Одна сверкающая нить — страница 25 из 60

– «Если же они хотят чему научиться, пусть спрашивают о том дома у мужей своих; ибо неприлично жене говорить в церкви».

Он гневно воззрился на Лючию, стоявшую рядом со мной.

– А если у женщины муж – дурак дураком?

– Замолчи! – приказал священник, но Лючия не унималась.

– Я вам не подчиняюсь, – сказала она. – Вы мне не муж. Может, хотите стать? Или сделать из своей любовницы честную женщину?

– Изгоните этих бесов!

Проповедник воздел руки к небу.

– Я сама изгоню, – ответила Лючия и стала размахивать шалью, будоража народ.

Выходка Лючии была не единственным сюрпризом: мать ни на секунду не потеряла самообладания. Мне показалось даже, что на ее лице мелькнула слабая улыбка.

Церковные беседы всегда казались мне напряженными и противоречивыми. И стар, и млад терпели нарушение правила ожидаемой тишины женщинами, детьми, визжащими от скуки, или глухими стариками, говорившими громко, потому что не слышали собственный голос.

– Давайте по существу! – крикнула синьора Бальдовинетти, чей некогда проворный ум, как известно, давал слабину. – Клюв у моего дятла жесткий, как сухарь.

По церкви прокатился гул голосов. Тем не менее проповедник с покрасневшим лицом продолжал вещать, а менее покорные из нас хихикали в носовые платки.

В церкви разговоры – это сокращения, обрывки, где из нескольких брошенных шепотом слов нужно уловить смысл. По возвращении домой меня не раз загоняли в комнату за то, что я не смогла сдержать смех от остроумных наблюдений Лючии.

«В этом платье только на похороны» – о синьоре Новелле Крочини, у которой больше денег, чем вкуса, чьи оборки черных шуршащих юбок, по словам Лючии, могли спасти от ножа нескольких сиенских свиней.

«На улыбку нет налога» – о синьоре Ипполите Фонте, переехавшей из Венеции и относящейся с нескрываемым презрением к нашему нечестивому городу.

Мужчина, преклонивший колени рядом со мной, придвигается поближе.

– Синьора Альбертинелли, вы меня не узнаете?

Я вздрагиваю и поворачиваюсь. Он улыбается:

– Зио Ренцо сказал, что я найду вас здесь. Я знаю, что неприлично вам мешать.

Он называет падре дядей. И вдруг я замечаю: квадратный подбородок, миндалевидный изгиб светло-карих глаз, дуга Купидона на губах. Мальчик из детства, племянник падре Ренцо. Эудженио.

– Вам нравится эта картина, – замечает Эудженио. – Отвечать необязательно, я вижу, как вы на нее смотрите.

Я вспыхиваю от смущения, злости на его дерзкие высказывания. Моя любовь к этой картине превосходит другие привязанности. Иногда я думаю, что вряд ли бы полюбила мужа, не будь он творцом картины.

Мне хочется отодвинуться от Эудженио, но это мое место. Вторая ступенька. Мое место в церкви всегда здесь. Прямо перед картиной.

– Есть одна реликвия, – сообщает Эудженио, – Палец ее сына, Иоанна Крестителя, палец, которым он указывал на Ирода.

Каждый год падре Ренцо читает по крайней мере три проповеди на любимую тему. Непристойный брак Ирода Антипы, сына Ирода Великого, с женой его брата Иродиадой. Столько грехов в одном поступке. Иоанн Креститель не побоялся нацелить обвинительный перст на царя. Прихожане всегда замолкают, мужья ерзают, пока падре излагает взгляды на святость брака, сокрушаясь о том, что все вообразимые грехи плоти живы и здравствуют здесь, во Флоренции. Долг всех и каждого предотвращать подобное зло.

– Зио Ренцо совершил паломничество, чтобы его увидеть, – рассказывает Эудженио.

– В Святой город? – спрашиваю я.

– На остров в Черном море, – отвечает он. – На путешествие ушло несколько месяцев.

– Чтобы увидеть палец?

– Кость пальца. Даже не палец целиком.

Я чувствую себя неловко, разговаривая об этом перед картиной. Перед Элишевой. Она будто здесь, со мной в церкви. Как старшая сестра, наперсница. Женщина из плоти и крови, которая чувствует и разделяет мои сокровенные мысли. Мы будто сплетничаем о том, кто это слышит.

– Голова Иоанна в другом месте, – добавляет он, и я вздрагиваю, словно будущая мать на картине впервые слышит о судьбе своего сына.

Я представляю лезвие, которое отсекло его голову, и волоски на шее встают дыбом.

– Вы прервали мои молитвы, ваш дядя вряд ли это одобрит.

Я краснею.

Опять молчание. Не такое, как раньше. Многоликая тишина в стенах храма.

– Я не хотел обидеть вас или вашу Елизавету.

– Ее зовут Элишева, – поправляю я. – Имейте уважение.

– Mi scusi, – шепчет он. – Извините.

Он поднимается и выходит из церкви.


Когда я открываю двери церкви и выхожу на площадь, он все еще там.

– Пожалуйста, простите меня. Я сначала говорю, а потом думаю. Может, начнем снова? – говорит он. – Вы всегда были милосердны. А я неосмотрителен.

Его соблазнительная полуулыбка – я каждую неделю мечтала, чтобы он мне улыбнулся. Его красивые черты освещены солнцем, и я снова восьмилетняя девочка, влюбленная в него.

– Здравствуйте, Эудженио!

Площадь пересекает синьора Кривелли и машет Эудженио. Ее старший сын Бенвенуто, с бронзовой кожей и губами херувима, ухмыляясь, идет за матерью.

Эудженио машет в ответ и улыбается: вежливый взгляд на синьору Кривелли и долгий – на ее сына. Юный Бенвенуто оглядывается. Дважды.

– Я понимаю, почему Зио Ренцо сравнивает вас с маркизой, – рассуждает Эудженио.

Но меня отвлекает интрижка, которая только что произошла между мужчинами. И Эудженио определенно хотел, чтобы я заметила. Я скрываю разочарование, обращая внимание на рваный шрам на его лбу.

– Вы нетерпимы. Но ведете себя достойно, – поясняет он. – Как маркиза Изабелла д’Эсте.

– Муж ею восхищается.

– И не он один, – подтверждает он, указывая на шрам.

– Я не смотрю, – говорю я.

– Я был в толпе, которая штурмовала Синьорию, требуя, чтобы Совет Ночи был привлечен к ответственности, – сообщает он.

На мгновение мне хочется повредничать. Сказать, что я уже поняла его намек. Совет был группой мужчин, которые выслеживали гомосексуалистов и часто не несли ответственности за жестокие наказания.

– Дядя пришел к нам домой и умолял меня не участвовать, а то посадят в тюрьму. Или хуже.

– Значит, он знает? – спрашиваю я, не зная, как выразиться ясно.

– О том, что он называет моим стойким холостяцким поведением? – отвечает он. – Наверняка.

– Он не похож на большинство священников.

– Он ни на кого не похож, – смеется Эудженио. – Полная противоположность отцу. Трудно поверить, что они были братьями.

Он задумывается.

– Дядя сказал, что вы потеряли родителей. Мне очень жаль. У вас есть другие родственники во Флоренции?

И у меня в сердце приоткрывается незалеченная рана.

– Мать была единственным ребенком, у отца были брат и сестра. Оба умерли во время чумы. – Я отвечаю, будто оправдываясь отсутствием родни, отсутствием связи. – У отца родственников не осталось.

– Простите меня за такие слова, но, может, чем меньше семья – тем меньше горя, – усмехаясь, говорит он.

В груди разливается постоянная боль утрат.

– Allora! Семейному древу нужны ветви, – совершенно серьезно заявляет Эудженио. – А куда делась та женщина, которая приходила в церковь с вами и вашей матерью? Та, что поставила на место проповедника?

Я чуть не расцеловала его за напоминание о Лючии.

– Троюродная сестра по материнской линии. Скорее, тетя. Для меня она была Зия Лючия.

При упоминании имени я чувствую легкость.

– Allora! Таких родственников, как она, дай бог каждому, – подбоченясь, изрекает Эудженио и на мгновение кажется здоровым мужиком, каким хотел его видеть отец.

Его лицо – сплошные углы и тени, любой художник потянулся бы к углю и бумаге.

– Она уехала. С тех пор прошло много лет.

Легкость в груди гаснет.

– Вы никогда не спрашивали куда?

– Кого мне спрашивать? Ее не очень любили.

– Такие люди – самые интересные.

– Я как-то хотела ее найти.

– Но родители запретили?

Он трогает шрам на лбу.

– Она была необыкновенной женщиной, непохожей на других, – отвечаю я.

– И, конечно, представляла угрозу. Отец высек меня до крови, когда в детстве я спросил, почему меня не пускают пожить у бабушки. Его матери! Она была эксцентричной, откровенной. Только она могла заставить его заткнуться и покраснеть. Отец называл ее «Заноза».

Мы молчим, наши истории встречаются, соприкасаются оборванными краями. На площади грохочут тележки, которые тянут торговцы.

– Мой отец боялся Зии Лючии, – говорю я. – Она свободолюбивая. Цветущая. Приехала в гости, привезла кисти и все такое, в тот самый день, когда Савонарола пытался сжечь все произведения искусства во Флоренции.

– Отвергнут любимой, за что пострадали невинные, – говорит Эудженио, закатывая глаза.

– Лючия? Да она скорее плюнет в лицо отказавшему.

– Я не о тете, о монахе. Он влюбился, а она его отвергла. Он ушел в монастырь, чтобы отказаться от всех женщин, потому что не сумел добиться одной.

– Откуда вам все это известно?

Я очарована его рассказами об отвергнутом монахе, о пальце святого, захороненном на каком-то острове.

– Просто родился мужчиной. Задаю вопросы. Мне можно.

– Но только те, которые не расстраивают отца?

Он улыбается, но в глазах грусть.

– Однажды отец взял меня с собой в поле, где работал. Мне было пять лет. Две овцы спаривались. Я озадаченно уставился на них. Одна овца старалась залезть на другую сзади. Я разглядывал сцену, не понимая смысла. Отец опустился рядом со мной на колени и заговорил откровенно, словно объяснял, из какой тучки польется дождик. «Когда ты со шлюхой, бери ее так же, сзади, – он показал на барана, взобравшегося на овцу. – В дырку между половинками. Откуда дерьмо. Понял?» Я испугался, что, если не пойму, меня высекут. По крайней мере, я понимал разницу между дырками, но понятия не имел, что туда совать и зачем мне это. «Так ты не оставишь ей ребенка, но разгрузишься, и тебе будет хорошо». Тогда он единственный раз прикоснулся ко мне, не вызвав ни слез, ни крови. Легкий щелчок по подбородку.