Если семена прорастут в первую неделю, то тело богато минералами. Минералами, чтобы кормить ребенка, растущего во мне.
Высокая вершина над нашей долиной исчезла в дождевой туче, будто плод моего воображения, но, когда небо прояснится, склоны и выжженные террасы покроются мелкой крапивой и кровохлебкой, а на благословенном чертополохе раскроются, как крошечные солнышки, желтые цветы.
На последнем подъеме, который уже делала бесчисленное количество раз, ноги у меня тяжелеют, и я иду медленнее, но даже это радует. Тяжесть в ногах – первый признак беременности, я слышала, как жаловались на это матери. Когда я открываю дверь, желудок скручивается от ожидания того, что я найду. Или не найду.
Я становлюсь на колени, протягиваю руку к нише, куда ставлю необработанное стекло, выдвигаю поднос с шерстью и семенами. Когда снимаю ткань, сердце пульсирует в груди и в ушах. Лоток усеян зелеными побегами. Другие семена, еще не проросшие, с трещинами в оболочке. Я пытаюсь сосчитать, сколько проросло, но очень волнуюсь. Закрываю глаза и пытаюсь отдышаться. Проверяю, не исчезло ли то, что я видела, как гора во время ливня. Маленькие зеленые язычки все еще торчат.
Я заталкиваю поднос в тайник. Мне нужно успокоиться до встречи с мужем. Пока не прошло три месяца, сообщать о беременности не принято, чтобы не искушать судьбу или духов, которых привлекает хвастовство. И демоны ждут, всегда готовые обмануть и приласкать встревоженную будущую мать.
Как мне хочется бежать на вершину холма и кричать об этом долине! Пусть дождь омывает меня большими холодными простынями, прижимает мои руки к натянутой под пупком коже, откроет мне рот и напоит плодородными небесными слезами.
Захария должен вернуться из Священного города, где в белых штанах, тунике, тюрбане и тканом кушаке цвета гиацинтового синего, тирского пурпура и алого кермеса окропит благовониями вечно горящие угли в Храме. Тонкоизмельченная смесь в равных частях мирры, ониха, гальбанума и ладана, соленая и чистая, возносит молитвы людей, пока клубится дым.
Я меряю двор шагами, а Бохан с недоумением наблюдает за необычной неугомонностью. Я не в силах отвлечься ни стеклом, ни шитьем, ни смалыванием зерна. Хотя я очень хочу поделиться новостями, мне нельзя забегать вперед. Потери случались даже во время беременности. Даже после рождения. Женщина с пятью детьми, возможно, рожала раз десять.
Вдруг за воротами раздается гул шумных мужских голосов. Я спешу открыть, ожидая мужа.
На улице стоит высокий мужчина в сопровождении еще двух человек. Все трое неряшливые и немытые.
– Sh’lama, сестра.
Цад раскрывает объятия, и я кричу от радости.
– Ты не послал весточки, братец, – говорю я, бросаясь к нему.
Потом делаю шаг назад, чтобы попытаться его обнять. Он на три ладони выше меня, и я чувствую себя младшей сестрой.
На голове и на подбородке у него густые волосы. Ноги широко расставлены. Вылитый отец.
Он снова обнимает меня, в его теле чувствуется сила.
– Ты не стареешь, сестра.
Голос у него низкий, как у деда; по сравнению с ним, по словам бабушки, остальные чирикали, как воробьи.
– Это Харсом и Биньямин.
Мужчины, окружающие брата, на вид такие же сильные, как и он, но ниже ростом, по крайней мере на ладонь. Лица и руки у них в старых шрамах, а у Биньямина на бицепсе завязан жгут, сквозь который просачивается свежая кровь.
– Оставьте нас. Я приду за вами, – говорит брат мужчинам.
Харсом и Биньямин уходят, вступая в глубокий и серьезный разговор.
– Ты принес новости о матери? – спрашиваю я.
На лице у него появляется выжидательная полуулыбка.
– Что? – говорю я, смущаясь и гадая, что не так с накидкой или туникой. Трогаю руками, чтобы проверить, нет ли на лице крошек, вытягиваю голову, смотрю, не испачкалась ли едой.
– Помнишь мое обещание? – спрашивает Цад.
Я краснею от смущения. Не было и дня, чтобы я не вспоминала о его обещании. Как бы я вообще жила без его уверенности?
– Ну и? – говорит он.
Но я не могу ответить. Я поражена тому, как он вовремя пришел. Его уверенности. Я не имею права говорить правду, пока не скажу мужу, и прижимаю руки ко рту, пытаясь скрыть улыбку, но не могу скрыть румянец.
– Я так и знал! Что говорит старина?
Он шепчет благословения, имея в виду мужа.
Я отказываюсь отрицать или подтверждать то, во что он верит.
– Он еще не знает? Значит, сон в руку, – говорит Цад, удовлетворенно хлопнув себя по бедру.
– Тебе снятся вещие сны? – спрашиваю я.
– Только маме не говори. Но я прав, верно? – отвечает он, на минуту напоминая прежнего мальчишку, каким я его помню.
Серьезного и беспокоящегося об одобрении матери.
– Захарию вызвали в Храм, – сообщаю я, избегая ответа. – Должен вот-вот вернуться.
– Тогда пусть мои поздравления относятся к стеклу, в изготовлении которого ты преуспела.
Брат обнимает меня, окутывая теплым соленым мужским запахом.
– Хозяин возвращается! – кричит с крыши Бохан.
– Ты ему расскажешь? – выжидающе спрашивает Цад.
– А ты расскажешь мне, где был?
– Давай поздороваемся с твоим мужем.
Теперь его очередь не отвечать.
Муж, опустив голову, идет к нам. Нетерпеливо машет рукой мужчинам рядом с ним, словно отгоняя.
– Позови его, дай ему знать, что это ты, – говорю я, беспокоясь, что Захария заволнуется, увидев рядом со мной незнакомого мужчину. – И не называй его «стариком».
– Sh’lama, зять, – зовет Цад, поднимая руку, чтобы помахать.
Но Захария не обращает на него внимания, не сводит глаз с тропинки, по которой шагает. Его сопровождают четыре священника, они спорят на повышенных тонах. Я вижу страдание на лице мужа. Мужчины спорят, а муж сердито жестикулирует в ответ с покрасневшими от разочарования щеками. Он подходит ко мне и останавливается, открывает рот, чтобы заговорить. Звук не выходит. Он закрывает рот, зажмуривает глаза и снова открывает рот. Сжимает руки в кулаки и грозит небу.
– Онемел, – говорит Авишай. Они тоже озадачены. – Что-то произошло в Храме, но что именно, он не говорит.
– Как он может сказать? – возражает младший священник Авессалом.
– Пусть напишет, – говорит Авишай, протягивая восковую табличку и перо, которые муж выхватывает и швыряет в пыль.
– Ему нужно отдохнуть, он измотан, – говорю я, пытаясь отвлечься от истерии, которую принесли с собой гости.
Захария открывает рот и пытается заговорить. Из горла вырывается странный хрип.
– Пусть расскажет нам, что видел, – говорит Авишай, собирая табличку и перо и стряхивая с них пыль.
– Я Цадок из Аарона, – говорит Цад, беря на себя ответственность. – Да пребудет мир с вашими семьями. Моему зятю нужно отдохнуть. Я присмотрю за ним сегодня и приду с новостями.
Бормоча недовольство, священники оставляют нас в покое.
Сильной рукой Цад обхватывает мужа и ведет к креслу, которое все еще на том же месте, где отец сидел на ветерке. Захария садится и закрывает лицо руками.
– Успокойся, – говорит ему Цад. – Я видел, как люди переживали сильное потрясение и замолкали на многие месяцы. Расскажешь потом. Не торопись. Мы подождем.
Захария поднимает голову и снова пытается заговорить. Мы с Цадом следим за его губами, пытаясь разобрать, что он говорит.
– Говори медленно, – прошу я. – Когда говоришь быстро, мы не можем прочитать по губам.
Захария всплескивает руками, по лицу текут слезы, борода мокнет.
Цад отрывает ветку от теребинта, сдирает с нее ягоды и листья.
– Напиши, – говорит он, протягивая самодельный стилус Захарии.
Он проводит рукой по пыли у наших ног, чтобы сделать чистый лист.
Захария наклоняется и пишет. Яркий свет. В Храме. Он поднимает руки и описывает широкий круг.
– Видение? – спрашивает Цад.
Захария яростно кивает, прикрывая глаза руками, имитирует ослепление от яркого света. Еще буквы.
– Он лучился, подобно солнцу? – спрашивает Цад.
Лицо Захарии озаряется. Губами говорит слово, которое мы понимаем: «Да».
Он снова стряхивает пыль и пишет: «Голос».
– С ним говорил голос, – объясняет Цад. – У меня во сне было то же самое.
«Не слушал. Не поверил».
– Во что? – спрашиваю я.
Муж берет меня за руки, его лицо морщится от угрызений совести. А у меня бьется в груди сердце. Я знаю, что ему сказали. Только он не верит.
Захария спрашивает меня взглядом.
– Да. Да! Правда, – кричу я. – Мы получили благословение.
Он становится на колени передо мной, прижавшись губами к животу. Мы все трое обнимаем друг друга. Цад сильными руками обнимает нас обоих.
– Радуйся, – умоляю я, пытаясь оторвать руки мужа от лица.
Но он сжимается от сожаления.
Он снова наклоняется к пыли и на этот раз пишет пальцем. «Наказан». Он обводит слово. Один раз. Дважды. В смятении качает головой.
– Может, Владыка мира желает, чтобы ты об этом молчал, – говорит Цад, и Захария бросает на него раздраженный взгляд. – Ты уже в годах для первого ребенка и сестра тоже, – неустрашимо настаивает Цад. – Нужно беречься от сплетен, которые могут запятнать эту новость.
Захария немного успокаивается.
– Ты человек честный. Для меня даже слишком, – смеется Цад. – Если спросят священники, ты ведь не соврешь. А так тебе не надо ничего говорить, объяснять. Пусть устанут от вопросов.
Я не подумала о сплетнях. Не думала ни о чем другом, кроме собственного восторга и надежды на то же самое в муже.
– Но он может писать, кивать и качать головой, – говорю я.
– Может, но не обязан, – говорит Цад, довольный аргументом. – Ему наказали молча молиться. Вряд ли это ложь.
Муж настроен скептически, но успокоился.
– Когда появится ребенок? – спрашивает Цад.
– Между весной и летом, – отвечаю я.
– Сможешь ли ты удержать гордость до тех пор, старина? – спрашивает Цад.
Захария кивает.
– Набожность сослужит тебе хорошую службу, – говорит Цад.