Одна сверкающая нить — страница 27 из 60

Мы доходим до узкой улочки, ведущей к небольшому каменному домику Ошайи, и кто-то меня окликает. Зовет снова и снова. Слышу топот быстрых ног по булыжнику. Я оборачиваюсь и вижу бегущую ко мне девочку. Она лучится от счастья, сверкая дыркой вместо переднего зуба.

Я становлюсь на колени, чтобы с ней поздороваться, и она бросается ко мне в объятия.

– Говорила же маме, что ты будешь здесь, – щебечет Марьям.

Она обвивает ручонками мою шею и, как воробышек клювиком, целует в обе щеки.

– Я тебя видела, когда ты делала первые шаги, – вспоминаю я. – А сейчас ты перегонишь горную козочку.

Она восторженно хихикает.

– Папа говорит, ноги бегут впереди меня.

Нас догоняет Ханна.

– Она так расстроилась, что тебя не увидит, – бодро говорит она, несмотря на капризы дочери.

Я встаю, чтобы обнять тетю, и Марьям берет меня за руку.

К нам присоединяется дядя Иохим, и я очень тронута его уступкой повернуть назад после долгого путешествия к матери.

– Шесть сыновей, а теперь дочка. Как мы с матерью можем отказать? – говорит он, и Марьям расплывается в беззубой улыбке.

– Мы ненадолго, – добавляет Ханна.

– Хотя бы пообедайте, – предлагает Ошайя.

– Я тебе сыграю на бубне, – сообщает Марьям. – И песню сочинила на эту музыку.

За обедом мы обмениваемся историями, и папа что-то бормочет, наслаждаясь лепешками с инжиром, пока не засыпает с липкими кусками в обеих руках. Марьям играет на бубне, потом поет песню, играя на лире Ошайи. Песня долго звенит у меня в душе после того, как она заканчивает. Мы хлопаем в ладоши, а Марьям устраивается у меня на коленях и погружается в сон.

Когда на черном небе появляются звезды, Иохим, Ханна и Марьям собираются уходить. Я обнимаю их по очереди, Марьям последней.

– Ты приедешь к нам в Эйн-Керем? – спрашиваю я, и она восторженно кивает.

– Мне нравится сладкий вкус воды из источника, – говорит она, и ее серо-зеленые глаза говорят больше, чем слова.

– Сладкая, как твоя музыка, – отвечаю я.

И надеюсь, что голос не выдает мои чувства.

Учащенное дыхание, жар в груди. В ушах журчит древний источник виноградника. Может, даже царь Соломон когда-то наклонился, сложил руки чашечкой и выпил. Поток стекает с гор, проходя через известняк, который оставляет сладость во рту. Источник стал местом, где собираются женщины. Набрать воды, попить. Обменяться сплетнями и новостями. Впервые встретиться с возможным женихом. Женщины и вода. Гармоничное сочетание с незапамятных времен. Но с каждым проходящим месяцем меня все с меньшей радостью принимают у источника.

После тридцатилетнего замужества бездетной женщине не приходится ждать предвестий и знамений.


Перед рассветом отец уже на ногах.

Я, полусонная на тюфяке, делаю вид, что сплю.

– Пора, пора, – будит он.

Еще не рассвело, кожу раздражает покалывание от его горлового хныканья. Я заставляю себя сесть, затем медленно встаю, а он ходит и сильно трет лоб, оставляя красный след.

Когда я убираю его руку с лица, он чешет руку.

– Не царапай себя, папа.

– Как мать, как мать, – повышает он голос.

– Тише. Твой брат спит.

– Бе, ба. Два, два. Бе, э, э.

Булькающие отрывистые звуки его белиберды, словно они накопились за то время, пока он молчал.

– Посиди, папа, – говорю я, подводя его к креслу. – Мы скоро уйдем.

Я молюсь, чтобы он не закатил истерику, и вручаю ему монету, которую храню для такого момента. Кажется, он находит утешение в том, что переворачивает ее пальцами – трюк, которым я восхищалась в детстве.

Монета катается туда-сюда по пальцам, успокаивая.

– Ты все понимала, – сообщает он. – Маленькая, но умная.

Эту историю он рассказывал много раз. Когда родилась, я понимала все, что он сказал. Может быть, я не забыла всего, что знала, когда ангел рождения приложил палец к моим губам и сказал мне: «Тс-с». Оставив вмятину на верхней губе в знак уверенности, что я забуду все секреты, которые мне рассказали в чреве.

– Она кричала двадцать семь часов, – вспоминает отец. – А потом появилась ты.

Про это я тоже знала. Мать много раз рассказывала о тяготах моего рождения. Двадцать семь часов. Любимое число для выражения «много» в данном случае вполне вероятно.

– Цад другой, – рассказывает он новую историю, которая меня шокирует. – Выскользнул! Выскочил, как косточка из финика.

– Откуда ты знаешь? Тебя же там не было. – Меня задела легкость появления в этом мире Цада. – Мужчины при родах не присутствуют.

Он в смущении морщится, понимая, что я права, сам изумляется, откуда он вообще это знает.

– Пора, пора. Камень теперь, камень! – торопит отец и ходит за мной, пока я навожу порядок в комнате.

– Умоемся, поедим, а потом пойдем к карьеру.

– Камень режут водой! – Он переключает внимание, и лицо озаряется. – Но как? Если вода режет камень, почему мы не теряем руки и ноги в воде?

Он смотрит себе на руки как на чудо – что они все еще целы после омовения.

– Второй, второй…

Он борется, подыскивая слово, которое, наверное, вертится на языке. Он зажмуривает глаза, его руки сжаты в кулаки и дрожат.

– Не расстраивайся, папа.

– Второй любимый день!

Он в восторге. Разум подбирает нужные слова.

– Камень, вырезанный водой. Второй любимый день! Второй. Второй.

И я с облегчением выдыхаю, радуясь, что он нашел нужные слова, и не хочу снова сбить его с толку. Хотя я и подозреваю, что первый любимый день – рождение брата, спрашивать не рискую.


Снаружи Святой город по-прежнему кишит паломниками и путешественниками, прослышавшими о великих планах Ирода, и отец нас приветствует каждого прохожего, включая скотину.

– Sh’lama, дорогой ослик. Не твой ли предок возил царя Соломона?

– Sh’lama, добрый человек! – говорит он римскому прокуратору, чья тога претекста с красно-лиловой опушкой показывает его высокий статус. – Какие великолепные одежды. Вы купили их в Египте? Красиво, ничего не скажешь. А отбеливают мочой?

К прокуратору спешит встревоженная группа консулов, их выбеленные одежды блестят в пасмурном свете. Тога, как сказал отец, а еще раньше бабушка, белеет от смеси, в которую добавляют мочу.

– Прочь, старик, – командует один, другой поднимает руку, чтобы схватить отца, который съеживается и хнычет. – Выбирай выражения.

– Выбирай выражения, – бормочет abba, в секунду умолкая.

Сколько раз я объясняла его состояние? Сколько принесла извинений тем, с кем предпочла бы не разговаривать? Когда-то он был почтительным и благочестивым, торжественным и красноречивым, странно, что теперь он может оскорбить. Чаще всего странные приветствия вызывают недоумение, но бывают случаи, когда ревнивый муж или чиновник злятся, один судья в раздражении толкнул его так, что он упал, когда отец утверждал, что они однажды встречались по дороге в Дамаск.

Я извиняюсь перед консулами и тяну отца дальше.

Как только мы уходим, он тут же забывает о происшествии и нетерпеливо ведет меня за руку по узким улочкам, словно зная дорогу.

– Скорей, скорей, – бормочет он, прихрамывая.

– Аарон!

Дорогу преграждает широкоплечий мужчина с тронутой сединой бородкой. Отец останавливается.

– Ашер, дорогой. Друг мой.

Отец поворачивается ко мне, словно на него снизошло озарение.

– Элишева, это Ашер. Сколько лет, сколько зим! Слишком много! Наши деды были неразлучными друзьями.

– Sh’lama, старина.

Голос Ашера дрожит от нахлынувших чувств.

– Давай присядем?

Он машет в сторону небольших табуретов и стола рядом с дверью, берет отца под руку и ведет.

– Да ты хромаешь, старина. Небось с ишака свалился?

Рокочущий хохот вырывается у него из живота.

– Ничего, ничего. Ничего подобного, – отвечает отец.

Я поражена тем, как на улицах Священного города к отцу снова вернулась память. Пока они с Ашером болтают, я радуюсь спокойствию отца. И вдруг до меня доносится хорошо знакомый запах – ароматы угля, кремнезема и воска. Запах мастерской стеклодува.

Ашер с отцом увлеченно беседуют, а я иду мимо прилавков и витрин по запаху. С улицы заглядываю внутрь мастерской. Мужчина и его младший ученик потеют над пламенем, расплавленное стекло вздувается из духовых трубок.

– Твой отец рассказал, что ты работаешь со стеклом.

Рядом со мной Ашер и отец.

– Умница, умница, девочка, – сияя, говорит отец, и мне невольно становится приятно. – Двадцать семь часов, – продолжает он уже мрачным тоном.

А теперь и я морщусь, ожидая услышать, в который раз, историю своего трудного появления на свет.

Ашер не следит за разговором, с любопытством глядя на меня. Я пожимаю плечами, устав объяснять поведение отца.

– Двадцать семь часов, – повторяет отец. – И появилась Элишева.

Он берет мои руки. Гладит их, сжимает.

– Мой первый любимый день.

– Знакомьтесь, Паппос, – представляет Ашер.

Но я онемела от сказанного отцом. Я под впечатлением его слов. Мы сжимаем руки.

– Ты моя barta, дочка, – рыдает отец.

– А ты мой abba.

Я притягиваю его к себе и держу, чувствуя, как дрожит тело от приглушенного хныканья, когда он устает.

– Пойдемте смотреть работу Паппоса, – зовет Ашер, смущенный чувствами отца. – Он талантлив и все расскажет.

Он смеется и подталкивает нас к мастерской.

Мужчины обмениваются приветствиями. Правая рука на правом плече, прижимаются щекой к щеке.

На провисших полках вдоль стен стоят сосуды всех цветов, размеров и форм. Кубки и кувшины, тарелки и амфоры, изящные флаконы и полупрозрачные тюбики из-под краски. С крючков аккуратно свисают металлические инструменты ручной работы. Инструменты, трубки, ножницы и деревянные лопатки. Брак складывают в угол для переплавки и повторного использования. Я хожу по комнате и наслаждаюсь знакомым теплом и энергией мастерской. Ашер объясняет мой интерес к изделиям из стекла.

– Эта женщина? – слышу я вопрос Паппоса.