Она растолковывает мне новость, и я слежу за ее губами, которые стали тонкими, раскрыв тайну.
– Мне еще нет шестнадцати. Даже месячных нет.
Я содрогаюсь от новостей.
– И он вдвое старше меня.
– Мои родители подписали бумаги, когда мне исполнилось одиннадцать, – вспоминает мать. – Синьор Альбертинелли завоевывает признание. С покровительством Медичи, не меньше. И он выразил желание помочь отцу с таверной.
Я вижу, как шевелятся ее губы, но ярость застилает слух.
– Если ты меня заставишь, я расскажу отцу о твоем здоровье. О том, что ты собрала травы, потому что этого не хочешь.
Такую угрозу я бросила матери вместо утешения, которого просила у Святой Елизаветы.
– Почему ты его не остановила? – спрашиваю я.
– Как ты думаешь, откуда это взялось?
Она обнажает плечо, где красуется темный синяк. От отметины я впадаю в отчаяние. Но появляется отвращение. Я вспоминаю наставление Лючии в наши последние минуты вместе. «Не обвиняй мать».
– Это ты во всем виновата, – говорю я, отбрасывая советы Лючии. – Я никогда не буду трусихой, как ты с отцом.
Знать бы, что это последние слова, которые мать от меня услышала, я бы прикусила язык, чтобы ее не обижать. Проглотила бы твердый узел обвинения, застрявший в горле. Если бы я знала, что она не поможет мне облачиться в свадебный наряд, я бы, наверное, с благодарностью приняла ее терпение: ни приказов, ни осуждения каждого моего шага, ни туго затянутых юбок, когда она помогала их примерять.
И я могла быть рядом, когда началось кровотечение. Но не остановилось.
Как-то давным-давно я спросила у отца, будет ли у меня когда-нибудь братик или сестричка.
– На родильной постели больше крови, чем на полу Санта-Мария-дель-Фьоре, когда Пацци зарезали Джулиано Медичи, – ответил тогда отец.
Мы работали на винограднике, на лозах было много плодов. Мы наполняли корзины сочными гроздьями, и он терпеливее отвечал на бесконечные вопросы. Тогда я его не поняла. Поняла позже.
Увидев маму, свернувшуюся на кухне калачиком, я вспомнила мрачные слова отца и хватала тряпки, какие могла найти, чтобы остановить хлынувшую красную реку. Тогда-то я и поняла, что она не только принимала травы, но использовала медный штырь, детоубийцу, прекрасно зная, что вместе с ребенком может лишиться жизни.
Месяц за месяцем я работала на кухне одна, следуя призрачным приказам матери, всплывавшим в голове, и то и дело впадая в оцепенение.
– Слаба была духом, – слышала я объяснения отца посетителям. – Не то что дочь.
Его злость твердым медным штырем пронзила мне сердце.
Пояс моего свадебного платья из малиновой шелковой ткани, прошитой серебряной нитью и отделанной белым жемчугом. Жемчуг олицетворяет чистоту, целомудрие. Он сочетается с жемчужными нитями, вплетенными в туго заколотые волосы. Расчесанные, взбитые, заплетенные и собранные вокруг толстой круглой подушечки на затылке. Распущенных волос незамужней женщины мне больше не носить.
Из всех удушающих слоев платья, его ленты, кружева и металлической нити, именно от пояса у меня перехватывает дыхание. Если его снять, он отмечает границу между мирами. В одном – непорочная молодая женщина, нетронутая мужчиной. В другом – новоиспеченная невеста и полоска крови на простынях.
Синьор Альбертинелли с трудом несет меня на руках в спальню на втором этаже. Положив на кровать, на мгновение останавливается, чтобы вытереть лоб.
– Отец отвел меня в публичный дом, хотел избавить от девственности, которую считал бременем.
Он взбивает подушки и садится на краешек кровати, переводя дыхание.
– Врать не стану, я получил удовольствие, о котором даже не подозревал, но с тенью сожаления. Момент страсти так мимолетен. Мать, упокой Господь ее душу, огорчилась бы. Она часто молчала, но стала откровеннее, когда заболела. Предостерегала, чтобы я не отдавал того, что нельзя вернуть, capisci?
У него пронзительные голубые глаза, непостижимые, страстные. И я знаю, что он собирается мне сказать: если он меня возьмет, поглотит, к нему что-то вернется. Моя добродетель восстановит его. Он тянется ко мне, а я готовлюсь, как предупреждали, к боли, что разорвет меня на части. И закрываю глаза.
Но он касается моих волос, не тела. Достает одну за другой шпильки из пучка, волосы свободно падают на плечи. Расчесывает пальцами завитки.
– Теперь ты моя жена и должна говорить мне правду.
Я испуганно киваю, пока он снимает ботинки.
– Allora! Сообщишь мне, когда будешь готова.
Если я правильно его поняла, то могу облегченно поплакать.
– Договорились? – спрашивает он, не услыхав ответа.
Я пытаюсь сказать «спасибо», но слова едва слышны.
Он целует меня в лоб и выходит из комнаты.
Я, не веря своим глазам и оцепенев, сижу как болванчик в кровати, а он шумно шагает наверху по кухне и возвращается с двумя ломтями хлеба, намазанными чем-то вроде вареного шпината и лука. В другой руке полупустая бутылка вина.
– Ты ведь ничего не ела за обедом, – говорит он, протягивая мне наполненную до краев тарелку.
Я проголодалась и с благодарностью принимаю еду.
Он садится рядом и отпивает из бутылки.
– У твоего отца утром будет синяк под глазом, – сообщает он, сделав большой глоток.
– Я прошу за него прощения. Три дня не просыхает.
– Нотариус поставил его на место, – усмехается Альбертинелли. – И, может быть, синьора Оттолини простит, что он облегчился ей прямо под ноги.
Мы так искренне хохочем, что я давлюсь хлебом, и он хлопает меня по спине. Мы вместе пьем вино, и он рассказывает мне о своем отце, золотобойце, о матери, которую он любил всем сердцем. А потом он ложится на диванчике, а я на кровати. И в мыслях я называю его «Мариотто, за которого я вышла замуж». Размышляю: не могли бы мы устроить жизнь не так, как я жила до сих пор?
Переодевшись в ночную рубашку, проскальзываю в постель и примечаю новые ощущения. Пуховая перина убаюкивает. Тяжелую льняную простыню натягиваю до подбородка. Стойки кровати – часовые, а стены комнаты напоминают крепость. Я просплю всю ночь, не тревожась о непрошеных визитах мужчины с намерением подтвердить брак. Как же это назвать? Это не счастье, не волнение, даже не облегчение. Я так себя не чувствовала даже в родном доме. Я в безопасности. Впервые в жизни.
Глава 8. Эйн-Керем, 37 год до н.э.
Волны холмов сменяются горными вершинами и спускаются в долины.
Tawarei Yehuda[25], холмы и горы нашей страны, древние, необъятные, упоминаются всегда с почтением. Сейчас Elul[26], месяц покаяния. Каждое утро в Священном городе эхом разносятся звуки шофара, призывающие к размышлению. Мы завтракаем пирогом с изюмом и яблоком, смоченным в финиковом меде, пока мама ведет разговор. Из Хеврона сюда маму сопровождал кузен моего мужа Авнер, который, как и все мы, вежливо терпит ее нудные сплетни.
– Любимого называют «сыном ювелира», презираемого – «сыном горшечника». Того, кого ни любят, ни ненавидят, – «сыном стеклодува».
Она смеется, вроде шутит, но ее тон говорит о том, что она считает Авнера заурядным. Я вспоминаю, что Еlul – пора прощения.
Если он и обижен, Авнер этого не показывает. Он на мгновение останавливает на мне взгляд – это значит, что все в порядке и мне не стоит волноваться. Я благодарна ему за понимание.
Его щедрые дары – великолепные изделия из стекла. Не только чаши и кубки, но и витые браслеты и ожерелья из стеклянных бусин. Ограненные и яркие, бусины мерцают, как драгоценные камни. Sh’erin для запястья и ḥalit’ta для шеи. А самое необычное, anak[27], – для ослика.
– Кулон для животного? – дивится муж. – Мы ж не язычники.
– На его осле драгоценностей как на царе, – неодобрительно фыркает мать.
И правда: у Хамора, осла, на шее огромный медальон из скрученного желтого и синего стекла, а в хвост вплетены желтые бусы.
– Какое мастерство!
Муж, совершенно пораженный, протягивает руку – в его ладони голубой стеклянный полумесяц, кусочек неба.
– И для осла.
– А ты знаешь кого-нибудь, кто таскает груз, как осел? – спрашивает Авнер.
Муж хихикает: логично, ничего не скажешь.
И наша старушка-ослица Луда наденет первый кулон.
Авнер извиняется и уходит, чтобы накормить осла, и, когда уходит, даже воздух меняется. Я его обожаю, восхищаюсь его самообладанием, несмотря на колкости матери.
Для нас и его приезд, и матери – большая неожиданность; он сопровождает мою мать, потому что здоровье отца ухудшилось.
– Он выходит за дверь и не знает, куда идти. Я уже не понимаю, куда деваться от истерик.
Так imma рассказывает о состоянии отца, и это все, зато она не преминет уколоть меня:
– Как ты плохо выглядишь, – говорит она, осматривая меня. – Какая-то вялая.
Она поднимает мою руку за запястье, тряся ею так, что дрожит плоть над локтем.
– Вот что бывает, когда нет детей.
Я молчу, хотя хочется тут же все выболтать, потому что в это полнолуние у меня уже шесть дней как нет месячных.
– Пока не пройдет семь дней, никому ни слова, – предупредила Коринна, служанка Захарии. С тех пор как он стал священником, она известна своими лекарствами для помощи будущим матерям. – Бабушка узнает о внуке по первым признакам, а если не получает желаемого, потеря удваивается. Ты еще не видела ее с худшей стороны.
– ‘T’he[28], – говорит imma Захарии. Как будто надо извиняться до тех пор, пока не появится ребенок. – Мы бы забрали ее обратно, но что с ней делать? У нее не осталось сил, чтобы работать, как мои служанки.
Она смеется без улыбки.
Авнер возвращается к нам, так что я не волнуюсь. Я знаю, что, как только мы поедим, он покажет особый подарок для матери, и надеюсь, это хоть как-то отвлечет ее внимание.