четыре часа… и пятнадцать там каких-то, семнадцать минут… вот эти минуты поражают… хоть часы проверяй… у всех стариков, наверное, так… чем старше, тем меньше спят… мозг трепыхается… боится… вздрючивается по утрам… хотя Даниловну взять… свистит до десяти… если не разбудить… утром, наверное, отчалю… отец – утром… на рассвете… как он мылся в последний раз… не забыть… за три дня до смерти… мыли с младшей сестрой… с Настей… раздели когда, стоять не может, трясется весь… стариковский членок как тряпочка… как белая тряпочка… стесняется нас с сестрой… ручонкой, ручонкой прикрывается… вы уж простите меня, старика, простите… Господи, как забыть… муравей лезет на стебель… лезет, падает и лезет… падает и лезет… как на копье… на казнь… глаза застлало… ничего не вижу… где платок… опять забыл… да ладно…
«Почему жизнь-то так быстро уходит? Костя? Нюра – полгода не прошло. Теперь я вот». Константин Иванович подсовывал под себя табуретку, присаживался, бормотал в растерянности: «Ну что ты, отец… Что ты… Поживешь еще…» В сумраке спальни махнула длинная белая рука. И снова упала с кровати. Как сломавшийся овёс. Такой была уже худобы!.. Константин Иванович сглотнул. Отвел глаза.
Оба молчали. Осторожно переступали ходики на стене.
Потом нужно было уходить на работу. «Иди, иди, Костя. Чего тут…»
Смотрел на большой провалившийся висок отца, куда проникала сейчас слеза. Так протекает последняя вода в провалившуюся речку… Осторожно прикоснулся к виску губами. Отец зажмурился… «Поправляйся, папа…» Уводил глаза, долго пробирался к двери.
Сестра плакала на груди у брата. Голова ее была как кипяток…
Через два месяца после похорон, когда дом уже был продан примчавшейся из Владивостока старшей сестрой… будучи по редакционным делам на Авторемонтном заводе, который в ту пору находился неподалеку от Белой, почти на берегу, Константин Иванович обратно в город зачем-то пошел не низом, где было ближе и проще, а верхней дорогой, через Старую Уфу. Было уже часов десять вечера. Темно. Постоял, покурил возле одинокого фонаря, где убивалась и убивалась мошкá. Когда вышел на свою улицу и увидел дом, – сердце сразу заколотилось где-то вверху, как та мошка под фонарем, а ноги сразу разучились ходить. Дом просвечивал темноту понизу. Окна были пусты, без единой занавески, без цветка. Пусты были и комнаты. Везде словно гулял красный сквозняк. Какие-то два парня (новые хозяева? воры? кто они?) вытаскивали из красного зёва двери на крыльцо и дальше стол. Отцовский стол. Парни вытащили его, перевернули и бросили на землю. Ножками вверх. И почти сразу же один из них начал ломать. Орудовать длинной выдергой. Стол затрещал. Константин Иванович не выдержал. В следующий момент началось какое-то безумие. Он забежал во двор, стал останавливать парней, что-то говорить про стол, что-то объяснять им, что не надо, что заберет, что вывезет, сегодня же, сейчас, сколько вы хотите, сколько?! Не ломайте!!
Парни смотрели на перекинутый стол…
– Ну, пятерку, что ли… За такой хлам…
Ладно. Хорошо. Я сейчас! Сунул деньги. Заторопился, побежал к Есенбердину. Коновозчику. Тот поможет. Всегда поможет. Быстро вернулся с лошадью, телегой и стариком. Стол погрузили. Так же, вверх ножками. Есенбердин окидал веревками. Выехали со двора.
– Куда теперь, Кинстúн?
– Ко мне. Домой, – не давая себе отступать, сказал Константин Иванович. Будь что будет.
Он шел сзади, держался за ножку стола, беспрерывно курил. Ничего, всё нормально. Должна же она понять, черт дери! Ничего. Ладно. Как-нибудь. Колеса скрежетали, стукали ободами по камням. Второй этаж. Нормально. Затащим. Скатерть на него. Незаметно будет. Должна же она. Лестница. Освещенная. Широкая. Сталинский дом. Они со столом суетятся. Расторопные. Как тараканы. В раскрывшейся двери Лицо. Лицо С Вертикальными Глазами. А за лицом – ковры, люстры, хрустали… Нет… Константин Иванович стал спотыкаться. Отпустил ножку. Отставал все больше и больше.
На мосту через Быстрянку – остановил Есенбердина.
– Чего, Кинстин?
– Нет, не надо везти дальше, дядя Касым… Давай обратно…
– Куда?
– Себе возьми, дядя Касым.
– Так ведь не войдет! Домишка маленький. Разве не знаешь?..
Есенбердин стоял, низенький, кривоногий, в каких-то толстых, будто ватных штанах, на мягкую похожий игрушку.
– Ну, разломай… На дрова… Еще там чего…
– Ни-ит. Такой стол нельзя-а… Лучше отдам. А? Кому-нибудь? Кинстин! – Глаза из-под кепчонки блестели. Как кнопки от тальян-гармошки.
Константин Иванович махнул рукой. Есенбердин пошел сразу заворачивать, понукать. У первого же дома остановился, застучал в окошко:
– Эй! Стол не нáдым?.. Вон, хороший… Даром, даром!..
Ни-ит? Ладно. Спасúбам!
Дальше телега полезла в темноту улицы, к сине мерцающим, бубнящим окнам.
– Эй, хазяйкам! Вон столик. Не нáдым? – Так предлагают игривую кошку. «Столик» свисал с телеги еще на длину одной телеги. – Ни-ит? Удивительно! Ладно. Спасúбам.
Голос и телега лезли все выше и выше. Затихали. Телевизионные окна мерцали, точно ульи по пасеке.
– Эй, хазяйкам…
Облокотясь на перила, Константин Иванович смотрел на бьющееся под одинокой складской лампочкой вдали черненькое маслецо речки. Вода набегала под мост. Тянула за собой. Хотелось закрыть глаза – и как в омут головой…
…Константин Иванович все сидел на Случевской горе. Солнце опустилось на реку, и расплавившаяся вдали река, как от поставленной красной лупы, самосжигалась в черных зыбящихся воротах железнодорожного моста, за которыми, казалось, уже ничего нет…
Точно с гирями, к выходу шла буфетчица с двумя сумками. Армянин деликатно за ней переступал. Старался в ногу. От криков буфетчицы, как от ударов тока, журавликом перескакивал в кусты. Снова появлялся, чтобы переступать. И опять упрыгивал в кустарник, словно ветром сметенный.