Муж снова наклоняется и пишет: «Ta’heh».
– Сейчас не время извиняться, – говорю я, обвивая руками его шею и прижимая к себе. – Наше дитя на подходе.
Захария в изнеможении рано ложится спать, а мы с Цадом поднимаемся по лестнице на крышу. Тучи расходятся, и ночное небо мерцает яркими звездами.
Я сижу, скрестив ноги, на тканом ковре, а Цад откидывается на спину, заложив руки за голову.
– Ты когда-нибудь мне расскажешь? – спрашиваю я.
– Откуда я узнал, что ты понесла? – отвечает он. – Я же говорил тебе: приснилось.
– Ты прекрасно понимаешь, о чем я.
Я имею в виду, где он пропадал несколько месяцев.
Он лежит безмолвный, как небо.
– У тебя и так есть о чем думать, – говорит он через некоторое время.
– Разве не лучше мне знать, куда вы идете, чем воображать худшее? – говорю я.
– Насколько плохи самые плохие мысли в голове женщины? – спрашивает он.
– Я представляю, как тебя распотрошили и обезглавили, а подбитый гвоздями сапог римского солдата растирает в пыль потроха.
– Это если поймают, – говорит он с нежной улыбкой, как отец.
– Я не такая, как мать, – говорю я. – Правды не боюсь.
– Ты во всем права, – зевая, говорит Цад.
– Я знаю, что ты соглашаешься, потому что хочешь заставить меня замолчать.
– Ты хорошо меня знаешь, – говорит он почти шепотом.
– У меня есть свои секреты, – говорю я. – Сны, которые говорят мне о многом.
Но мой брат храпит.
Я просыпаюсь перед рассветом, Захарии рядом нет. Я нахожу его снаружи. Сидит на отцовском стуле, глаза закрыты, кончики пальцев прижаты к подбородку.
– Sh’lama, ḥaviv, дорогой муж, – говорю я, целуя его в лоб.
Он качает головой и поднимает руки, притворно сдаваясь. Губами произносит узнаваемые слова. «Sh’lama, ḥavivta».
Цад со спутниками выходит во двор.
– Нам надо идти, сестра, – сообщает он.
– Но я не показала тебе мастерскую.
Я не могу скрыть разочарования. Или беспокойства.
– Ты там хранишь тайны? – спрашивает он, подмигивая мне так, что я краснею перед его друзьями. – Помни, я слышу во сне.
– Куда вы идете? – спрашиваю я, хотя с моей стороны это смело.
Цад откашливается. Его друзья переглядываются.
– У вас здесь не хватит места для всех, – заявляет он, избегая вопроса.
– У меня достаточно места для вас троих, – говорю я.
– Но не четверых, – отвечает Цад.
– Ваша кузина Марьям приедет, – сообщает Биньямин.
– Мы останавливались в Назарете. Они с Иосифом здоровы, – рассказывает Цад – Она собирается приехать.
– Марьям приедет! – радуюсь я.
Захария изо всех сил старается выглядеть счастливым.
В последний раз я видела Марьям в дни, полные печали.
Ханна и ее восьмой ребенок умерли во время родов. Марьям отказалась это обсуждать. Предпочла тихонько стучать в бубен, который всегда был у нее в руке, и ее губы шевелились, произнося неслышные слова. Крошечные серебряные диски, расположенные вокруг круглой рамы, издавали звенящий и сверкающий звук. Ей едва исполнилось шесть лет.
Моя мать отчитывала ее и пыталась задобрить, а затем подтолкнуть к разговору, беспокоясь о позвякивании бубна. И я пожалела, что не заставила мать замолчать, когда увидела, что Марьям пытается разобраться в том, что произошло. Успокаивающие удары в бубен помогали ей привести мысли в порядок.
Марьям изучала меня серо-голубыми глазами.
– Ты будешь нашей матерью? – спросила она меня, и на ее безупречном юном лбу образовалась небольшая морщинка.
– Не говори глупости, детка! – перебила мать. – Твой отец снова женится.
И Марьям забарабанила громче, серебряные диски звенели в ее тоске.
Сейчас, как и тогда, от жалости у меня ноет сердце. Как же я не обняла ее, даже если не могла согласиться.
– Ты уверен, что она приедет? – спрашиваю я, желая воодушевиться новостями Цада.
– Конечно, – успокаивает меня Цад. – Она любит тебя как сестру.
– А когда ты вернешься? – спрашиваю я, волнение сжимает горло.
– Когда меньше всего ждешь, – отвечает Цад, наклоняясь к своей сумке. Он достает стеклянный пузырек, который я сделала ему, держит большим и указательным пальцами, поднимая его к свету и любуясь.
– И как он до сих пор не разбился, поражаюсь, – говорит Биньямин.
– Только вместе со мной, – говорит Цад.
И я вздрагиваю от этой мысли.
– Не говори так.
– Sh’lama, сестрица, – прощается Цад, толкая сосуд в карман, привязанный на поясе.
Он берет меня за руки, улыбается и становится похожим на мать. Мать улыбалась редко, и когда отец видел, как она улыбается, то говорил, что можно зажечь свечу без огня.
«Я жду, что ты придешь, когда будем давать ребенку имя». Так мне хочется сказать. Осмелеть и не бояться никаких духов, которые только и ждут неосторожного или преждевременного слова женщины в ранние сроки беременности.
– Возвращайся скорее, – вместо этого прошу я.
– Sh’lama, старина.
Цад обнимает Захарию. Потом наклоняется, чтобы только мы слышали его слова.
– О голосе не беспокойся. Вот ноги тебе понадобятся: будешь бегать за сынишкой.
Марьям не приезжает.
Меня мучают приступы тошноты, и я почти ничего не ем. Отдыхаю, подперев ноги соломенными подушками, боясь пошевелиться из-за желчи, подступающей к горлу.
– Тошнота – это хорошо, – как-то раз услышала я, как мама успокаивает Ривку. – Благодать тебя очищает. Ребенок будет благословлен.
– Я знаю, что еще рано, но мне хочется сказать матери, – говорю я Захарии, пока не спится в темный час ночи.
Он тянется ко мне, сжимает руку. У нас возникает новый язык. Один раз сожмет – «да», два – «нет».
Два. Он выдыхает долго и медленно.
К концу сезона sitwa тошнота проходит. Поначалу я облегченно вздыхаю.
А потом меня одолевает тревога. Чувствовать себя хорошо кажется вовсе ненормальным.
Я в панике просыпаюсь от прерывистого сна, хватаясь за живот, думая, что ребенок исчез. Вскоре радость от беременности уступает место постоянному беспокойству.
Затем приходит мой первый сон о высокой горе.
Глава 20. Флоренция, 1516 год
Грудь Эудженио едва вздымается при слабом вдохе. Долгие недели он лежит в неспокойном мире между мирами. Не мертвый, а где-то в чистилище, дышащий, но не живой. Врачи поднимают ему веки, вглядываются в черные зрачки, словно пытаясь разглядеть горы сквозь пыльную бурю. В комнате темно от закрытых штор, и он сам больше похож на набросок углем. Только контуры и тени.
Они пришли за ним в Ночь Ведьмы. Избили и бросили на Виа-ди-Камальдоли. И, как старая ведьма Ла Бефана, оставляющая сладости для хороших детей и уголь для плохих, засунули в рот Эудженио большие куски угля. Словно проклятый, он остался во сне.
Старший прихожанин церкви Сан-Микеле, Фердинандо Браччано, поднялся на кафедру, чтобы возглавить молитвы за племянника падре.
«Будем довольны своей печалью. Ибо там, где есть печаль, уже прошла любовь».
Мы все молились об ответах. Но когда пришли ответы, мы усомнились в молитвах.
Я кладу руку ему на грудь.
– Отправился в путешествие, как твой герой Веспуччи? – шепчу я Эудженио.
Слышен слабый хрип на выдохе.
Я прикладываю губы к его уху.
– Пора возвращаться домой.
В ту ночь мы гуляли по праздничным улицам, обсуждая план отправиться на следующий день в Рим, как он и обещал, на поиски Лючии. Развевающиеся шелка и знамена в честь волхвов, а также окровавленные изображения ведьм, свисающие с навесов. Дети кричали и смеялись, наслаждаясь чарами, но в то же время опасаясь угля, который может оказаться у них в чулках.
– Мы можем быстро пожениться, без роскоши, – сказал Эудженио, когда я рассказала ему о ребенке, и обиделся, когда я засмеялась.
– Не беспокойся. Мы рождены быть друзьями, – заявила я.
Портные при свечах яростно шили в комнатах над магазинами, выставляя лучшие вещи. Сверкали пуговицы и мерцала тафта, дворянки у окон примеряли одежду. Мы пошли по дороге от Пьяцца делла Парте Гельфа к рынку, где меховщики, более прославленные, чем портные, шили при свете ламп наряды, ожидаемые к рассвету. На следующий день зрелищное шествие волхвов соберет на улицы всю Флоренцию. Мужчины в лучших одеждах, с рукавами, усыпанными драгоценностями, ухаживают за женщинами в шелковых платьях. Блестит золотистая парча, хрустят косточки корсета.
Мы смеялись над двумя лицами фестиваля – день, который начинается с ведьм и заканчивается волхвами, – и наблюдали склонность флорентийцев бросаться из одной крайности в другую. Веселиться и выставлять напоказ, осуждать и осыпать похвалами. Поплакаться, а потом пустить пыль в глаза. Грешить и каяться.
– Утром принесу тебе поесть, – заявил Эудженио, провожая меня до двери.
– Не гоняйся за мальчиками, – предупредила я.
– Кто говорит, что это я за ними бегаю? – смеется он.
Я послала ему воздушный поцелуй, когда он пересекал площадь, улыбаясь эху его тихого смеха. Будет ли у нашего ребенка такой же смех?
Просидев все утро рядом с Эудженио, по дороге домой я захожу посмотреть на картину. Все меньше и меньше посетителей приходят отдать дань уважения мужу. И по мере того, как приближается весна, а в доме становится все тише, мои мысли снова обращаются к Лючии. К Риму, где, по словам аббатисы, она, возможно, живет.
Я представляю нашу встречу: хлещет вода, а мы обнимаемся у знаменитого фонтана Трастевере. Ее рука на моем животе, как моя была на ее много лет назад. Встреча женщин, таких как Элишева и Марьям, у Источника виноградника. Но день за днем состояние Эудженио не меняется.
Если я останусь здесь, во Флоренции, то смогу быть с ним до конца. Но скрывать беременность вскоре будет невозможно. И путешествовать тяжелее. А когда появится ребенок, что еще остается делать, как не жить во Флоренции? По пути к Эудженио я останавливаюсь у Сан-Микеле, в мыслях о встрече женщин на картине. Марьям, как я, только забеременела и все же отправилась в опасное путешествие, явно дней шесть пешком, чтобы навестить кузину. Мое путешествие продлится два дня. Я могу привести Лючию обратно во Флоренцию, у нее будет своя комната. Она будет знать, что делать с краской, которую я придумала.