Одна сверкающая нить — страница 40 из 60

ждый день, когда не отступаю от нового выбора, я считаю победой.

В мастерской звонит телефон. Перезванивает Трис.

– Можете ли вы спуститься перед собранием? – спрашиваю я. – Мне есть что вам показать.

– Я смогу прийти через час, – говорит она.

Часа мне хватит.

– Все в порядке? – спрашивает она.

Интересно, она приняла дрожь в моем голосе за тревогу?

– Да, – отвечаю я, удивляясь этому. – А вы готовы к собранию?

– Не готова, но готовилась, – отвечает она.

Я понимаю, что она чувствует.

С тех пор как на прошлой неделе она объявила о потенциальных новых спонсорах для финансирования растущей коллекции текстиля и продолжающейся реставрации, я решила закончить реставрацию вышивки к утреннему собранию. Я хочу, чтобы Трис получила удовольствие от представления сравнений «до» и «после», и работаю с утра до полуночи, чтобы их подготовить.

На столе позади меня полно распечаток разных версий «Посещения». Я хочу, чтобы Трис увидела, как это отражается на вышивке. Это небольшая подборка сотен изображений из разных столетий, написанных маслом и набросанных углем и карандашом, фарфоровые статуэтки и серебряные гравюры. Те, что я использовала, трогают меня больше всего. Работа Пьеро ди Медичи производит на меня особое впечатление тем, как женщины сжимают руки. Филиппа де Шампаня – тем, как они прижимаются лицом к лицу. Переплетающиеся фигуры в оранжевом закате, розовый фламинго и зеленовато-желтый цвет на фреске Якопо Понтормо. Фрески в церкви Посещения в Эйн-Кереме, Израиль. Современный Айсбахер: Марьям и Элишева расплылись в широких улыбках. Голова Элишевы откинута назад, глаза обращены к небу. Почему их общую радость не рисуют чаще?

И картина Мариотто Альбертинелли, от которой у меня всегда перехватывает дыхание. Элишева успокаивает Марьям, сцена передает мудрость старшей женщины, у которой юная кузина черпает силы и находит утешение.

Сколько раз я изучала этот образ в надежде почерпнуть какую-то мудрую ясность из их судеб? Что они на самом деле должны были сказать мне о потере? Горе? Прощении? Своими словами, в то время? Не через писанину людей, которые пришли позже. И чему я, живя в своем времени, могу научить их взамен? Надеялись ли они, молились ли, чтобы для женщин, матерей и детей многое изменилось к лучшему?

Я откидываюсь на стуле, перевожу дыхание. Поставить последний кусок на место – все равно что найти недостающий фрагмент в мозаике. Это левая рука Элишевы, та, что касается руки Марьям. Просто идеальное завершение работы – дополнить руку. Нитка должна точно подходить к другим фрагментам кожи, и заказ из Англии ждали почти две недели. Ее пальцы очень тонкие и требуют от меня полной концентрации.

Спешка в конце часто соблазнительна и может привести к кропотливым исправлениям. Закончить надо так же, как начинала. Методично, спокойно сосредоточиться на каждом стежке.

Вдев шелковую нить в игольное ушко, я делаю несколько крохотных диагональных стежков, как можно аккуратней, и возвращаю руку Элишевы на место. Пока я работаю, мои мысли снова обращаются к скудным библейским упоминаниям о ней, которые не отражают широту ее жизни и стремление, которое преобладало в ней каждую минуту бодрствования после того, как она вышла замуж, – желание иметь ребенка. Ожидание, что она его родит. Родит много детей. Неудачи: год за годом дети не появлялись.

Тягостное ожидание, что она понесет только после того, как это одобрит Бог. Хотя Бог мог бы покончить с ее мучениями гораздо раньше.

Последний стежок. Готово.

Вот они, эти две женщины. Касаются друг друга, обнимают, делятся новостями. Освещенные мерцающим золотом и сверкающим серебром. В окружении цветочных и животных символов, под наблюдением вечно яркого солнца.

Я медленно, довольно выдыхаю.

Ни фанфар.

Ни оваций.

Тишина.

Подобно тишине при выпечке хлеба в древней глиняной печи после сопровождаемого болтовней труда женщин, перемалывающих зерно час за часом, выбирая застрявший в зернах песок, просеивая и очищая муку до идеального помола.

Или молчанию краски, сохнущей на холсте, пока художник эпохи Возрождения уже в таверне сокрушается об ошибках.

Я беру со стола распечатку картины Альбертинелли, держу ее рядом с вышивкой. Краски и нитки. Труды, разделенные друг от друга веками, но с теми же персонажами и одинаковой сутью, протянувшейся через время. Тканое солнце всплеском золотисто-желтого тепла невольно отдает дань уважения накидке Элишевы на картине.

Я искала информацию об Альбертинелли, пытаясь найти, кто вдохновил его на изображенную им на картине нежность. Провела бесчисленные поиски и сразу отыскала подробности. Художник женился на молоденькой женщине, Антонии Уголини, чей отец владел таверной под названием Il Drago, «Дракон», недалеко от Понте-Веккьо.

Восторг от находки вдохновил меня на дальнейшие поиски. Наконец записка. Документ на латыни с упоминанием ее имени. Я послала его на перевод Присцилле и с тревогой обнаружила, что после смерти Альбертинелли, которому исполнился сорок один год, суд постановил, чтобы Антония возместила долги мужа. Рафаэль сам привел ее к судье, чтобы добиться оплаты. Вместо надежды найти любовную историю, мои мысли покатились во мрак. Сумела ли Антония расплатиться с кредиторами?

Какой стыд она пережила, если у нее не хватало средств?

Судя по всему, Мариотто Альбертинелли любил пожить на широкую ногу, но любил ли он двадцатисемилетнюю жену, которой оставил долги?

Я слышу шаги Трис. Открываю вертикальные шторы, и студия наполняется мягким южным светом.

Стук в дверь. Я приглашаю ее войти. На ней фиолетово-красные одежды. Глаза дымчатые. Губы пастельные. Все это ей идет, но я вижу, что она беспокоится.

– Стойте! – командую я.

И она останавливается.

Я поднимаю первую фотографию вышивки.

– До, – говорю я, давая время вникнуть. Я вижу ее нетерпение и подзываю к столу, где разложена вышивка, переливающаяся мягким светом.

– После, – шепчет она.

Она переводит взгляд с увеличенной фотографии, снятой с потертого, изношенного изделия, когда оно прибыло к нам, на вышивку на столе.

– Даже не смогу оценить по заслугам, как вы творите такое волшебство.

– В этот раз несказанно повезло, волшебства мало.

Тихо благодарю того, кто сохранил приложенные к вышивке фрагменты, прежде чем затолкать в трубу и выбросить вместе с пивными банками.

– Вы мне нужны на собрании, – сообщает Трис.

И я тронута ранимостью, которую замечаю у нее в глазах.

И я, привыкшая обычно к панике, которая поглощает меня целиком, выплевывает дрожащими, желеобразными кусками, принимаю приглашение, что кажется неестественно естественным.


В зале заседаний кувшины наполнены водой, негазированной и газированной. На подносах печенье и торт. Серебряное блюдо со свежими булочками, хрустальными формочками с джемом и густыми сливками.

– Все будет великолепно, – говорю я Трис. – Уже великолепно, даже до начала.

Но она отвлеклась.

В коридоре слышны голоса, они приближаются, мы поворачиваемся поприветствовать гостей. Трис шагает вперед, протягивая руку.


Над правой бровью у меня толстый, неровный шрам. Десять крохотных белых дырочек, где игла зашивала кожу. Памятка об автомобильной катастрофе в студенческие годы, когда другая машина проехала на красный свет. Я нажала на тормоза, в ушах послышалось шипение.

Словно что-то прошептало: «Остановись, пока это возможно». Я не остановилась. Стукнулась головой о стекло со стороны водителя.

И сейчас слышу шипение.

– Знакомьтесь, доктор Скотт Харман, – представляет Трис.

Удар.

– Пожалуйста, называйте меня просто Скотт.

Все звуки стихают, кроме его имени, шипящего в ушах.

Он протягивает руку со всеми знакомыми приметами: кольцо с печаткой, доставшееся от отца, волосатая тыльная сторона кисти, часы Breitling, выглядывающие из-под манжеты.

Его рука зависает в воздухе. Я не протягиваю руки. Обескураживаю Трис, появляется всеобщая неловкость. Ну что ж, ничего нового. Я слышу в голове его голос: «Ты всегда все портишь. Неудачница. В этом тебе нет равных. Изгадить и провалить».

– Нет, спасибо, – отвечает он секретарше, предлагающей кофе.

Он самодовольно наслаждается моим ошеломленным молчанием.

– Доктор Харман обожает текстиль, – говорит Трис.

Я чувствую, как она пытается оценить момент.

– Я так и думал, что слухи идут впереди меня, – говорит он, подмигивая Трис.

Но на самом деле он обвиняет меня в том, что я соврала по телефону.

«Никому ты ничего не сказала, вот что становится ясно». Все старые движения немого, молчаливого послушания крутятся в моей голове, когда он выдвигает стул и направляет меня.

– Садитесь, пожалуйста.

Но я понимаю, что он имеет в виду. «Сидеть». Как собаке.

Я хочу опереться о стол, но не могу пошевелить руками. Хочу бежать и не останавливаться, но он загораживает дверной проем. Я теряю контроль над телом. По ногам течет моча. Судороги разрезают живот. Но все же я стою, не шевелясь. Не говоря ни слова. Буря стыда бушует, превращает мозг в кашу.

– Пожалуйста, – повторяет он, предлагая стул.

«Сядь и жди, когда тебе в лапы бросят кусок».

«Сядь и заткнись. Сядь. Сядь, идиотка».

Ладонь Трис на моей руке. Единственная часть тела, которую я ощущаю. Ее слова тонут в шуме, который стоит у меня в голове.

Но ее теплая рука что-то держит во мне.

– Убирайся, – слетают с моих губ тихие слова.

– Простите? – говорит он с убедительным насмешливым удивлением. Бросает мне вызов: повторить то, что я сказала.

– Пошел вон. Отсюда.

Я повышаю голос. Я спокойна, будто говорит кто-то другой.

Но он только ухмыляется, наслаждаясь, как я разваливаюсь на куски.

Ярость во мне растет.

– Убирайся из моей жизни!

Я пыхчу, тяжело дышу, и мне жарко от напряжения. В животе вспыхивают острые, колющие боли. Но с прикосновением Трис, прожигающим меня насквозь, я бросаюсь к нему, толкаю его обеими руками в грудь, и он спотыкается.