– Если ты имеешь в виду не привлекать внимания неподобающим поведением, – усмехнулся он, – тебе будет приятно узнать, что в Вергато нет искушения. Скорее всего, я буду бродить по лесу, охотиться за трюфелями.
– И не беспокой маму сплетнями, – сказала я.
– Я буду осторожен.
Эудженио прижимает руку к груди.
– Скорее всего, Папа Лев промолчит о том немецком монахе Лютере.
– По крайней мере, я согласен. Буду осторожным, – кивнул он.
– Вот и славно. Patti chiari, amici cari. Уговор дороже денег.
От Эудженио нет вестей. И с Мариотто в бреду и вне его дни и недели приходят и уходят, и я чувствую, что у меня нет друга в этом мире.
Я сажусь на кровать рядом с Мариотто. Он вздрагивает.
– Может быть, ты позволишь помыть тебе голову? – говорю я, отводя с его лица спутанные грязные пряди.
– Завтра, – едва слышно хрипит он.
– Я не могу отказывать посетителям. Падре, Микель, Понтормо. Приходил даже Рафаэль.
– Только Баччо, – говорит он, приоткрывая веки. – К черту остальных.
Я беру его руку к себе на колени и глажу. Такие красивые руки.
И на этот раз чистые от краски.
– Помоги мне подняться, – говорит он.
– Calmati! Мариотто, врач велел соблюдать постельный режим.
– Старого пса к цепи не приучишь, – говорит он и пытается сесть, задыхаясь от боли.
– Мариотто, не трать силы зря.
– Дай мне сказать, – говорит он, поглаживая ребра. – Если что, я отдал Баччо шкатулку. Если когда-нибудь до этого дойдет, скажи ему, чтобы принес.
– Отдай шкатулку мне сам. Что внутри? Твои манеры?
Он отмахивается от меня и соскальзывает в постель.
– Завтра, когда я встану, как Лазарь, мы поговорим. Я заключил деловое соглашение с торговцем из Генуи.
– Заказ? – спрашиваю я.
– Allora! «Domani», – говорит он. – Завтра.
Я беру с тумбочки нож и подстригаю ему ногти. Втираю миндальное масло, в пальцы, руки, массируя каждую, пока он не захрапел, выдыхая воздух, как гончая у костра.
Я выскальзываю из его комнаты, мне тоже надо отдохнуть. Положив голову на подушку, я думаю, как бы сообщить Эудженио новости.
Меня будит барабан. Стук барабанных палочек. Но не обычный звук палочки по пергаменту. Еще не проснувшись, я изо всех сил пытаюсь понять, что это за звук, металлический, как будто стук пальцев по металлу.
Я натягиваю на себя ночную рубашку и на полпути к окну понимаю: идет дождь. Жирные капли заливают площадь, уже несутся мелкими прожилками ручейков, извиваясь по тротуару. Но слышен и другой звук. Глухой лязг металла там, где должен быть просто стук капель дождя по черепице.
– Мариотто?
Я стучу в дверь его комнаты. Нет ответа. Открываю. Кровать смята и пуста. Дождь все сильнее, и звук становится громче.
– Мариотто? – снова кричу я.
На кухне его нет, стол забрызган яйцом. Лоджия завалена брошенными рисунками, на многих ободки винных бокалов, на полу дорожка пролитой еды, ведущая на веранду.
– Мариотто?
Он не отвечает. На веранде я понимаю почему.
Он лежит на плитке ничком. Тарелка треснула пополам, одна половина разбилась возле левой руки. В другой руке у него крышка от большой кастрюли, в которой наша служанка варит бульон. Капли дождя барабанят по медной поверхности.
Я падаю на колени рядом с ним, рыдания вырываются огромными дрожащими волнами. Переворачиваю его на спину, встаю и пытаюсь ухватить влажное, скользкое тело. Пробую вытащить его из-под дождя за руки, за ноги. Наконец затаскиваю его в дом и падаю рядом.
– Ты великий пес, – говорю я сквозь слезы, прижавшись лицом к груди, не в силах поднять его с пола. – Какого черта ты делал под дождем с крышкой от кастрюли?
– У него были странные привычки, – говорит Баччо, похлопывая меня по руке, как дедушка, не решаясь оставить меня одну.
Гости разъехались после похорон и почти двухдневного траура. Многие остались бы, если бы я не объяснила, что устала. Конечно, не только горе истощило силы. Когда Микель прощался, не знаю, уловил ли он проницательным глазом мое состояние, но у меня сомнений нет: я беременна.
Те, кто нас хорошо знал или хотя бы немного, видели страсть Мариотто к удовольствиям и без труда поверили бы, что наша супружеская жизнь продолжалась как обычно, несмотря на его болезнь. И хотя о беременности вопросов будет мало, если будут вообще, я расскажу об этом Эудженио. Не потому, что он отец ребенка, а потому, что мне больше, чем когда-либо, нужен друг.
– Нас всегда сравнивали, вашего мужа и меня, – говорит Баччо. – Священник и негодяй. Ангел и дьявол. Но во многих отношениях он был моей лучшей половиной.
Я понимаю, о чем он. Дружба Мариотто послужила мне больше, чем брак. Может, сообщить Баччо мои новости. От нерешительности у меня дергается челюсть.
– Мариотто сказал, чтобы я кое о чем вас спросила, – говорю я вместо этого. – О какой-то шкатулке.
Я чувствую, что дрожу, как будто упоминание о чем-то из прошлого каким-то образом делает смерть мужа более реальной, окончательной.
– О шкатулке, говорите?
Баччо постукивает по ноге пальцами.
У меня замирает сердце. Как это похоже на Мариотто – давать ложные обещания.
– Не беспокойтесь, – качаю головой. – Может, он был не в себе какое-то время.
– Allora! Вспомнил. Sì, шкатулка. Бальзамовое дерево, так он сказал. Довольно легкая.
– Что в ней?
– Я не могу сказать, что он когда-либо упоминал об этом, – отвечает он. – Вернусь в Рим – пришлю.
– Когда сможете, – отвечаю я, отчасти желая, чтобы Баччо не был таким щепетильным и сказал или хотя бы намекнул, что в шкатулке. Другой посмотрел бы и узнал, что внутри. Или солгал и оставил шкатулку себе.
Я открываю входную дверь, и мы оба щуримся на пасмурное небо.
– Какая жалость, именно сейчас, – говорит он, выходя на улицу и проводя рукой по лысине. – Продав рецепт краски, Мариотто выкупил бы виноградник семьи. Упокоил бы старых призраков.
Мои мысли отстают от слов Баччо. Ошибся, наверное. Хотел сказать, что Мариотто продал картину.
– Идея гениальная, – оживляется Баччо. – Просто и осуществимо, как многие гениальные идеи. Согласны?
Я уверена, что ослышалась. Или что Баччо исправится. Скажет, что продана картина. И мои страхи окажутся необоснованными, просто из-за беременности и горя я слишком остро реагирую.
– Кто бы мог подумать? Альберезе.
Я смотрю на губы Баччо так, словно он вызвал дьявола. Онемев, не могу переспросить, что он имеет в виду.
– Очень многие, даже некоторые художники, не понимают, что единственный вопрос, на который нужно ответить, прежде чем кисть коснется доски, – это тот же вопрос, который задавал Альбертинелли: какой белый?
Выражение лица Баччо светится от теплых воспоминаний.
– Именно белый определяет, как цвета будут окрашиваться и смешиваться, как будут ощущаться под кистью или шпателем и насколько непрозрачными будут слои краски. Кто бы мог подумать, что этот белый можно создать из обычных камней, которые валяются под ногами, как гравий?
Я медленно прихожу в себя, глядя, как над площадью плывут облака, а дождь снова барабанит по ступеням.
– Allora, вы устали. Мне надо ехать.
Рука монаха касается моего плеча, лицо приближается к моему. Дыхание не слишком приятное.
– Простите меня, я всегда завожу разговор перед отъездом.
Его натянутая улыбка придает напряжение скорбному выражению лица.
– Дело в том, что краска вашего мужа имеет большую коммерческую ценность.
Мне хочется ему сказать. Вот так прямо признаться. Рецепт краски придумала я, а не Мариотто. Мариотто не имел права его продавать. Но меня одолевает мысль, что Баччо сузит глаза и удивится. Он монах, но он все же мужчина, и верность между мужчинами хранится ревностно. Мое признание может повредить нашему общему горю – это более невыносимо, чем узнать правду самой.
– Кто же купил рецепт краски?
Я заикаюсь, задавая вопрос.
– Он не говорил, я не спрашивал, – отвечает Баччо. – Я ничего не смыслю в делах, а в Риме полно торговцев.
– Продал в Риме генуэзцу? – спрашиваю я.
– Да, да. В Риме. Я помню, потому что он устроил это во время последней поездки.
Баччо, кажется, рад предложить мне подтверждение сделки.
– Вы скоро приедете? – спрашиваю я, сдерживая гнев и смаргивая слезы.
После того, как я пожелала, чтобы Баччо остался подольше, теперь я желаю, чтобы он ушел.
– Заказы в Риме задержат меня на какое-то время, – отвечает он.
– Я буду скучать по вас, Баччо, – говорю я, чувствуя, что его возвращение во Флоренцию маловероятно.
По крайней мере, в ближайшее время.
– Dio ti benedica, – говорит он, предлагая мне божье благословение: одну руку ко лбу, другой чертит в воздухе крест. – Прежде всего, сохраняйте веру.
– При одном условии, – говорю я. – Держите в руке кисть. И никогда больше не отказывайтесь от искусства.
Он поражен, даже пошатнулся от моей настойчивости. Сконфужен, когда я целую его в обе щеки.
– Шкатулку пришлю, – говорит он.
– Quando puoi. Когда сможете, – говорю я, не уверенная теперь, что вообще этого хочу.
Я закрываю за ним дверь, подавляя желание лупить по ней кулаками, чтобы избавиться от шока. Наше брачное ложе не отличалось верностью жены, но дружба с Мариотто во многом значила больше. Мой разум взрывается и раскалывается пополам. Одна половина ищет причину, чтобы объяснить и извиниться. Другая воскресила бы эту собаку из мертвых, чтобы лично ударить копьем.
Глава 19. Эйн-Керем, 7 год до н.э.
Последние дожди aviva пришли рано, проливая по каменистой долине струящиеся серые ручейки. На улицах люди радуются, не беспокоясь о том, что промокнут до нитки. Когда я поднимаюсь на холм к мастерской, льет дождь, и я молюсь, чтобы это было благословением, чтобы дождь смыл с меня все нечистое из уже совершенного и того, что я собираюсь делать сейчас.
Последние семь дней я дрожащими руками собирала свою мочу, не думая о нечестивом поступке, о воображаемых вздохах и отвращении матери, и каждый день поливала семена ячменя, помещенные во влажную шерсть. Не я одна нарушаю традиции, применяя способ, привезенный к нам от египтян. Я хочу узнать, не понесла ли, и желание горит сильнее, чем покорность обычаям, и я призвала решимость той девушки, которой когда-то была. Той, что не боялась бежать на пораженные молнией вершины холмов во время грозы.