Авнер с Захарией дальняя родня, но их можно принять за братьев. У них похожие лица, незакругленные серебристые бородки, щеки, покрытые тонкими серебристыми волосками. Одинаковые профили с переносицей, поврежденной в детстве: мужа сбили с ног, и он упал, а Авнер, возможно, попал в более смелое приключение. Когда они здоровались, на забор ложились похожие тени, и я их изучала.
В мире, где ценится наличие большого числа родственников, у нас с Захарией одна особенность – мы единственные дети в семье. А я себе мысленно рисую брата для мужа. Для меня он деверь. Человек, который имеет право на мне жениться, если Захария умрет до рождения нашего ребенка. Все это вызывает тревожные, но не неприятные размышления.
Разнообразие стеклянной посуды Авнера поражает, но стеклянные украшения просто ослепительны. Нагрудник в египетском стиле из зеленых конических бусин, разделенных крошечным граненым сердоликом. Браслет из изящных цилиндров, пурпурный, как цветок мандрагоры. Ожерелье с серебряной застежкой из желтых бусин размером с абрикосовую косточку. Для лодыжек и ремней – снизки желтых и красных бус, приятные на ощупь, как мягкое брюшко ягненка. Захария поднимает бусы и, отметив прозрачность, крутит их на окрашенной нити, и они блестят как драгоценные камни.
– Мы без ума от расплавленного песка, – смеется мой муж, рассматривая кулон с выгравированной гроздью винограда.
– Их можно запросто принять за драгоценности, – говорю я.
– Я учился у лучших, – улыбается Авнер.
– В Персии? – уточняю.
– Ашшуре, – отвечает Авнер.
– Если бы она проявляла такое же рвение в домашних делах, – вступает мать. – Ты помнишь?
Она спрашивает Авнера.
Авнер видит, как я смутилась, вспомнив о том, как прокралась в его мастерскую в Хевроне, спряталась от матери и задала больше вопросов, чем положено девушке. А мать кричала на улице, испугавшись, что меня схватили бандиты. В тот день меня кое-что поразило: Авнер не отправил меня домой. А мать на самом деле не желала, как часто говорила, чтобы бандиты освободили ее от бремени – неисправимой дочери.
Я рассматриваю бусины ожерелья, их цвет похож на размытую синеву рассвета.
– Как это делают? – спрашиваю я.
– Их нанизывают женщины из моей деревни, – отвечает Авнер. – У них получается гораздо лучше, чем у меня.
– Да я не про нанизывание. Про стекло.
– Значит, ты не знаешь эту историю? – спрашивает муж.
– Чего б я спрашивала, если б знала, – отвечаю я, раздраженная его напыщенностью перед кузеном.
– Чистая случайность, – продолжает Захария, не обращая внимания на мое раздражение. – Моряки Пиникайи готовили на берегу обед. Так говорят, да, Авнер? Расскажи, расскажи моей жене.
– Да уж, история, – откликается Авнер, соглашаясь. – Моряки разбили лагерь…
– На берегу, около устья реки, – перебивает муж. – Давай, Авнер. Расскажи, как было.
– Они разбили лагерь на берегу…
– Им понадобились камни, на которые можно поставить горшки, – перебивает Захария. Он не может сдержать волнения. – А камней-то и нет! Ни одного. Но тот корабль вез блоки селитры. И они их положили вместо камней.
Муж берет рассказ на себя:
– Разожгли костры, согрели руки, поставили горшки поверх кусков селитры, и – вы, конечно, поняли – нагретая селитра смешалась с песком, и под их ногами оказалась стеклянная река.
– Так уж прямо стеклянная река? – недоверчиво спрашиваю я. – У моряков, готовящих на берегу обед?
Авнер выдыхает и чешет затылок, не желая подрывать убежденность мужа.
– Хорошо сказано, Авнер! – хвалит Захария, то ли не заметив, то ли не обращая внимания на мои сомнения.
Сама того не желая, я оставляю все как есть. Я смело задаю вопросы, на которые многие жены не осмелились бы. Но никогда не буду прилюдно спорить с мужем. Я отвлекаюсь, любуясь разложенными на ковре богатствами, цветом и формой стеклянных бус Авнера.
– Ничего особенного, – заявляет imma, взглянув на несколько вещиц.
Авнер тянется к мешку и достает завернутый в вощеное полотно небольшой сосуд.
Imma подавляет вздох.
Если другая посуда цвета морской волны и синих небес, желтая, как цветущий чертополох, красная, как ветреница, то этот сосуд – черный.
– Держи, – говорит он, снимая обертку, и передает его мне.
Захария вытирает слезы от смеха, все еще увлеченный историей.
– Представляешь их лица, тех моряков?
Я беру черный сосуд. У него необычная форма, ничего подобного я не видела. Обтекаемый, как глаз. Заканчивается сглаженной точкой с обоих сторон. Сделанный будто специально по размерам моей ладони. У него эбеновый блеск, который подмигивает и мерцает, завораживая, как глаз пустынной змеи в лунном свете.
– Моя прекрасная ошибка, – говорит Авнер.
– Из-за формы? – спрашиваю я, интересуясь ценностью вещи, которая, кажется, не предназначена для практического применения.
– Потому что черный, а не синий, как предполагалось, – поправляет он и проводит пальцами по пушистым кончикам бороды, пока всеобщее внимание приковано к стеклу.
– Дай взглянуть, – просит мать, пытаясь вырвать его у меня из рук.
И впервые в жизни я отказываю, обхватывая сосуд пальцами.
– Пожалуйста, продолжай, Авнер, – прошу я.
– Одна благородная дама из Кафрисина прислала мне куски голубого камня, из которого, по ее словам, можно было сделать блестящее небесно-голубое стекло для флаконов духов. Материал казался синим, даже когда я формировал сосуды, правда, со странным оттенком фиолетового, но, когда стекло остыло, небесно-голубой цвет превратился в ночь.
– Без дарованной ночи не наступит новый день, – отвечаю я, отдавая его обратно.
Он отказывается.
– Каждый стеклодув мечтает, чтобы его работа попала в благодарные руки.
И хотя я понимаю, что нужно из вежливости настаивать на возвращении вещицы, мне нравится черное стекло.
– Hodaya, Авнер, – благодарю я. – Никогда не видела ошибки красивее.
За ужином imma громко чавкает и облизывает пальцы. Обычно она клюет пищу, как воробей, и мне интересно, что вызвало такой аппетит.
Когда с едой покончено, Авнер передает матери подарок – бирюзовую стеклянную булавку для мантии, которую она носит поверх туники. Она крутит ее, полупрозрачная бирюза ловит свет. На одном конце приварена острая серебряная основа для застежки. Ее длина всего с большой палец, но на каждой стороне выгравированы в мельчайших деталях фрукты, что украшают одежду первосвященника, – три граната.
– По крайней мере полезная вещица. Приколите, – говорит она, и я направляюсь помочь, но она отдает подарок Бейле. Та убирает простую кость, которая прикрепляет мантию к тунике, и заменяет ее фигурной стеклянной булавкой.
– Тмина многовато, – сообщает мать, макая лепешку во вторую миску с тушеной ягнятиной.
Она вытирает подбородок влажной тряпкой, отпивает глоток вина и набивает рот инжиром, пропитанным соком рожкового дерева, бормоча, как все вкусно, пока жует. Никогда не видела, чтобы она так ела. Тем более то, что готовлю я.
– Прости, – говорит она, прикрывая полный рот рукой. – Точно так же было, когда я вынашивала тебя. В первые три месяца срока мела все подряд.
Она раскусывает соленые каперсы, высасывает их внутренности, избегая моего взгляда и делая вид, что не знает, почему я пошатнулась.
– Почему ты не сказала, что понесла, мама? – спрашиваю я, попавшись в ловушку, как доверчивый ягненок.
– Вы, кроме Авнера и стекла, ничего не видите. Куда уж мне со своими новостями?
– Mazala tava! – желает всего наилучшего Захария, первым придя в себя.
Бейла настороженно ждет распоряжений. В животе у меня все переворачивается, комната плывет перед глазами. Авнер нервно откашливается.
В голове мелькают тысячи воспоминаний: о каждой бусине, пришитой аккуратнее моей, о каждой лепешке, идеально раскатанной, рядом с моими, неровными, об огромных клубках спряденных крепких, ровных нитей.
Не слушая совета Коринны, я раскрываю тайну:
– У меня шесть дней задержка месячных.
Мать смотрит на Захарию, который кивает.
– На нас снизошло благословение!
Она воздевает ладони к небу, восхваляя Ribon Alma.
– Мальчики будут почти ровесники, – сообщает она, стараясь не думать о девочках.
Она тянется ко мне и целует в лоб.
– Когда мне объявить об этом? – спрашивает мать, считая новость своей.
Но я так жажду от нее поощрения, что радуюсь ее восторгу.
– Подождем, пока не пройдет три месяца, Цова, – отвечает Захария.
– Лучше перестраховаться, – кивает imma, соглашаясь с зятем. – В конце концов, это же Элишева.
Авнер прислоняется к стене. В руке у него глиняная трубка, из которой поднимается дым аира, сладкий, резкий запах которого подхватывается горным ветерком. У курящего аир кружится голова и развязывается язык. Авнер вдыхает дым, пока он не улетает к звездам. Я трепещу от желания и от стыда. Встряхиваюсь, чтобы прийти в себя. Коринна предупредила, что вынашивание ребенка вызывает у женщины много странных чувств.
Я проскальзываю в дом и беру черный стеклянный сосуд, стоящий на полке рядом с глиняными кувшинами. Приглушенный свет глиняной лампы на рабочем столе отражается от него глянцевым блеском. Сосуд столь же прекрасен, как и при солнечном свете. Или прекраснее.
В молитвах мы всегда гоняемся за белым. А где же молитвы об окутывающем утешении тьмы?
«Окропиши мя иссопом, и очищуся; омыеши мя, и паче снега убелюся»[29].
– Но, если бы не тень, где бы мы отдохнули от солнца? – говаривала бабушка, поправляя скрученный пояс моей туники.
Я касаюсь щекой гладкого прохладного сосуда.
В дверях мелькает тень. Авнер.
– Ta’heh! Ta’heh!
Он извиняется за то, что меня напугал.
Кожу окутывает жар его тела. Я отступаю прочь и спотыкаюсь. Сосуд выскальзывает из рук. Но он ловок, в мгновение ока подхватывает вещицу. Ловит одной рукой.