Одна сверкающая нить — страница 19 из 60

И хотя он не упрекает, у меня в горле застревает ком стыда. Зависть. Брат не узнает о жестокой обязанности дочери перед матерью. Даже когда матери не станет, обязательства перед ней, бабушкой, прабабушкой будут жить в каждой моей мысли о себе.

– А не пригласи ее – только хуже сделаешь, себе дороже, – уходя, изрекает муж. – И, пожалуйста, милая, поешь хоть чего-нибудь.

С трубкой в руке я собираю стекло до конца. Нагреваю, верчу. Катаю туда-сюда по шестку около устья. Нужно закончить заказ, чтобы проводить время с братом. Гулять, рассказывать всякие истории, вдали от любопытных глаз матери подарить ему оберег, который я сделала, чтобы его защитить. Вещицу, которая напомнит ему о любящей старшей сестре. Он будет носить ее с собой, хвалиться подарком перед друзьями, а они восхитятся ее красотой.

– А для чего это?

Я будто слышу сомнения матери.

По ее мнению, женщина должна молоть зерно, ткать, печь, убирать, следить за светильниками и готовить лекарства. Когда она не выполняет эти обязанности, то должна ухаживать за детьми, родителями, соседями, мужем.

Но мать не знает, что в стекле моя любовь и молитвы о брате.

Я переключаю внимание на работу. Творчество. Труд, не предназначенный для женских рук, из-за которого меня считают сумасшедшей.

Глава 11. Флоренция, 1513 год

Я беру в руки тяжелый пестик, вытираю его начисто и кладу к другим инструментам. Мастерская Мариотто освещается неярким лунным светом. Луна терпелива и неподвижна, словно позирует портретисту.

Гашу фонарь, подхожу к окну и поднимаю кисть к луне, словно собирая на щетину жидкий свет. Даже если бы это было возможно, как бы он выглядел на дереве или холсте? При смешивании на палитре краска может мерцать, но что будет, когда она высохнет? Не появятся ли трещины на неровной поверхности, скажем на холсте? Посветлеет или потемнеет? Не произойдет ли химической реакции с пигментом или темперой? Сотни лет художники ставят опыты, но от ошибок не застрахован никто. Для меня эта работа – загадка, таинственная медитация. Ведь одни и те же вещества в малейших вариациях дают разный результат. Как же так?

Когда-то я думала, что проведу эти часы с ребенком у груди. Я заматываю шарфом лицо, ножом разрезаю свинцовую лепешку на куски, половину кладу в ступку. Измельчаю пигмент и готовлю пасту в поисках светящейся белой краски, о которой мечтают художники.

Неудивительно, что у Мариотто слезятся глаза, краснеет нос и появляется кашель. И кожа, и одежда покрыты свинцовой пылью, которую он яростно перетирает. После первых дней работы с пестиком и ступкой нос у меня горел огнем. Через несколько недель кожа на руках покрылась волдырями, они чесались, как блошиные укусы, и не давали спать. Теперь, помимо защиты лица, я надеваю рубашку с длинными рукавами и перчатки.

Как только на свинцовых полосках, подвешенных над банками с уксусом, появляется корка, я снимаю ее и измельчаю, трижды промываю и ополаскиваю, потом собираю в бледные лепешки и сушу их на подоконнике. Монотонная работа, но не такая тяжелая, как измельчать корку в порошок, который, надеюсь, превратит белое в искрящееся и блестящее.

Мрамор и яичная скорлупа. Кость каракатицы и мелкозернистый алебастр. Все измельчается, а затем растирается до массы, которая после добавления масла дает большую глубину и блеск. Краска должна хорошо ложиться на дерево и сохнуть не слишком быстро.

Темпера из яичной скорлупы придает яркость и глубину, но не сияет, как масло, и быстро сохнет. Ее труднее смешать, что однажды довело Мариотто до белого каления, и он швырнул в мольберт сырые яйца.

Когда я пробую разные соотношения порошков и масел, некоторые смеси становятся тягучими. Другие надо наносить на холст быстро, иначе смесь засохнет. Постоянно представляю себе реакцию Мариотто и Микеля. Моя цель – добиться краски, которая удовлетворит как самых терпеливых художников, так и несдержанных.

– Маэстро Ченнино говорит, что чем мельче порошок, тем лучше.

Мариотто сжимает пестик в кулаке, как дубинку в драке. Я пытаюсь прогнать его, чтобы отдохнул.

– Закрой хотя бы лицо, – предлагаю я, протягивая ему лоскут, оторванный от старого фартука.

– А как я увижу, что делаю?

– Закрой нос и рот, не глаза, – поясняю я, но он отказывается. Чаша порошка, который он высыпал на палитру, вздымается небольшими облаками, от которых он задыхается и плюется.

– Vai via! Уходи! – говорит он, выхватывая у меня из рук лоскут и сморкаясь.

– Ты из-за этого цвета совсем рехнулся, – сержусь я.

– Я сойду с ума от твоего нытья. Займись чем-нибудь полезным, например anellini in brodo. Бульоном с лапшой.

Мариотто никогда мне не грубил. Не говорил, что мое дело только готовить, на другое я не способна.

– Разреши помочь тебе в поисках белого, о котором мечтает каждый художник, – прошу я. – Я кое-что придумала. Кажется, я знаю, как добиться un bianco senza eguali.

– Белого, которого еще не было?

Он выпрямился по стойке смирно, глаза остекленели от раздражения. Почесал нос концом шпателя.

– Будешь молоть – задержи дыхание, – подсказал он и протянул пестик. – От проклятого порошка кожа чешется, как от оспы.

Надев плащ, он целует меня в обе щеки.

– Я принесу Buccellato di Lucca, – обещал муж, зная, как я люблю сладость с изюмом и анисом.

Вероятнее всего, он вернется через неделю, дышащий, как труп, и ничего сладкого не будет и в помине.

Я добавляю две капли льняного масла в горку молотого свинца, потом кладу порцию порошкообразного cristallo, прозрачного венецианского стекла, все это перемешиваю мастихином, затем берусь за бегун для растирания. Сильно давлю, чтобы масло пропитало массу. Тужась, чувствую влажное тепло между ног. Месячные надежнее, чем звон городских колоколов, которые обычно звонят, чтобы сообщить о каком-то событии, а иногда безо всякой причины.

Три года назад я ходила к врачу.

– Сколько лет? – спросил он меня, ощупывая живот ледяными пальцами.

– Двадцать один.

– Давно замужем?

– Восемь лет.

– Понимаешь, в какую дырку он должен входить?

Видимо шок от вопроса он ошибочно принял за невежество.

– Откуда у тебя течет кровь. Не дерьмо.

Он сильно нажал на пупок, и я вздрогнула. Задрав юбки, стянул с меня штаны и ввел внутрь пальцы. Тело напряглось против его силы. Он копался все глубже, и я задрожала, потом отстранился и подошел к столу.

Я лежала, не зная, что делать, а он шуршал бумагами и рылся в ящиках стола.

– Где скромность? Оденься, – велел он, повернувшись и обнаружив меня в том же виде, в каком оставил.

– Муж упал с лошади, – пробормотала я и возненавидела внезапную слабость. – Вскоре после того, как мы поженились. . testicoli…

Я запнулась. Как объяснить, что яички мужа сморщенные, свисающие, как абрикосы, объеденные муравьями?

– Fica… – сказал он себе под нос, но так, чтобы я слышала. Самое грубое замечание для женщины. – Я полагаю, ты молишься и каешься?

За кого он меня принял? За ведьму? Конечно, я молилась Господу и каялась. А еще Элишеве. Доброй женщине, утешавшей Деву Марию. Я черпаю силу в молитвах, обращенных к Святой, она поддерживает память о Лючии вместе с мечтой о встрече.

– Я так и думал, – сказал врач, когда у меня не нашлось слов для ответа. – Это проклятие, ниспосланное свыше.

– Проклятие?

– Бесплодие, – ответил он. – Проклятое лоно. Божья кара. И нечего разглядывать мужа, лучше спроси свою совесть. Не каждой женщине дано вынашивать Божьих детей.


Я кладу на стол новую смесь красок, иду к себе в комнату, достаю из ящика мягкую ткань и марлю и завязываю их платком между ног. Кровь яркая, как остекленевшее озеро над terra rossa[32]. Как жена художника, теперь я обращаю внимание на цвет. Если Мариотто вечером вернется, у меня есть причина его удержать. Прошло шесть дней с тех пор, как он пообещал вернуться с лакомством.

До меня частенько доходили слухи, что его видели на Виа-делле-Белле-Донне, где он тратил наши деньги на куртизанок.

Но булочник утверждал, что племянник синьоры Баролли видел Мариотто во Фьезоле. Муж часто посещал город на вершине холма, черпая вдохновение в sacre conversazioni, священных беседах с Фра Анджелико, картинах, на которых святые изображены в обычной жизни. Образы, которые, по словам Мариотто, вызывали в равной степени уважение и улыбку. Даже если его видели, бесполезно надеяться, что он до сих пор там.

Я распахиваю ставни в спальне и выглядываю на улицу, переполненная беспокойством и гневом.

Вернувшись в мастерскую Мариотто, беру кистью последнюю смесь белого цвета, нанося ее на доску. Отвлекаюсь от мыслей о муже: чьей плоти он касается и сколько вина выпьет, прежде чем отключится в каком-нибудь темном, зловонном переулке.

– Ан-то-ния!

Просыпаюсь от его голоса. Голова на столе, щека в краске.

– Ан-то-ния-а!

Светает. Мариотто пьян.

– Антония! Дорогая моя жена, слишком умная для мужа!

Подхожу к окну, вытираю краску с лица. Муж внизу, на улице, одна рука на груди, другой машет шляпой, как белым флагом. Весь мокрый, растрепанные волосы прилипли к лицу, у ног растекается лужа.

– Sono un cane. Я грязный пес, – заявляет он идущей на рынок старушке.

– Замолчи и заходи в дом, – кричу я.

И бегу вниз по лестнице, чтобы его привести.

– Ты промок, – говорю я.

– Парикмахер предложил мне принять ванну, я залез в ботинках и в остальном. Когда он перестал орать, обещал заплатить ему портретом.

Изо рта несет вином, но кожа пахнет аралией и гвоздикой. Я молюсь, чтобы он выполнил обещанное парикмахеру.

Рана на лбу, только что зажившая после пьяной ссоры, когда его треснули кочергой, открыта и сочится.

– Я собака, – твердит он, пока я помогаю ему подняться на кухню.

– Тогда садись, как она, – говорю я.

Он подчиняется и тяжело приземляется на резное кресло, подарок его покровительницы, леди Альфонсины. Еще раны: на ухе и на шее. Засохшая и кровоточащая.